К. Маркс отстаивал идею, что групповая субъективность совпадает с объективностью, если это – субъективность передового класса, т. е. класса, устремления которого направлены по линии действия законов истории. Например, буржуазные социальные теории субъективны, поскольку их сверхзадача – сохранение капиталистического общества, что противоречит законам истории; пролетарские революционные теории объективны, ибо они выдвигают цели, отвечающие данным законам. Согласно Марксу, объективно позитивно ценным является то, реализация чего требуется законами истории. В частности, если в силу таких законов неизбежен революционный переход от капитализма к коммунизму, то объективно хорошим является все, что отвечает интересам пролетарской революции и задачам построения коммунистического общества.
История представляет собой, однако, смену уникальных и единичных явлений, в ней нет прямого повторения одного и того же, и потому в ней нет законов. Отсутствие законов исторического развития лишает основания идею, что оценка из субъективной способна превратиться в объективную и стать истинной, если она соответствует направлению социального движения, определяемому законами истории.
Оценки, в отличие от описаний, не имеют истинностного значения; они способны быть лишь эффективными или неэффективными. Эффективность же, в отличие от истины, всегда субъективна, хотя ее субъективность может быть разной – от индивидуального пристрастия или каприза до субъективности целой культуры.
В науках о культуре можно выделить три разных типа объективности.
Объективность социальных наук (экономическая наука, социология, демография и др.) не предполагает понимания изучаемых объектов на основе опыта, переживаемого индивидом; она требует использования сравнительных категорий и исключает "я", "здесь", "теперь" ("настоящее") и т. п.
Объективность гуманитарных наук (история, антропология, лингвистика и т. п.), напротив, опирается на систему абсолютных категорий и понимание на основе абсолютных оценок.
И, наконец, объективность нормативных наук (этика, эстетика, искусствоведение и т. п.), также предполагающая систему абсолютных категорий, совместима с формулировкой явных оценок, и в частности явных норм.
В эпистемологии XVII–XVIII вв. господствовало убеждение, что объективность, обоснованность и тем самым научность необходимо предполагают истинность, а утверждения, не допускающие квалификации в терминах истины и лжи, не могут быть ни объективными, ни обоснованными, ни научными. Данное убеждение было связано в первую очередь с тем, что под наукой имелись в виду только естественные науки; социальные и гуманитарные науки считались всего лишь преднауками, существенно отставшими в своем развитии от наук о природе.
Сведение объективности и обоснованности к истине опиралось на убеждение, что только истина, зависящая лишь от устройства мира и потому не имеющая градаций и степеней, являющаяся вечной и неизменной, может быть надежным основанием для знания и действия. Там, где нет истины, нет и объективности, и все является субъективным, неустойчивым и ненадежным. Все формы отражения действительности характеризовались в терминах истины: речь шла не только об "истинах науки", но и об "истинах морали" и даже об "истинах поэзии". Добро и красота оказывались в итоге частными случаями истины, ее "практическими" разновидностями.
Редукция объективности к истинности имела своим следствием также сведение всех употреблений языка к описанию: только оно может быть истинным и, значит, надежным. Все другие употребления языка – оценка, норма, обещание, декларация (изменение мира с помощью слов), экспрессия, оректив, предостережение и т. д. – рассматривались как замаскированные описания или объявлялись случайными для языка, поскольку казались субъективными и ненадежными.
В конце XIX в. позитивисты объединили разнообразные неописательные утверждения под общим именем "оценок" и потребовали решительного исключения всякого рода "оценок" из языка науки. Одновременно представители философии жизни, стоявшей в оппозиции позитивизму, подчеркнули важность "оценок" для всего процесса человеческой жизнедеятельности и неустранимость их из языка социальной философии и всех социальных наук. Этот спор об "оценках" продолжается по инерции и сейчас. Однако очевидно, что если социальные и гуманитарные науки не будут содержать никаких рекомендаций, касающихся человеческой деятельности, целесообразность существования таких наук станет сомнительной. Экономическая наука, социология, политология, лингвистика, психология и т. п., перестроенные по образцу физики, в которой нет субъективных и потому ненадежных "оценок", бесполезны.
Не только описания, но и оценки, нормы и т. п. могут быть обоснованными или необоснованными. Действительная проблема, касающаяся социальных и гуманитарных наук, всегда содержащих явные или неявные оценочные утверждения (в частности, двойственные, описательно-оценочные высказывания), состоит в том, чтобы разработать надежные критерии обоснованности и, значит, объективности такого рода утверждений и изучить возможности исключения необоснованных оценок. Оценивание всегда субъективирует, в силу чего науки о культуре отстоят дальше от идеала объективности, чем науки о природе. Вместе с тем без такого рода субъективации и тем самым отхода от объективности невозможна деятельность человека по преобразованию мира.
В естественных науках также имеются разные типы объективности. В частности, физическая объективность, исключающая телеологические (целевые) объяснения, явным образом отличается от биологической объективности, обычно совместимой с такими объяснениями. Объективность космологии, предполагающей "настоящее" и "стрелу времени", отлична от объективности тех естественных наук, законы которых не различают прошлого и будущего.
Проблема объективности касается не только научных идей и теорий, но и произведений искусства. Вопрос об объективности художественных образов остается, однако, пока почти неисследованной. Аргументация (и, прежде всего, обоснование) объективирует поддерживаемое положение, устраняет личностные, субъективные моменты, связанные с ним. Однако в художественном произведении ничего не нужно специально обосновывать и тем более доказывать, напротив, надо отрешиться от желания строить цепочки рассуждений и выявлять следствия принятых посылок.
И вместе с тем художественный образ может быть не только субъективным, но и объективным.
"… Сущность художественного произведения, – пишет К. Г. Юнг, – состоит не в его обремененности чисто личностными особенностями – чем больше оно или обременено, тем меньше речь может идти об искусстве, – но о том, что оно говорит от имени духа человечества, сердца человечества и обращается к ним. Чисто личное – это для искусства ограниченность, даже порок. "Искусство", которое исключительно или хотя бы в основном личностно, заслуживает того, чтобы его рассматривали как невроз". По поводу идеи З. Фрейда, что каждый художник обладает инфантильно-автоэротически ограниченной личностью, Юнг замечает, что это может иметь силу применительно к художнику как личности, но не приложимо к нему как творцу: "ибо творец ни автоэротичен, ни гетероэротичен, ни как-либо еще эротичен, но в высочайшей степени объективен, существенен, сверхличен, пожалуй даже бесчеловечен или сверхчеловечен, ибо в своем качестве художника он есть свой труд, а не человек" . Субъективность как противоположность объективности – это зависимость суждений, мнений, представлений и т. п. от субъекта, его взглядов, интересов, вкусов, предпочтений и т. д.
Под субъектом может пониматься не только индивид, но и группа лиц, общество, культура или цивилизация и даже человечество в целом. Субъективность была характерна, например, для распространенной когда-то уверенности в существовании загробной жизни, в бессмертии человеческой души и т. п. Субъективным являлось и господствовавшее в недавнем прошлом в некоторых обществах убеждение в возможности построения в обозримом будущем общества, исключающего частную собственность, тяжелый, монотонный труд и неравенство людей.
Можно выделить разные уровни субъективности: зависимость от личных, индивидуальных пристрастий, зависимость от групповых пристрастий (например, зависимость от предубеждений, разделяемых в определенное время научным сообществом); зависимость от пристрастий общества в целом; зависимость от односторонности и пристрастности культуры или даже эпохи.
Каждая историческая эпоха вырабатывает свой собственный стиль мышления, в силу чего она смотрит на мир своими глазами, пользуется своей специфической системой мыслительных координат. Воздействие стиля мышления сказывается на всех аспектах теоретизирования, так что все сказанное в определенную эпоху носит на себе ее отпечаток. Зависимость суждений человека от той эпохи, в которую он живет, может рассматриваться как одно из проявлений стиля его мышления.
Само "настоящее", в которое погружен каждый исследователь, диктует своеобразную субъективность в истолковании им как прошлого, так и будущего. Человек не может выйти из истории и из своего "времени". Он всегда рассматривает прошлое с определенной, а потому односторонней позиции.
Взаимная непроницаемость и принципиальная необъяснимость культур друг для друга, на которой настаивали О. Шпенглер, М. Хайдеггер, Л. Витгенштейн и др., может рассматриваться как следствие субъективности, присущей каждой культуре. Зависимость воззрений от общества, культуры и эпохи можно назвать, используя выражение Э. Гуссерля, "непсихологически понятой субъективностью". Такого рода зависимость означает, что всякая система взглядов, включая и научные теории, является в известной мере субъективной и что полная объективность представляет собой только идеал, требующий для своего достижения выхода из истории.
Универсальность субъективности не означает, однако, отказа от требования максимальной объективности в тех областях, где последняя представляется (как, скажем, в науке) основополагающей ценностью.
Преодоление субъективности предполагает, в первую очередь, что исследователь абстрагируется от своих субъективных верований, предпочтений и предрассудков. Он должен стремиться также критически подойти к тем ценностям, которые присущи его сообществу и обществу в целом. Ему следует подняться и над "методами мышления наблюдателя" (К. Леви-Строс) с тем, чтобы достигнуть формулировки, приемлемой не только для честного и объективного наблюдателя, но и для всех возможных наблюдателей.
Идеалом науки, представляющейся сферой наиболее эффективного преодоления субъективности, является окончательное освобождение от "точки зрения", с которой осуществляет рассмотрение некоторый "наблюдатель", описание мира не с позиции того или другого, а "с ничьей точки зрения" (Э. Кассирер). Этот идеал никогда не может быть достигнут, но наука постоянно стремится к нему, и это стремление движет ее вперед.
Имеется существенное различие между субъективностью описаний и субъективностью оценок: первым удается, как правило, придать большую объективность, чем вторым. Это связано, прежде всего, с тем, что в случае описаний всегда предполагается, что их субъекты совпадают, так же как и их основания; оценки же могут не только принадлежать разным субъектам, но и иметь разные основания в случае одного и того же субъекта. В этом смысле оценки всегда субъективны.
Субъективность всякого оценивания нередко истолковывается односторонне, вплоть до требования исключать любые оценки из гуманитарных и социальных наук (наук о культуре). Как требование освобождения наук о культуре от оценок, так и пожелание отделения в этих науках оценок от описаний утопичны. Речь может идти только о необходимости тщательного обоснования оценок, уменьшения их субъективности в той мере, в какой это возможно, и исключении необоснованных, заведомо субъективных оценок.
Приемы снижения субъективности оценок являются теми же, что и в случае описаний: отказ от личных и групповых пристрастий, стремление рассматривать все объекты с одной и той же точки зрения, критический анализ господствующих ценностей и т. д. Описания никогда не достигают идеала полной объективности; тем более нельзя требовать этого от оценок.
"Всякое оценивание, – пишет М. Хайдеггер, – даже когда оценка позитивна, есть субъективация. Оно предоставляет сущему не быть, а, на правах объекта оценивания, всего лишь считаться. Когда бога, в конце концов, объявляют "высшей ценностью", то это – принижение божественного существа. Мышление в ценностях здесь и во всем остальном – высшее святотатство, какое только возможно по отношению к бытию".
Хайдеггер призывает "мыслить против ценностей" с тем, чтобы, сопротивляясь субъективации сущего до простого объекта, открыть для мысли просвет бытийной истины: "… из-за оценки чего-либо как ценности оцениваемое начинает существовать просто как предмет человеческой оценки. Но то, чем нечто является в своем бытии, не исчерпывается предметностью, тем более тогда, когда предметность имеет характер ценности".
Этот призыв не может не претендовать на установление универсальной, охватывающей все стороны человеческого существования иерархии ценностей и даже избегать по мере возможности оценок того, что лежит в самой основе социальной жизни, в известной мере оправданы. Глубинные основы социального существования в каждый конкретный период истории воспринимаются и переживаются человеком, живущим в это время, как непосредственная данность, т. е. как нечто объективное. Попытка вторгнуться в эти основы с рефлексией и оценкой лишает их непосредственности и субъективирует их, поскольку всякая оценка субъективна.
Но есть, однако, и другая сторона дела. Социальная жизнь, как и жизнь отдельного человека, представляет собой процесс непрерывных перемен, причем перемен, являющихся во многом результатом самой человеческой деятельности. Никакая деятельность не является возможной без оценок. И потому она невозможна без связанной с оценками субъективации мира и превращения сущего в тот "простой объект", который может быть преобразован человеком.
Человек не должен субъективировать все подряд, иначе "истина бытия" перестанет ощущаться им, и он окажется в зыбком мире собственной рефлексии и фантазии. Вместе с тем, человек не может не действовать, и значит, не может не оценивать и не разрушать объективное. Мысли, идущей наперекор ценности, он постоянно противопоставляет мышление в ценностях.
Проблема не в исключении одного из этих противоположно направленных движений мысли, а в их уравновешивании, в таком сочетании объективации и субъективации мира, которое требуется исторически конкретными условиями человеческого существования.
15. Любовь к богатству
Стремление к богатству, восхищение им и т. п. обычно называется "любовью к богатству". Можно было бы назвать подобное стремление "пристрастием", но лучше все-таки прислушаться к естественному языку и говорить о "любви к богатству".
Прекрасное описание этой разновидности любви, способной переходить во всепоглощающую страсть, дает А. С. Пушкин в драме "Скупой рыцарь". "Рыцарь" (без кавычек здесь трудно обойтись), спустившись в подвал к своим сокровищам, произносит в одиночестве монолог, раскрывающий и глубину гложущей его страсти, и ее истоки, и ее разрушительный характер:
Как молодой повеса ждет свиданья
С какой-нибудь развратницей лукавой,
Иль дурой, им обманутой, так я
Весь день минуты ждал, когда сойдуВ подвал мой тайный, к верным сундукам.
Счастливый день! могу сегодня я
В шестой сундук (в сундук еще неполный)
Горсть золота накопленного всыпать…
Золото – это безграничная, как кажется Скупому, власть. С высоты золотого холма, говорит, он:
Могу взирать на се, что мне подвластно.
Что не подвластно мне? как некий демон
Отселе править миром я могу;
Лишь захочу – воздвигнутся чертоги;
В великолепные мои сады
Сбегутся нимфы резвою толпою;
И музы дань свою мне принесут;
И вольный гений мне поработится,
И добродетель, и бессонный труд
Смиренно будут ждать моей награды.
Золото представляет собой символ целой гаммы тяжких человеческих чувств и страданий, которые может представить и пережить, относясь к ним свысока, его владелец:
А скольких человеческих забот,
Обманов, слез, молений и проклятий
Оно тяжеловесный представитель!
… Да! если бы все слезы, кровь и пот,
Пролитые за все, что здесь хранится,
Из недр земных все выступили вдруг,
То был бы вновь потом – я захлебнулся б
В моих подвалах верных…
Большое золото не может быть не связано со многими преступлениями, и его владелец испытывает чувство, близкое чувству преступника, расправляющегося со своей жертвой:
Нас уверяют медики: есть люди,
В убийстве находящие приятность.
Когда я ключ в замок влагаю, то же
Я чувствую, что чувствовать должны
Они, вонзая в жертву нож: приятно
И страшно вместе…
И, наконец, золото дается нелегко, оно представляет собой овеществленные труд и жизнь его владельца, его многообразные желания, задушенные тяжкой страстью накопительства. Золото – скорбный памятник загубленной жизни, воздвигнутый самим его обладателем:
Кто знает, сколько горьких воздержаний,
Обузданных страстей, тяжелых душ,
Дневных забот, ночей бессонных мне
Все это стоило? Иль скажет сын,
Что сердце у меня обросло мохом,
Что я не знал желаний, что меня
И совесть никогда не грызла, совесть,
Когтистый зверь, скребущий сердце…
Но власть, даваемая Скупому накопленным золотом, иллюзорна, он не в силах расстаться даже с его частицей:
Нет, выстрадай сперва себе богатство,
А там посмотрим, станет ли несчастный
То расточать, что кровью приобрел.
Вся жизнь Скупого направлена на одну цель: возведение "державы золота". Эта цель достигнута, но жизнь обрывается ничем, цель оказалась бессмысленной. Словами "Ужасный век, ужасные сердца!" заканчивает Пушкин свою трагедию.
Времена с тех пор изменились, но любовь к богатству и ее едва ли не непременная спутница – скупость не умерли вместе со своим верным "рыцарем".
Нужно, впрочем, отметить, что стремление к все большему богатству, хотя и провоцирует скупость, эти две черты характера вполне могут расходиться. Ярким примером человека, отличавшегося непомерной любовью к почестям и богатству и одновременно транжирившим деньги безоглядно, является Александр Меньшиков, "Алексашка", как называли этого сподвижника Петра I современники за известную легкомысленность и непредсказуемость поступков.