[Возвращение на Русь]
Перемена ему пришла, и мне грамота: велено ехать на Русь. Он поехал, а меня не взял; умышлял во уме своем: "хотя-де один и поедет, и ево-де убьют иноземцы [15] . Он в дощениках со оружием и с людьми плыл, а слышал я, едучи, от иноземцов: дрожали и боялись. А я, месяц спустя после ево, набрав старых и больных и раненых, кои там негодны, человек с десяток, да я с женою и с детьми – семнатцеть нас человек, в лотку седше, уповая на Христа и крест поставя на носу, поехали*, амо же бог наставит, ничево не бояся [16] . Книгу Кормчию дал прикащику, и он мне мужика кормщика дал. Да друга моего выкупил, Василия, которой там при Пашкове на людей ябедничал и крови проливал и моея головы искал; в ыную пору, бивше меня, на кол было посадил, да еще бог сохранил! А после Пашкова хотели ево казаки до смерти убить. И я выпрося у них Христа ради, а прикащику выкуп дав, на Русь ево вывез, от смерти к животу, – пускай ево, беднова! – либо покаятся о гресех своих. Да и другова такова же увез замотая. Сего не хотели мне выдать; а он ушел в лес от смерти и, дождався меня на пути, плачючи, кинулся мне в карбас. Ано за ним погоня! Деть стало негде. Я-су, – простите! – своровал: яко Раав блудная во Ерихоне Исуса Наввина людей, спрятал ево*, положа на дно в судне, и постелею накинул, и велел протопопице и дочери лечи на нево. Везде искали, а жены моей с места не тронули, – лишо говорят: "матушка, опочивай ты, и так ты, государыня, горя натерпелась!" – А я, – простите бога ради, – лгал в те поры и сказывал: "нет ево у меня!" – не хотя ево на смерть выдать. Поискав, да и поехали ни с чем; а я ево на Русь вывез. Старец да и раб Христов, простите же меня, что я лгал тогда. Каково вам кажется? не велико ли мое согрешение? При Рааве блуднице, она, кажется, так же сделала, да писание ея похваляет за то. И вы, бога ради, порассудите: буде грехотворно я учинил, и вы меня простите; а буде церковному преданию не противно, ино и так ладно. Вот вам и место оставил: припишите своею рукою мне, и жене моей, и дочери или прощение или епитимию, понеже мы за одно воровали – от смерти человека ухоронили, ища ево покаяния к богу. Судите же так, чтоб нас Христос не стал судить на страшном суде сего дела. Припиши же что-нибудь, старец.
<Бог да простит тя и благословит в сем веце и в будущем, и подружию твою Анастасию, и дщерь вашу, и весь дом ваш. Добро сотворили есте и праведно. Аминь.> [17]
Добро, старец, спаси бог на милостыни! Полно тово. [18]
Прикащик же мучки гривенок с тритцеть дал, да коровку, да овечок пять-шесть, мясцо иссуша; и тем лето питалися, пловучи. Доброй прикащик человек, дочь у меня Ксенью крестил. Еще при Пашкове родилась, да Пашков не дал мне мира и масла, так не крещена долго была, – после ево крестил. Я сам жене своей и молитву говорил и детей крестил с кумом с прикащиком, да дочь моя большая кума, а я у них поп. Тем же обрасцом и Афанасия сына крестил и, обедню служа на Мезени, причастил. И детей своих исповедывал и причащал сам же, кроме жены своея; есть о том в правилех, – велено так делать. А что запрещение то отступническое*, и то я о Христе под ноги кладу, а клятвою тою, – дурно молыть! – гузно тру. Меня благословляют московские святители Петр, и Алексей, и Иона, и Филипп*, – я по их книгам верую богу моему чистою совестию и служу; а отступников отрицаюся и клену, – враги они божии, не боюсь я их, со Христом живучи! Хотя на меня каменья накладут, я со отеческим преданием и под каменьем лежу, не токмо под шпынскою воровскою никониянскою клятвою их. А што много говорить? Плюнуть на действо то и службу ту их, да и на книги те их новоизданныя, – так и ладно будет! Станем говорить, како угодити Христу и пречистой богородице, а про воровство их полно говорить. Простите, барте, никонияне, что избранил вас; живите, как хочете. Стану опять про свое горе говорить, как вы меня жалуете-подчиваете: 20 лет тому уж прошло; еще бы хотя столько же бог пособил помучитца от вас, ино бы и было с меня, о господе бозе и спасе нашем Исусе Христе! А затем сколько Христос даст, только и жить. Полно тово, – и так далеко забрел. На первое возвратимся.
Поехали из Даур, стало пищи скудать и с братиею бога помолили, и Христос нам дал изубря, большова зверя, – тем и до Байкалова моря доплыли. У моря русских людей наехала станица соболиная, рыбу промышляет; рады, миленькие, нам, и с карбасом нас, с моря ухватя, далеко на гору несли Терентьюшко с товарищи; плачют, миленькие, глядя на нас, а мы на них. Надавали пищи сколько нам надобно: осетроф с сорок свежих перед меня привезли, а сами говорят: "вот, батюшко, на твою часть бог в запоре нам дал, – возьми себе всю!" Я, поклонясь им и рыбу благословя, опять им велел взять: "на што мне столько?" Погостя у них, и с нужду запасцу взяв, лотку починя и парус скропав, чрез море пошли. Погода окинула на море, и мы гребми перегреблись:* не больно о том месте широко, – или со сто, или с осьмдесят верст. Егда к берегу пристали, востала буря ветренная, и на берегу насилу место обрели от волн. Около ево горы высокие, утесы каменные и зело высоки, – дватцеть тысящ верст и больши волочился, а не видал таких нигде. Наверху их полатки и повалуши, врата и столпы, ограда каменная и дворы, – все богоделанно. Лук на них ростет и чеснок, – болыни романовскаго* луковицы, и слаток зело. Там же ростут и конопли богорасленныя, а во дворах травы красныя и цветны и благовонны гораздо. Птиц зело много, гусей и лебедей по морю, яко снег, плавают. Рыба в нем – осетры, и таймени, стерледи, и омули, и сиги, и прочих родов много. Вода пресная, а нерпы и зайцы великия в нем: во окиане-море большом, живучи на Мезени, таких не видал. А рыбы зело густо в нем: осетры и таймени жирни гораздо, – нельзя жарить на сковороде: жир все будет. А все то у Христа тово света наделано для человеков, чтоб, упокояся, хвалу богу воздавал. А человек, суете которой уподобится, дние его, яко сень, преходят ;* скачет, яко козел; раздувается, яко пузырь; гневается, яко рысь; съесть хощет, яко змия; ржет, зря на чюжую красоту, яко жребя; лукавует, яко бес; насыщаяся довольно, без правила спит; бога не молит; отлагает покаяние на старость и потом исчезает и не вем, камо отходит: или во свет, или во тьму, – день судный коегождо явит. Простите мя, аз согрешил паче всех человек.
Таже в русские грады приплыл и уразумел о церкви, яко ничто ж успевает, но паче молва бывает . Опечаляся, сидя, рассуждаю: что сотворю? проповедаю ли слово божие или скроюся где? Понеже жена и дети связали меня. И виде меня печальна, протопопица моя приступи ко мне со опрятством и рече ми: "что, господине, опечалился еси?" Аз же ей подробну известих: "жена, что сотворю? зима еретическая на дворе; говорить ли мне или молчать? – связали вы меня!" Она же мне говорит: "господи помилуй! что ты, Петрович, говоришь? Слыхала я, – ты же читал, – апостольскую речь: "привязался еси жене, не ищи разрешения; егда отрешишися, тогда не ищи жены"*. Аз тя и с детьми благословляю: дерзай проповедати слово божие по-прежнему, а о нас не тужи; дондеже бог изволит, живем вместе; а егда разлучат, тогда нас в молитвах своих не забывай; силен Христос и нас не покинут! Поди, поди в церковь, Петрович, – обличай блудню еретическую!" Я-су ей за то челом и, отрясше от себя печальную слепоту, начах по-прежнему слово божие проповедати и учити по градом и везде, еще же и ересь никониянскую со дерзновением обличал.
В Енисейске зимовал и паки, лето плывше, в Тобольске зимовал. И до Москвы едучи, по всем городам и по селам, во церквах и на торгах кричал, проповедая слово божие, и уча, и обличая безбожную лесть. Таже приехал к Москве. Три годы ехал из Даур*, а туды волокся пять лет против воды; на восток все везли, промежду иноземских орд и жилищ. Много про то говорить! Бывал и в ыноземских руках. На Оби великой реке предо мною 20 человек погубили християн, а надо мною думав, да и отпустили совсем. Паки на Иртише реке собрание их стоит: ждут березовских наших с дощеником и побить. А я, не ведаючи, и приехал к ним и, приехав, к берегу пристал: оне с луками и обскочили нас. Я-су, вышед, обниматца с ними, што с чернцами, а сам говорю: "Христос со мною, а с вами той же!" И оне до меня и добры стали и жены своя к жене моей привели. Жена моя также с ними лицемеритца, как в мире лесть совершается; и бабы удобрилися. И мы то уже знаем: как бабы бывают добры, так и все о Христе бывает добро. Спрятали мужики луки и стрелы своя, торговать со мною стали, – медведей я у них накупил, – да и отпустили меня. Приехав в Тоболеск, сказываю; ино люди дивятся тому, понеже всю Сибирь башкирцы с татарами воевали тогда. А я, не разбираючи, уповая на Христа, ехал посреде их. Приехал на Верхотурье, – Иван Богданович Камынин*, друг мой, дивится же мне: "как ты, протопоп, проехал?" А я говорю: "Христос меня пронес, и пречистая богородица провела; я не боюсь никово; одново боюсь Христа".
[В Москве и монастырях]
Таже к Москве приехал, и, яко ангела божия, прияша мя государь и бояря, – все мне ради. К Федору Ртищеву зашел:* он сам из полатки выскочил ко мне, благословился от меня, и учали говорить много-много, – три дни и три ночи домой меня не отпустил и потом царю обо мне известил. Государь меня тотчас к руке поставить велел и слова милостивые говорил: "здорово лиде, протопоп, живешь? еще-де видатца бог велел!" И я сопротив руку ево поцеловал и пожал, а сам говорю: "жив господь, и жива душа моя, царь-государь; а впредь что изволит бог!" Он же, миленькой, вздохнул, да и пошел, куды надобе ему. И иное кое-что было, да што много говорить? Прошло уже то! Велел меня поставить на монастырском подворье в Кремли и, в походы мимо двора моево ходя, кланялся часто со мною низенько-таки, а сам говорит: "благослови-де меня и помолися о мне!" И шапку в ыную пору, мурманку, снимаючи с головы, уронил, едучи верхом. А из кореты высунется, бывало, ко мне. Таже и все бояря после ево челом да челом: "протопоп, благослови и молися о нас!" Как-су мне царя тово и бояр тех не жалеть? Жаль, о-су! видишь, каковы были добры! Да и ныне оне не лихи до меня; дьявол лих до меня, а человеки все до меня добры. Давали мне место, где бы я захотел, и в духовники звали, чтоб я с ними соединился в вере; аз же вся сия яко уметы вменил, да Христа приобрящу, и смерть поминая, яко вся сия мимо идет.
А се мне в Тобольске в тонце сне страшно возвещено (блюдися, от меня да не полма растесан будеши). Я вскочил и пал пред иконою во ужасе велице, а сам говорю: "господи, не стану ходить, где по-новому поют, боже мой!" Был я у завтрени в соборной церкви на царевнины имянины, – шаловал с ними в церкве той при воеводах; да с приезду смотрил у них просвиромисания дважды или трожды, в олтаре у жертвеника стоя, а сам им ругался; а как привык ходить, так и ругатца не стал, – что жалом, духом антихристовым и ужалило было. Так меня Христос-свет попужал и рече ми: "по толиком страдании погибнуть хощешь? блюдися, да не полма рассеку тя!" Я и к обедне не пошел и обедать ко князю пришел и вся подробну им возвестил. Боярин, миленькой, князь Иван Андреевич Хилков, плакать стал. И мне, окаянному, много столько божия благодеяния забыть? [19] *
Егда в Даурах я был, на рыбной промысл к детям по льду зимою по озеру бежал на базлуках; там снегу не живет, морозы велики живут, и льды толсты намерзают, – блиско человека толщины; пить мне захотелось и, гараздо от жажды томим, итти не могу; среди озера стало: воды добыть нельзя, озеро верст с восьмь; стал, на небо взирая, говорить: "господи, источивый из камени в пустыни людям воду, жаждущему Израилю, тогда и днесь ты еси! напой меня, ими же веси судьбами, владыко, боже мой!" Ох, горе! не знаю, как молыть; простите, господа ради! Кто есмь аз? умерый пес! – Затрещал лед предо мною и расступился, чрез все озеро сюду и сюду и паки снидеся: гора великая льду стала, и, дондеже уряжение бысть, аз стах на обычном месте* и, на восток зря, поклонихся дважды или трижды, призывая имя господне краткими глаголы из глубины сердца. Оставил мне бог пролубку маленьку, и я, падше, насытился. И плачю и радуюся, благодаря бога. Потом и пролубка содвинулася, и я, востав, поклоняся господеви, паки побежал по льду куды мне надобе, к детям. Да и в прочий времена в волоките моей так часто у меня бывало. Идучи, или нарту волоку, или рыбу промышляю, или в лесе дрова секу, или ино что творю, а сам и правило в те поры говорю, вечерню, и завтреню, или часы – што прилучится. А буде в людях бывает неизворотно, и станем на стану, а не по мне таварищи, правила моево не любят, а идучи мне нельзя было исполнить, и я, отступя людей под гору или в лес, коротенько сделаю – побьюся головою о землю, а иное и заплачется, да так и обедаю. А буде жо по мне люди, и я, на сошке складеньки поставя, правильца поговорю; иные со мною молятся, а иные кашку варят. А в санях едучи, в воскресныя дни на подворьях всю церковную службу пою, а в рядовыя дни, в санях едучи, пою; а бывало, и в воскресныя дни, едучи, пою. Егда гораздо неизворотно, и я хотя немношко, а таки поворочю. Яко же тело алчуще желает ясти и жаждуще желает пити, так и душа, отче мой Епифаний, брашна духовнаго желает; не глад хлеба, ни жажда воды погубляет человека; но глад велий человеку – бога не моля, жити.
Бывало, отче, в Даурской земле, – аще не поскучите послушать с рабом тем Христовым, аз, грешный, и то возвещу вам, – от немощи и от глада великаго изнемог в правиле своем, всего мало стало, только павечернишные псалмы, да полунощницу, да час первой, а больши тово ничево не стало; так, что скотинка, волочюсь; о правиле том тужу, а принять ево не могу; а се уже и ослабел. И некогда ходил в лес по дрова, а без меня жена моя и дети, сидя на земле у огня, дочь с матерью – обе плачют. Огрофена, бедная моя горемыка, еще тогда была невелика. Я пришел из лесу – зело робенок рыдает; связавшуся языку ево, ничево не промолыть, мичит к матери, сидя; мать, на нея глядя, плачет. И я отдохнул и с молитвою приступил к робяти, рекл: "о имени господни повелеваю ти: говори со мною! о чем плачешь?" Она же, вскоча и поклоняся, ясно заговорила: "не знаю, кто, батюшко-государь, во мне сидя, светленек, за язык-от меня держал и с матушкою не дал говорить; я тово для плакала, а мне он говорит: "скажи отцу, чтобы он правило по-прежнему правил, так на Русь опять все выедете; а буде правила не станет править, о нем же он сам помышляет, то здесь все умрете, и он с вами же умрет". Да и иное кое-что ей сказано в те поры было: как указ по нас будет и сколько друзей первых на Руси заедем*, – все так и сбылося. И велено мне Пашкову говорить, чтоб и он вечерни и завтрени пел, так бог ведро даст, и хлеб родится, а то были дожди беспрестанно; ячменцу было сеено небольшое место за день или за два до Петрова дни, – тотчас вырос, да и сгнил было от дождев. Я ему про вечерни и завтрени сказал, и он и стал так делать; бог ведро дал, и хлеб тотчас поспел. Чюдо-таки! Сеен поздо, а поспел рано. Да и паки бедной коварничать стал о божием деле. На другой год насеел было и много, да дождь необычен излияся, и вода из реки выступила и потопила ниву, да и все розмыло, и жилища наши розмыла. А до тово николи тут вода не бывала, и иноземцы дивятся. Виждь: как поруга дело божие и пошел страною, так и бог к нему странным гневом! Стал смеятца первому тому извещению напоследок: робенок-де есть хотел, так плакал! А я-су с тех мест за правило свое схватался, да и по ся мест тянусь помаленьку. Полно о том беседовать, на первое возвратимся. Нам надобе вся сия помнить и не забывать, всякое божие дело не класть в небрежение и просто и не менять на прелесть сего суетнаго века.
Паки реку московское бытие. Видят оне, что я не соединяюся с ними, приказал государь уговаривать меня Родиону Стрешневу, чтоб я молчал*. И я потешил ево: царь то есть от бога учинен, а се добренек до меня, – чаял, либо помаленьку исправится. А се посулили мне Симеонова дни сесть на Печатном дворе книги править*, и я рад сильно, – мне то надобно лутче и духовничества. Пожаловал, ко мне прислал десеть рублев денег, царица десеть рублев же денег, Лукьян духовник* десеть рублев же, Родион Стрешнев десеть рублев же, а дружище наше старое Феодор Ртищев, тот и шесть десят рублев казначею своему велел в шапку мне сунуть; а про иных нечева и сказывать: всяк тащит да несет всячиною! У света моей, у Федосьи Прокопьевны Морозовы, не выходя жил во дворе, понеже дочь мне духовная, и сестра ее, княгиня Евдокея Прокопьевна, дочь же моя. Светы мои, мученицы Христовы! И у Анны Петровны Милославские покойницы всегда же в дому был*. А к Федору Ртищеву бранитца со отступниками ходил. Да так-то с полгода жил, да вижу, яко церковное ничто же успевает, но паче молва бывает , – паки заворчал, написав царю многонько-таки, чтоб он старое благочестие взыскал и мати нашу общую – святую церковь, от ересей оборонил и на престол бы патриаршеский пастыря православнова учинил вместо волка и отступника Никона, злодея и еретика*. И егда письмо изготовил, занемоглось мне гораздо, и я выслал царю на переезд с сыном своим духовным с Феодором юродивым, что после отступники удавили его, Феодора, на Мезени, повеся на висилицу*. Он же с письмом приступил к цареве корете со дерзновением, и царь велел ево посадить и с письмом под красное крыльцо, – не ведал, что мое; а опосле, взявше у него письмо, велел ево отпустить. И он, покойник, побывав у меня, паки в церковь пред царя пришед, учал юродством шаловать, царь же, осердясь, велел в Чюдов монастырь отслать [20] . Там Павел архимарит* и железа на него наложил, и божиею волею железа рассыпалися на ногах пред лю[дь]ми. Он же, покойник-свет, в хлебне той после хлебов в жаркую печь влез и голым гузном сел на полу и, крошки в печи побираючи, ест. Так чернцы ужаснулися и архимариту сказали, что ныне Павел митрополит. Он же и царю возвестил, и царь, пришед в монастырь, честно ево велел отпустить. Он же паки ко мне пришел. И с тех мест царь на меня кручиноват стал: не любо стало, как опять я стал говорить; любо им, как молчю, да мне так не сошлось. А власти, яко козлы, пырскать стали на меня и умыслили паки сослать меня с Москвы, понеже раби Христовы многие приходили ко мне и, уразумевше истинну, не стали к прелесной их службе ходить*. И мне от царя выговор был: "власти-де на тебя жалуются, церкви-де ты запустошил, поедь-де в ссылку опять". Сказывал боярин Петр Михайлович Салтыков*. Да и повезли на Мезень*. Надавали было кое-чево во имя Христово люди добрые много, да все и осталося тут; токмо с женою и детьми* и с домочадцы повезли. А я по городам паки людей божиих учил, а их, пестрообразных зверей, обличал. И привезли на Мезень.