Шопенгауэр как лекарство - Ирвин Ялом 32 стр.


- Это очень любопытная мысль, Тони. Да, теперь я начинаю понимать, почему психотерапевты трижды подумают, прежде чем рассказывать о себе.

- Извини, Джулиус, я не хотел прижимать тебя к стенке.

- Нет, нет, все нормально, правда. Я не жалуюсь - может быть, только немного пытаюсь оттянуть время. Это очень точное замечание, Тони, - может быть, даже слишком точное, слишком колется, вот я и не хочу признаться… - Джулиус немного помолчал, задумавшись. - Вот что приходит мне в голову: я помню, меня страшно удивляло и расстраивало, что я не могу помочь Филипу. Я же знал, что должен был ему помочь. Когда мы только начинали, я готов был биться об заклад, что вылечу его. Мне казалось, уж кто-кто, а я-то знаю способ это сделать. Я был уверен, что мой личный опыт подскажет мне, когда нужно, и все пойдет как по маслу.

- Может быть, - предположил Тони, - поэтому ты и пригласил Филипа в группу - хотел сделать второй заход, со второй попытки, а?

- Ты читаешь мои мысли, Тони, - ответил Джулиус. - Я как раз собирался это сказать. Возможно, поэтому я зациклился на Филипе: как только я вспомнил о нем, остальные тут же исчезли у меня из головы. Ого, вы только посмотрите, сколько времени. Очень жаль, друзья мои, но мы должны заканчивать. Это было отличное занятие. Ты задал мне много работы, Тони, и многое открыл, спасибо.

- Может, тогда мне не платить сегодня? - ухмыльнулся Тони.

- Блаженны дающие, - возразил Джулиус. - Но кто знает, если так продолжится, может, день и настанет.

На улице все немного постояли на крыльце и потом разошлись, за исключением Тони и Пэм, которые вместе направились в кафе.

Мысли Пэм вертелись вокруг Филипа. Ее нисколько не успокоило то, что она, по его словам, "имела несчастье перейти ему дорогу". Более того, ее раздражало, что он похвалил ее за басню, и еще сильнее раздражало, что в глубине души ей это понравилось. Ее беспокоило, что группа все больше переходила на сторону Филипа - дальше от нее, дальше от Джулиуса.

Тони пребывал в чудесном настроении. Выйдя с занятий, он объявил, что отныне он СЦИГ - самый ценный игрок группы; он даже подумывает, не пропустить ли сегодня посиделку в баре, чтобы на досуге почитать одну из книжек, что надавала ему Пэм.

Гилл некоторое время постоял на улице, провожая глазами удалявшихся Пэм и Тони. Только его одного (ну, и Филипа, конечно) она не обняла на прощание.

Неужели он так сильно ее разозлил? Потом мысли его незаметно перетекли к завтрашней вечеринке. Очередная грандиозная дегустация Роуз: ее друзья каждый год собирались в это время, чтобы попробовать лучшие вина сезона. Но как быть? Просто подержать вино во рту? Не так-то это просто. Или взять и во всем признаться? Тут ему пришел в голову его куратор из группы анонимных алкоголиков - он даже знал, какой разговор ждал его по этому поводу:

Куратор: Подумай, что для тебя важнее? Не ходи на дегустацию - просто поговори с людьми, пообщайся.

Гилл: Но ведь друзья собираются именно ради дегустации.

Куратор: Да? Тогда предложи всем что-нибудь другое.

Гилл: Не пройдет. Они на это не пойдут.

Куратор: Тогда заведи себе новых друзей.

Гилл: Роуз это не понравится.

Куратор: Ну и что из этого?

Ребекка мысленно повторяла: Больше дал - больше взял, больше дал - больше взял. Нужно будет запомнить эту фразу. Она улыбнулась, вспомнив, как Тони считал деньги, когда она рассказывала про свои похождения в Вегасе. В глубине души это ее позабавило. Может, все-таки не стоило с такой легкостью принимать его извинения?

Бонни, как всегда, жалела, что занятие подошло к концу: только в эти полтора часа она и дышала полной грудью, вся остальная жизнь была серой и скучной, как паутина. Но почему так? Разве у библиотекарши должнабыть серая и скучная жизнь? Потом ей вспомнились слова Филипа: что человек есть, что он имеет и чем кажется. Занятно.

Стюарт смаковал свои впечатления: похоже, он и впрямь начал сливаться с группой. Он несколько раз повторил про себя то, что сказал Ребекке, - про ее красоту, про то, как это мешает видеть ее и что в последнее время он узнал ее гораздо ближе, чем раньше. Да, это было неплохо, черт возьми. Неплохо. А что он сказал Филипу? Что от его идей мороз по коже. Теперь уж никто не назовет его фотокамерой. Да, и именно он указал на напряжение между Пэм и Филипом - а, нет-нет, это как раз была фотокамера.

Шагая домой, Филип тщетно пытался избавиться от мыслей о прошедшем занятии, но они навязчиво лезли в голову, так что в конце концов он махнул рукой и пустил их на самотек. Так, значит, старик Эпиктет всем понравился - он не мог не понравиться. Затем ему вспомнились их руки и повернутые к нему напряженные лица. Гилл встал на его защиту. Не стоит обольщаться: он не за тебя - он лишь против Пэм и пытается защититься от нее, а вместе с ней от Роуз и всех остальных женщин. Ребекке понравилось, что он сказал, - пред его мысленным взором промелькнуло ее миловидное личико. Потом он вспомнил Тони - татуировки, синяк во всю щеку. Он еще никогда не встречал таких типов - настоящий пещерный человек. Странно, однако, что этот пещерный человек, похоже, начинает выходить за пределы каждодневности. А Джулиус - совсем сбрендил? Отстаивать привязанности, да еще признаваться в том, что слишком в него вкладывался?

Ему сделалось неуютно, он поежился. Опасность оказаться у всех на виду тревожно замаячила впереди. Зачем он сказал Пэм, что она имела несчастье перейти ему дорогу? Не потому ли, что она слишком часто произносила его имя - и требовала, чтобы он взглянул ей в глаза? Его собственное мрачное прошлое нависало, будто призрак, Филип ощущал его присутствие, его готовность ожить в любую минуту. Он попытался успокоиться и, шагая дальше, медленно погрузился в медитацию.

Глава 33. Страдания, гнев, упорство

Ученым мужам и философам Европы: для вас болтуны вроде Фихте равны Канту, этому величайшему мыслителю всех времен, а презренные жалкие шарлатаны вроде Гегеля кажутся глубокими мыслителями. Вот почему я писал не для вас .

Родись Шопенгауэр сегодня, стал бы он кандидатом на психотерапию? Несомненно. Все симптомы налицо. В "О себе самом" он горестно сокрушается о том, что природа наделила его беспокойным характером и "подозрительностью, чувствительностью, неистовством и гордостью в размерах, вряд ли совместимых с невозмутимостью, которой полагается обладать философу" .

Весьма красноречиво он описывает свои симптомы:

От отца своего я унаследовал беспокойство, которое проклинаю и с которым неустанно борюсь всю свою жизнь… В молодости меня преследовали воображаемые болезни… В Берлине мне казалось, что я умираю от чахотки… Меня постоянно мучили опасения, что меня могут призвать в армию… Из Неаполя я бежал из страха перед оспой, из Берлина - перед холерой… В Вероне меня сразило подозрение, что я понюхал отравленного табаку… в Мангейме я был охвачен неописуемым ужасом без всякой очевидной причины… Годами меня мучил страх уголовного преследования… Если ночью я слышал какой-нибудь шум, я тут же вскакивал с постели и хватался за шпагу или пистолеты, которые всегда держал заряженными… Даже если нет особых причин для беспокойства, у меня всегда возникает какое-то тревожное чувство, которое заставляет меня оглядываться вокруг, ища несуществующей опасности: это до крайности раздувает малейшее раздражение и делает мое общение с людьми еще несноснее .

Желая унять свою подозрительность и беспрестанный страх, он заведет себе целый арсенал мер и предосторожностей : будет на всякий случай прятать золотые монеты и ценные бумаги в старые письма и рассовывать их по укромным уголкам дома, подшивать личные записки в папки под другими названиями, чтобы сбить с толку сыщиков, будет аккуратен до педантичности, всегда станет требовать, чтобы его обслуживал один и тот же банковский служащий, и никому не позволит прикасаться к статуэтке Будды в своей комнате.

Влечение к противоположному полу будет доставлять ему немало беспокойства, и уже в юном возрасте он будет тяжело переживать эту власть низменного инстинкта над собой. В тридцать шесть лет таинственная болезнь заставит его провести целый год взаперти. Уже позже, в 1906 году, на основе прописанных ему лекарств, а также известных свидетельств о его чрезмерной сексуальности, биографы придут к заключению , что этой болезнью был сифилис.

Артур будет мечтать освободиться от бремени сексуальности, наслаждаясь краткими периодами безмятежного спокойствия, в которые он сможет всецело предаваться размышлениям. Он будет сравнивать вожделение со светом солнца, который мешает человеку любоваться звездами. Становясь старше, он с удовлетворением отметит ослабление полового влечения и наступление долгожданного душевного спокойствия.

Только философия будет приносить ему истинное наслаждение - вот почему любая опасность, грозившая нарушить его интеллектуальную свободу, будет приводить его в панику. До последних дней жизни он будет боготворить отца, даровавшего ему эту свободу, и неистово охранять свой капитал от любых посягательств, всегда с крайней тщательностью обдумывая каждый ход, прежде чем вложить свои деньги. Любые общественные беспорядки, грозившие его финансовому благополучию, будут приводить его в крайнее бешенство, и со временем его политические взгляды станут приобретать все более ультраконсервативный характер. Так, его страшно перепугают революционные волнения 1848 года, прокатившиеся по всей Европе, в том числе и Германии. Рассказывают, что однажды, когда солдаты ворвались в его дом, чтобы из окон обстреливать взбунтовавшуюся чернь, Шопенгауэр сам предложил им свой театральный бинокль, дабы выстрелы были точнее. Двенадцать лет спустя он завещает почти все свое состояние благотворительному фонду по поддержке солдат, изувеченных в тех сражениях.

Его деловая корреспонденция пестрит отчаянными ругательствами и угрозами. Когда банк, где хранились деньги Шопенгауэров, обанкротился и хозяин пообещал вернуть вкладчикам только малую долю их вложений, Шопенгауэр пригрозил ему такими драконовскими мерами, что банкир в испуге вернул ему 70% его капитала, в то время как остальным клиентам (включая мать и сестру Артура) пришлось довольствоваться суммами еще скромнее. Резкий и несдержанный тон его писем к издателю, в конце концов, приведет к полному и окончательному разрыву их отношений. Раздосадованный издатель так напишет Шопенгауэру: "Я отказываюсь читать ваши письма, которые своей поразительной неотесанностью и откровенной грубостью выражений заставляют усомниться в том, что их писал философ, а не извозчик… Единственное, о чем я молю бога, - чтобы мои опасения по поводу того, что, издавая ваши книги, я произвожу на свет никому не нужный бумажный хлам, в конце концов, оказались напрасными" .

О вздорности Шопенгауэра ходят легенды: он яростно бранился с банкирами, которые вели его дела, с издателями, которые не могли распродать его книги, с дилетантами, которые навязывали ему свое знакомство, с "двуногими", возомнившими себя ему равными, с публикой, кашляющей на концертах, и с газетчиками, которые демонстративно отказывались замечать его труды. Но самую яростную злобу - злобу, доходившую до ожесточения, сделавшую его изгоем интеллектуального общества и до сих пор удивляющую потомков, вызывали у него собратья по перу. Особенно доставалось светилам тогдашней философии, Фихте и Гегелю.

В своей книге, опубликованной через двадцать лет после смерти Гегеля, скончавшегося во время эпидемии холеры в Берлине, Шопенгауэр так отзовется о его философии: "Нигде и никогда вполне скверное, осязательно-ложное, вздорное и даже, очевидно, бессмысленное и к тому же еще в высшей степени омерзительное и тошнотворное по исполнению не прославлялось и не выдавалось с такой возмутительною наглостью и с таким упорным меднолобием за высочайшую мудрость и за самое величественное, что мир когда-либо видел, - как это случилось с этою сплошь и насквозь ничего не стоящею философиею" .

Эти резкие и несдержанные вспышки ярости по отношению к товарищам по цеху дорого обойдутся Шопенгауэру. В 1837 году на конкурсе Норвежской Королевской Академии наук ему будет присужден первый приз за сочинение о свободе воли. Шопенгауэр обрадуется как ребенок (это будет первым в его жизни общественным признанием) и успеет чрезвычайно досадить норвежскому консулу во Франкфурте, нетерпеливо требуя от него присужденной ему медали. Однако уже на следующий год, на конкурсе Королевской Датской Академии, его сочинение об основах этики постигнет совершенно иная участь. Несмотря на то что сочинение будет написано блестяще и к тому же окажется единственным поданным на конкурс, комиссия не согласится присуждать награду, объяснив это резкими выпадами, допущенными Шопенгауэром в адрес Гегеля. Как отметят члены комиссии, "мы не можем оставить без внимания тот факт, что с выдающимися философами нашего времени обращаются в столь непристойной манере, способной вызвать серьезное и вполне справедливое возмущение".

Пройдет время, и многие уже безоговорочно станут соглашаться с Шопенгауэром в том, что стиль Гегеля слишком запутан и сложен для восприятия. И действительно, в преподавательской среде до сих пор бытует анекдот, что самым мучительным философским вопросом является не "в чем смысл в жизни?" и не "что есть сознание?", а "кому достанется преподавать Гегеля в этом году?". И все же неистовые выпады и ярость Шопенгауэра сделали свое дело - они всерьез и надолго отдалили его от читающей публики.

Чем дольше длилось противостояние, тем язвительнее становились его выпады, что, в свою очередь, углубляло взаимное отчуждение, выставляя чудака-философа на всеобщее посмешище. И все же, несмотря ни на что, он выживет и будет по-прежнему демонстрировать свою полную и абсолютную самодостаточность. До конца дней он будет упорно работать, сохраняя ясность и трезвость разума, и никогда не потеряет веры в свой гений, часто сравнивая себя с молодым дубком, который на первый взгляд кажется таким же скромным и непримечательным, как и остальные растения, "но оставьте его в покое, и он не погибнет. Пройдет время, и появятся те, кто будут способны по-настоящему оценить его". Он будет предсказывать, что его труды окажут огромное влияние на грядущие поколения, и будет прав: все, что он напророчит, сбудется.

Глава 34

С точки зрения молодости жизнь есть бесконечно долгое будущее; с точки зрения старости - очень короткое прошлое. Как предметы на берегу, от которого отходит наш корабль, становятся меньше, туманнее и труднее различимыми, точно так же происходит с событиями и действиями минувших лет .

Чем стремительнее приближалось очередное занятие, тем острее предвкушал его Джулиус. В последнее время его чувства крайне обострились - возможно, истекали последние недели его "хорошего года". И дело не только в группе: буквально всё в его жизни, от малого до большого, теперь вызывало в нем какую-то необычайную нежность и сочувствие. Конечно, если рассудить, его недели всегда были сочтены, но их было так много, они терялись в таком бесконечном будущем, что он никогда не задумывался над тем, что они могут когда-то закончиться.

Очертания приближающегося конца всегда заставляют нас остановиться и задуматься: читатель с легкостью проглатывает тысячу страниц "Братьев Карамазовых", пока не заметит, что осталось всего ничего; тогда он замедляет чтение и начинает с удовольствием смаковать каждый абзац, наслаждаясь тягучей сладостью каждой фразы, каждого слова. Считаные дни, что оставались впереди, заставляли Джулиуса по-новому ценить время. Снова и снова он замечал, что в восхищении замирает перед бескрайним, удивительным течением обыкновенной жизни.

На днях он прочел книгу одного энтомолога: тот описывал, как исследовал необъятный мир на крохотном кусочке земли, огороженном веревкой позади своего дома. Раскапывая землю слой за слоем, он с благоговейным трепетом погружался в незнакомый, таинственный мир с его драмами, с его хищниками и жертвами, мир, кишащий нематодами, многоножками, ногохвостками, жучками и паучками. Если пристально вглядываться в окружающее, если внимательно прислушиваться к каждому звуку, если стремиться расширить свои познания, нас ни на секунду не покинет восторженное изумление.

Примерно это Джулиус теперь испытывал в группе. Страх перед меланомой отступил, и приступы паники появлялись реже. Может быть, он слишком буквально воспринял свой прогноз о единственном "хорошем годе"? А может, он просто по-новому стал относиться к жизни: он жил теперь именно так, как советовал Заратустра, - делился своей мудростью, без страха ломал привычные рамки - в общем, так, как хотелось бы жить снова и снова.

Он и раньше всегда с любопытством ожидал занятия с группой, никогда не уставал удивляться непредсказуемости каждой встречи. Теперь же, когда его последний хороший год неумолимо приближался к концу, его чувства многократно обострились: прежнее любопытство переросло в жадное, почти детское ожидание. Он вспоминал, как много лет назад, когда он преподавал групповую терапию, его студенты вначале часто жаловались на скуку: им становилось дурно от полуторачасового выслушивания чужих признаний. Однако потом, когда они начинали вслушиваться в людские драмы, разбираться в сложном, запутанном клубке взаимоотношений в группе, их скука быстро улетучивалась, и они уже с нетерпением спешили в класс задолго до начала.

Близость расставания толкала группу на признания все откровеннее. Известный эффект: вот почему Отто Рэнк и Карл Роджерс, пионеры психотерапии, всегда начинали с того, что объявляли точную дату окончания занятий.

Стюарт заметно вырос в последние месяцы - больше, чем за три предыдущих года. Возможно, именно Филип его подтолкнул - поработал для него зеркалом. Стюарт не мог не узнать себя в мизантропии Филипа. Не мог не заметить, что в отличие от всех остальных, искренне радовавшихся каждому занятию, только они с Филипом ходили из-под палки - Филип в расчете на супервизию Джулиуса, а он сам - из-за ультиматума жены.

Назад Дальше