Иисус Неизвестный - Мережковский Дмитрий Сергееевич 12 стр.


XXX

Как смотреть на Него нечистыми глазами? как говорить о Нем нечистыми устами? как любить Его нечистым сердцем?

Приходит к Нему прокаженный и, падая перед Ним на колени, говорит Ему: если хочешь, можешь меня очистить. Иисус, сжалившись над ним, простер руку Свою, коснулся его и сказал ему: хочу, очистись. (Мк. 1, 40–42)

Только так, как прокаженные, мы можем прикоснуться к Нему. Может быть, что-то знают о Нем грешные, чего не знают святые, что-то знают погибающие, чего не знают спасенные. Если тот прокаженный знал, то, может быть, и мы.

XXXI

Есть у нас для этого знания одно, может быть, нам самим неизвестное и нежеланное, но перед веками христианства неотъемлемое преимущество: сходство в одной, религиозно все решающей, точке нашего времени с тем, когда жил Иисус: мир никогда еще не погибал и, сам того не зная, не ждал спасения так, как тогда – и теперь; мир еще никогда не чувствовал в себе такой зияющей пустоты, в которую вот-вот провалится все. Те же и теперь, как тогда, наступающие внезапно муки родов; тот же никем не услышанный глас вопиющего в пустыне: "приготовьте путь Господу!" Та же секира при корне дерев; та же находящая на мир невидимая сеть; тот же крадущийся вор в ночи – день Господень; то же, на грозно-черном и все чернеющем, грознеющем небе, тем же огнем написанное слово: Конец.

Пусть о Конце никто еще не думает, но чувство Конца уже в крови у всех, как медленный яд заразы. И если Евангелие есть книга о Конце, – "Я есмь первый и последний, начало и конец", – то и мы, люди Конца, к ужасу нашему или радости, может быть, ближе к Евангелию, чем думаем. Пусть никогда не прочтем его, но если бы прочли, то могли бы рассказать "Жизнь Иисуса", как никто никогда не рассказывал.

XXXII

– А мир-то все-таки идет не туда, куда звал его Христос, и как знать, не останется ли Он в ужасном одиночестве? – говорил мне намедни умный и тонкий человек, до мозга костей отравленный чувством Конца, но, кажется, сам того еще не знающий, хотя постоянно уже думающий о Христе, или только кружащийся около Него и обжигающийся, как ночной мотылек о пламя свечи; говорил, как будто немного стыдясь чего-то, – может быть, смутно чувствуя, что говорит просто пошлость. Строго, впрочем, судить его за это нельзя: многие сейчас думают так, – можно даже сказать почти все люди мира сего, отчего эта мысль не становится, конечно, ни умнее, ни благороднее; может быть, думает так и кое-кто из самих христиан, а если молчит, то едва ли тоже от слишком большого ума и благородства.

Спорить с этим очень трудно, потому что для этого надо стать на почву противника, а этого сделать нельзя, самому не оглупев.

Суд большинства признать над Истиной, да еще в религии, кажется, последней и единственной области, этому суду неподвластной; согласиться, что, по приговору большинства, истина может сделаться ложью, а ложь – истиной, – есть ли, в самом деле, что-нибудь глупее этого?

XXXIII

Сколько сейчас людей против и сколько за Христа, мы не знаем, потому что для веры нет статистики; здесь все решается не количеством, а качеством: "один для меня десять тысяч, если он лучший", по Гераклиту и по Христу. Но если бы мы даже знали, что сейчас против Христа почти все, а за Него почти никто, – этим ли бы решался для нас вопрос, быть нам за или против Христа?

Когда я напомнил об этом моему собеседнику, он застыдился, как будто немного побольше, но, увы, стыдом людей не проймешь, особенно в такие дни, как наши.

Сын человеческий, пришед, найдет ли веру на земле? (Лк. 18, 8).

Если Он сам об этом спрашивал, то потому, конечно, что знал сам, что мир может пойти и не туда, куда Он зовет, и что Он может остаться в "ужасном одиночестве". Но вот, все-таки:

Я победил мир. (Ио. 16, 33.)

В том-то и сила Его, что Он не только раз, на кресте, победил, но и потом сколько раз побеждал и всегда побеждает мир, "в ужасном одиночестве", один против всех. И, если в чем-нибудь, то именно в этом христианство подобно Христу: можно сказать, только и делало и делает, что побеждает одно против всех; погибая, спасается. Вот где не страшно сказать: чем хуже, тем лучше. Только ветром гонений уголь христианства раздувается в пламя, и это до того, что кажется иногда, что не быть гонимым значит, для него, совсем не быть. Мнимое благополучие равнодушная благосклонность – самое для него страшное. "Благополучие" длилось века, но, слава Богу, кончается – вот-вот кончится, и христианство вернется в свое естественное состояние – войну одного против всех.

XXXIV

Дьявол служит Богу наперекор себе, как однажды признался Фаусту Мефистофель, один из очень умных дьяволов:

Я – часть той Силы,

Что вечно делает добро, желая зла.

Ein Teil von jener Kraft,

Die stets das Böse will und stets das Gute schafft.

В главном все же не признался, – что для него невольное служение Богу – ад.

Русские коммунисты, маленькие дьяволы, "антихристы", служат сейчас Христу, как давно никто не служил. Снять с Евангелия пыль веков – привычку; сделать его новым, как будто вчера написанным, таким "ужасным" – "удивительным", каким не было оно с первых дней христианства, – дело это, самое нужное сейчас для Евангелия, русские коммунисты делают так, что лучше нельзя, отучая людей от Евангелия, пряча его, запрещая, истребляя. Если бы только знали они, что делают, – но не узнают до конца своего. Только такие маленькие, глупые дьяволы, как эти (умны, хитры во всем, кроме этого), могут надеяться истребить Евангелие так, чтобы оно исчезло из памяти людской навсегда, Тот, настоящий, большой дьявол – Антихрист – будет поумнее: "Христу подобен во всем".

Нет, люди не забудут Евангелия; вспомнят – прочтут, – мы себе и представить не можем, какими глазами, с каким удивлением и ужасом; и какой будет взрыв любви ко Христу. Был ли такой с тех дней, когда Он жил на земле?

Может быть, взрыв начнет Россия – кончит мир.

XXXV

Но если даже все будет не так, или не так скоро, как мы думаем, – может ли быть христианству хуже, чем сейчас – не в его глазах, конечно (в его – "чем хуже, тем лучше"), а в глазах его врагов? Может быть, и может, но что из того?

Ах, бедный друг мой, ночной мотылек, обжигающийся о пламя свечи, вы только подумайте: если нам суждено увидеть новую победу над христианством человеческой пошлости и глупости, а самого Христа в еще более "ужасном одиночестве", то кем надо быть, чтобы покинуть Его в такую минуту; не понять, что ребенку понятно: все Его покинули, предали, – Он один, – тут-то с Ним и быть; тут-то Его любить и верить в Него; кинуться к нему навстречу. Царю Сиона кроткому, ветви с дерев и одежды свои постилать перед Ним по дороге и, если люди молчат, то с камнями вопить:

Осанна! Благословен Грядущий во имя Господне!

Часть II. Жизнь Иисуса Неизвестного

1. Как он родился

Χαιρε, κεχαριτομένη.

Ave, gratiosa.

Радуйся, Благодатная.

(Лк. 1, 28)

I

Греческое слово κεχαριτομένη от χάρις, "милость", "прелесть", по-латыни gratia. Тот же корень в слове "Харита", "богиня Прелести". – "Радуйся, Благодатная", значит: "радуйся, Прелесть прелестей божественных! Радуйся, Харита Харит!"

Радостью все начинается и кончается в Евангелии – в жизни Христа. Вот почему самое слово "Евангелие", ευαγγέλιον, в первом и глубоком смысле, значит не "Благая", а "Блаженная весть".

Радость великую благовествую, ευαγγελίζομαι, – возвещаю Евангелие, -

говорит пастухам вифлеемским Рождественский Ангел (Лк. 2, 10.)

Утренняя, белая, как солнце, звезда возвещает еще невидимое солнце; Христа возвещает Предтеча:

Радость будет тебе и веселие, и многие о рождении Его возрадуются, -

говорит Ангел Захарии (Лк. 1, 14.) И, прежде чем родился, радостно взыграл младенец Предтеча во чреве матери (Лк. 1, 44), как утренняя звезда играет на небе. И солнце, еще не взошедшее – другой нерожденный Младенец отвечает ему устами матери:

Дух Мой возрадовался о Боге, Спасе Моем. (Лк. 1, 47.)

Утренняя звезда бледнеет в солнце, малая радость – в великой. "Должно Ему расти, а мне умаляться", – говорит Предтеча о Господе (Ио. 9, 30.)

"Радостью весьма великою возрадовались" и волхвы с востока, когда увидели звезду над местом, где был Младенец (Мт. 2, 10.) Большей радости нет на земле, а если будет, когда Он снова придет, то эта вторая – от первой.

И в самый канун Голгофы, говорит Господь, как будто

о Вифлеемской радости:

Женщина, когда рождает, терпит скорбь, потому что пришел час ее; но, когда родит младенца, уже не помнит скорби от радости. (Ио. 16, 21.)

Исчезает и тень Голгофы в солнце радости:

Радость Моя в вас пребудет, и радость ваша будет совершенна. (Ио. 15, 11.)

Что это за радость, может быть, понял бы слепорожденный, если бы вдруг увидел свет; поняли бы, быть может, и мы, если бы пролежали вечность в гробах, и вдруг увидели солнце. Но вот, лежим – не видим, потому что "темная вода" тысячелетней привычки в нашем глазу, – неудивленность, безрадостность.

II

Радость эта – нездешняя, страшная.

Захария, увидев Ангела, "смутился", и страх напал на него (Лк. 1, 12.) Так же "смутилась" и сама Благодатная, увидев Ангела (1, 29.) "Страх был на всех", когда родился Предтеча, – только еще утренняя звезда на небе (1, 65); когда же Солнце взошло – слава Господня осияла пастухов Вифлеемских, – "страхом великим устрашились они" (2, 9.) Большего страха нет на земле, а если будет, когда Он снова придет, то этот второй страх – от первого.

Свет во тьме светит. (Ио. 1, 5)

Тьмой окружен свет – радость объята ужасом. Что это за ужас, мы, может быть, поняли бы, если бы пролежали вечность в гробах, и вдруг услышали трубу Архангела; но вот, лежим – не слышим: наша глухота – тысячелетняя привычка – бесстрашность, безрадостность.

Страха Твоего, радости Твоей пошли нам, Господи, чтобы снова могли мы увидеть и услышать, что видели и слышали в ту Вифлеемскую ночь не только люди, но и звери, злаки, камни, осиянные славой Твоей:

Я возвещаю вам великую радость… ибо ныне родился вам… Спаситель, Который есть Христос Господь. (Лк. 1, 10–11.)

III

Фра Беато Анжелико брал кусочек неба, и растирал его на палитре в голубую краску; брал кусочек солнца, и растирал его в золото; кисть макал в зарю – красную краску; в лунное море – серебро.

Вот бы как написать два маленьких Апокрифа, две заглавных картинки к Евангелию Ave Maria, Благовещение, и Gloria in excelsis. Рождество.

1.

Послан был Ангел Гавриил от Бога в город галилейский, Назарет, к деве, обрученной мужу, именем Иосифу, из дома Давидова; имя же деве Марьям. (Лк. 1, 26–27)

Славились красотой назаретские девушки, но Марьям – Мирьям, по галилейскому говору, – когда ей минул только что пятнадцатый год, была лучше всех.

Белая яблонь в цвету – наша сестра,

дерево гранатное в темном саду,

над светлым источником.

Ты прекраснее дочерей человеческих!

Все одежды твои, как смирна, алой и кассия.

Стала царица одесную тебя в офирском золоте;

и возжелает Царь красоты твоей,

ибо Он Господь твой, и ты поклонись Ему, -

пели о ней пастухи от Фавора до Ермона, играя на свирели, в вечерних и утренних сумерках.

2.

Плотника Иосифа, – только что Мирьям обручилась ему, – белый, с плоскою крышею, домик, игральная косточка, белел на самом верху горы, выше всех других домов, последний, точно в самом небе, где ласточки кружились весь день, да остро-круглый, как веретено, кипарис чернел один, рядом с белой стеной, на голубом небе, тоже последний, выше всех, как единственный друг на земле. Узкая-узкая, крутая улочка-лесенка в сто пятьдесят ступеней, неровных и скользких, так что ногу можно было сломать, вела от единственного источника, в нижней части города, к домику Иосифа.

Дважды в день, утром и вечером, ходила Мирьям за водой вниз, и так была сильна, что, когда подымалась, то на последней, верхней ступени, смуглая грудь ее, уже высокая, дышала почти ровно; и так ловка, что рукой не поддержанный, глиняный, полный воды, кувшин на голове ее, покрытой домотканым, козьей шерсти, синим платком, не шелохнул; и так смела, что ночью, на горе одна, искала в колючем терновнике пропавшей овцы, не боясь ни волков, ни молодых пастухов идумейских, ни даже римского воина, Пантеры, развратника, разбойника, всех Назаретcких девушек страшилища, а все оружие – только острый сук в руке, да молитва в сердце.

3.

В розово-смуглом, как цвет миндаля в весенних сумерках, детски-округлом лице ее, черны были, как ночь, ясны, как звезды, огромные, точно широко раскрытые от удивления, как у маленьких детей, глаза. Добрые люди смотрели в них, как в небо, а злые – как в преисподнюю.

"Очень хорошо", – говорил Господь, при каждом дне творения. – "А это лучше всего", – сказал, когда создал Еву, Матерь Жизни, из ребра Адамова, и поцеловал, еще сонную, сначала в лоб, как Отец, потом в глаза, как брат, и, наконец, в уста, как жених. Это "глупое сказание глупых и нечестивых еретиков, минимов", вспомнил рабби Элиезер, Бэн-Иосия, книжник иерусалимский, очень старый и строгий, никогда не подымавший глаз на женщин, взглянув однажды на Мирьям нечаянно. "Может быть, и глупые мудры бывают, – подумал он. – Не о такой ли сказано: Семя Жены сотрет главу Змия?" Так подумал рабби Элиезер, Бэн-Иосия, потому что был святой человек и видел то, чего другие люди не видели, – как все еще горят на лице Мирьям три поцелуя Господни: солнечный – на смуглом челе, звездный – в очах, самый же огненный, углем рдеющий, – на девственно-детских устах.

4.

Много у Мирьям было завистниц. Девушки Назаретcкие, приходя с кувшинами к источнику или к водопойной колоде, с овцами и козами, только о ней и болтали.

– Этаких глазищ и даром бы я не взяла; – точно окна в обгорелом доме. Престрашные, как у бесноватой!

– А ты что думала? Этим летом, как пасла овец на Фаворе, взобралась, ночью, на самую верхушку горы, да что-то увидела такое, что пала на землю, как мертвая; утром нашли пастухи. Бес-то в нее тогда и вошел, и глаза с тех пор такие стали…

Заговорили о женихах, ею отвергнутых; заспорили так, что чуть не подрались; не могли согласиться, может быть, потому, что не знали, был ли у нее жених.

– Иосиф-то, плотник, ей на что, старый вдовец, бедный, да еще с детьми, вот чего я в толк не возьму! – сказала одна, когда надоели наконец женихи.

– Очень просто, на что. Царского рода, Давидова, – он, а она – левитского, Ааронова: сын родится, – будет Мессия, Царь-Священник, по Асмонейскому пророчеству. Матерью-то быть Мессии всякой хочется!

Вдруг все притихли. Она сама подходила к ним, с кувшином на голове. Подошла, оглянула всех молча широко открытыми от удивленья, как у маленьких детей, глазами, и улыбнулась так, что всем вдруг стало стыдно и страшно; все опустили перед нею глаза.

Назад Дальше