Чего не хватает коду пространства по Витрувию? На первый взгляд – ничего. В этот словарь потребительной стоимости, ничем не напоминающий об обмене, входит все. По Витрувию можно изучать пространственную практику античного, греческого и римского города: сложившиеся репрезентации пространства (астрономию и геометрию), магически-религиозные (астрологические) пространства репрезентации. Код разработан очень подробно: говоря о модулях и профилях лепки, то есть об ордерах и общем порядке, Витрувий методично рассматривает и систематизирует как лексику, так и предметы (означаемые).
И все же этому трактату по пространственной семиологии, притязающему на исчерпывающую полноту, веками недоставало одной вещи: анализа и изложения эффекта города. Город у Витрувия блистательно присутствует-отсутствует; о нем говорится везде – и не говорится ни слова. Город сводится к собранию "публичных" памятников и "частных" домов, собственности знати. Парадигма гражданского пространства не просматривается, зато четко проступает связь между элементами, синтагматика. Уже тогда, наряду с технологиями и эмпирикой, верх берет эффективность.
Только в XVI веке, когда средневековый Город (опирающийся не на сельское хозяйство, а на торговлю) уже пережил подъем, когда складываются городские системы (в Италии, во Фландрии, в Англии, во Франции, в Латинской Америке и т. д.), город предстает целостной единицей – субъектом. Накануне упадка, вызванного наступлением государства, он заявляет о себе. Он становится основой дискурса, в котором намечается гармоничное преодоление конфликта между природным началом, миром, "деревенским животным" (Маркс) – и началом искусственным, благоприобретенным, "городским животным" античного происхождения. В этот исключительный период город предстает носителем истории, чей смысл и цель заключены в ней самой (причем ее "конечная цель" одновременно и имманентна, и трансцендентна: она земная, ибо город обеспечивает жизнь горожан, и небесная, ибо образом Града Божьего служит город городов – Рим). Ренессансный город со своей территорией воспринимается как гармоничное целое, организм – посредник между землей и небесами.
Эффект города в сочетании с эффектом архитектурным создает композиционное и стилистическое единство. Даже если в XVI–XVII веках, со времен Галилея, "человек" действительно лишается места в "мире" и "космосе" после распада греческого единства "действие – время – пространство", то место этого "ренессансного" человека в его городе остается прежним. Пространственная практика и практика архитектуры, соединяясь, обретают свой язык. Архитектор продуктивен и результативен, а архитектура носит "прикладной" характер. Ренессансный город развивается уже не "как последовательное повествование", когда здание прибавляется к зданию, пригород – к улице, площадь – к другой площади: теперь каждое здание, каждое наращение политически осмыслены. Новое меняет весь ансамбль, и каждый "объект" влияет на всю ткань целиком, как если бы изначально он был ей внеположен. Оппозиция "центр – периферия", которая будет сопутствовать последующему распаду города под воздействием индустриализации и огосударствления, пока незаметна. В едином архитектурном и городском эффекте, от сельской виллы до дома горожанина, господствует оппозиция "внешнее – внутреннее". Это эпоха Палладио. Некоторые, впадая в субстанциалистскую или натуралистскую иллюзию, именуют пространство ренессансного города "органическим". Его цельность будто бы аналогична единству живого организма, обусловленному природной целесообразностью: все детали подчинены общей системе.
Однако такое единство (насколько оно "бесконечно целесообразно" проявляется в городском пространстве) подобает античному городу. Денотатом и коннотатом понятия "органическое" служат стихийный рост, развитие вслепую от рождения до упадка. Развивается ли средневековый город с его горожанами "органически", то есть слепо? Возможно, но лишь до тех пор, пока на сцену не выходит политическая власть – власть олигархии, государя, короля. Тогда пространство преображается. Политическая власть контролирует "целое" именно потому, что знает: любая деталь меняет его; органическое уступает место политическому. Но об абстрактном, обособленном "функциональном" речь пока не идет.
Многие "позитивные" умы полагают, что нет ничего более простого и ясного, чем эмпирически констатировать "потребности" и "функции" социальной реальности в органическом понимании. Но это самая большая загадка! Чьи потребности? Кто их формулирует? Что их удовлетворяет или питает? На первый взгляд термы Диоклетиана отвечают "потребностям" и исполняют "функции" бани. Однако они не имеют с ней ничего общего. Термы в высшей степени полифункциональны; они отвечают не столько "личным", сколько "общественным" потребностям, то есть иной городской жизни.
Фасад тесно связан с перспективой. Перспектива выстраивает фасады и регулирует декор, рисунки и лепнину на их поверхностях; перспектива формирует горизонт и "точки схода" линий фасадов.
Фасад таит в себе сюрпризы. Он искусствен, нарочит, но не им ли обусловлено впечатление единого организма? Слово "фасад" подразумевает "правое" и "левое" (симметрия), "верх" и "низ", но также и "впереди – позади", иными словами, то, что видно, и то, что скрыто от глаз: на социальное пространство распространяется асимметрия, возникшая у живых организмов на поздней стадии развития в силу необходимости атаковать и защищаться. К фасаду, декоративной, украшенной поверхности, созданной ради репутации, а значит, лукавой, нельзя не относиться презрительно. Тем не менее его зачастую оценивают иначе: он воспринимается как выразительное лицо, повернутое не к идеальному зрителю, но к присутствующему собеседнику. И тогда фасад, по аналогии с лицом, становится говорящим и господствующим. Считается, что он порождает весь ансамбль, что им определяется внутреннее (структурированное) устройство пространства, а также функция, которую оно содержит и скрывает. В подобной "перспективе" фасадом является все. Действительно, перспектива задает порядок элементов, дома, здания. И наоборот: здания, выстраиваясь в линию, группируясь, образуют перспективу. Напрашивается естественная аналогия между двумя несхожими формами искусства – живописью и архитектурой. Ибо картина, покрытая краской поверхность, задает особое измерение; она раскрывает себя в направлении зрителя, группируя изображенные на ней предметы и персонажей. Она – лицо и фасад. Картина обращена к тому, кто к ней приближается, к публике. Портрет смотрит – и до того, как смотрят на него, и во время, и после. У картины и у выкрашенной стены есть лицо, которое выставляет себя напоказ. Лицо и фасад считаются даром, истовой милостью. Может ли эффект фасада стать господствующим? Несомненно. Выразительность – а значит, утаивание – зависит от лица. Отсюда проистекают разного рода добродетели и изречения. "Сохранить лицо!.." Власть репутации может подчинять себе не только здания, но и манеру поведения, повседневную жизнь с ее ритуалами и празднествами.
Весьма удачным воплощением пространства, подчиненного фасаду, был папский Рим: здесь все было лицом и фасадом. Легко понять, что в силу обоюдного соответствия фасад является одновременно и результатом, и причиной: каждое здание, каждый дворец, каждая церковь требуют верховенства фасада. Этим требованием обусловлен каждый монумент. Композиция пространства распространяется на весь ансамбль и порождает каждую его деталь. Символика наполняет смыслом не один объект, но совокупность объектов, предстающих как органическое целое. Собор Св. Петра в Риме есть сама церковь, целиком: вся ярость впившейся в добычу Церкви как единого тела и лица. Величественный купол являет собой голову церкви; колоннада – руки этого гигантского тела, которые прижимают к груди площадь и собравшихся верующих. Голова мыслит, руки держат и содержат. По всей видимости, возможно (не впадая в излишнее обобщение) говорить о культуре фасада и лица. Лицо с его дополнениями и приложениями – маской и одеждой – определяет образ жизни, выступая более реальным общим принципом, нежели "субъект" философов.
Весьма соблазнительная гипотеза. Но она несет угрозу подмены: на месте главного понятия – "производство" – оказывается идеологическое отклонение. Когда некая институция, оторвавшись от места своего рождения, от своего изначального пространства, ощущает, что ей грозит опасность, она именует себя "органической". Она натурализуется – воспринимает и подает себя как живое тело. Если город, государство, природа, само общество не знают, в каком образе им предстать, их представители прибегают именно к такой легковесной репрезентации: тело, голова, конечности, кровь, нервы. Аналогия с физическим, органическое пространство служат прибежищем бессильному знанию и бессильной власти. Организм как идеология отсылает к единству и, по ту или эту сторону единства, к истоку, который считается неопровержимо установленным, несомненно признанным; исток узаконивает и оправдывает. Органическое пространство предполагает миф о корнях. Генезис и изучение трансформаций заменяется образом преемственности, осторожным эволюционизмом.
Фасад и эффекты фасада имеют прерывистую историю. Она охватывает отдельные эпизоды барокко, моды на экзотику, маньеризма. Своего полного – и противоречивого – развития этот принцип достиг лишь с приходом буржуазии и капитализма. Фашизм предпринял попытку подчинить фантазму органического социальную жизнь: кровь, раса, нация и абсолютное национальное государство. Отсюда его приверженность фасаду – которому противостоит демократическая пародия, пригородный особняк, у которого есть передняя и задняя часть, лицо и непристойные части.
IV. 11
С XII по XIX век все войны будут вращаться вокруг накопления. В них будут растрачиваться богатства; они будут способствовать росту богатств, ибо война всегда ведет к росту производительных сил и совершенствованию технологий, хотя и использует их для разрушения. Эти войны – Столетняя война, Итальянские походы, Религиозные войны, Тридцатилетняя война, войны Людовика XIV против Голландии и против Священной Римской империи, войны эпохи Французской революции и империи – будут вестись за территории для инвестиций и сами станут крупнейшими инвестициями, причем самыми выгодными. Пространство капиталистического накопления оживает и заполняется. Его оживление восхищенно именуют "историей" и объясняют всевозможными причинами: династическими интересами, идеологиями, честолюбивыми замыслами знати, формированием национальных государств, демографическими взрывами и т. п. Тем самым возвращаясь вновь и вновь к бесконечному анализу, к поиску дат или причинно-следственных связей. Может ли пространство, средоточие всех этих многообразных связей, стать не менее приемлемым объяснением и принципом анализа, нежели любой другой?
Промышленность развивается в пространстве, где общинные традиции деревни разгромлены, где городские институции уничтожены войнами (притом что связи между городами внутри "городской системы" сохраняются). В этом пространстве скапливаются захваченные и награбленные богатства. Таково государственное индустриальное пространство.
Подведем итоги. До прихода капитализма насилие играет внеэкономическую роль. При капитализме, с появлением мирового рынка, насилие приобретает в накоплении экономическую функцию. Тем самым экономика становится господствующей. Не то чтобы экономические отношения совпадают с силовыми, однако они нераздельно с ними связаны. Перед нами парадокс: пространство вековых войн не только не погружается в социальное небытие, но и превращается в пространство богатое, густонаселенное – в колыбель капитализма. На этот факт стоит обратить внимание. Затем складывается мировой рынок, начинается покорение океанов и континентов, их разграбление странами Европы – Испанией, Англией, Голландией, Францией. Для дальних экспедиций требуются как ресурсы, так и цели, фантазии; одно другому, безусловно, не мешает! Где расположен центр исторического процесса, пылающий очаг, горнило, источающее все эти творческие и катастрофические силы? В регионе, который по сей день остается самым промышленно развитым в Европе, наиболее соответствующим императивам роста: в Англии, Северной Франции, Нидерландах, на территории между Луарой и Рейном. Такие философские абстракции, как негативное и негативность, будучи осмыслены в социально-политическом пространстве, приобретают конкретную форму.
Многие историки-марксисты, стремясь дать этому насилию экономическое объяснение, проецировали на прошлое более позднюю схему, приемлемую для эпохи империализма. Они не пытались понять, что привело к преобладающей роли экономики, характерной (наряду с другими детерминантами: прибавочной стоимостью, буржуазией и буржуазным государством) для капитализма. Они не до конца поняли мысль Маркса о том, что преобладавшее на протяжении определенного периода историческое начало лишь позднее, в XIX веке, оказалось подчинено экономике.
Хотим ли мы заменить "экономическое" объяснение истории "полемологической" схемой? Не совсем так. Войну всегда незаслуженно относили к числу разрушительных, вредных начал, противостоящих началам полезным и созидательным; если экономика устами экономистов провозглашалась положительной, "продуктивной" и мирной, то историки оценивали войны как зловредные действия, результат пагубных страстей – гордыни, честолюбия, отсутствия чувства меры. Подобная апологетика, распространенная и в наши дни, выносит за скобки роль насилия в капиталистическом накоплении, когда война и армии выступали в качестве производительных сил. Между тем Маркс указал на эту роль и даже подчеркнул ее – кратко, но энергично. Что производит война? Западную Европу, пространство истории, накопления, капиталовложений: основу империализма, где торжествует экономика.
Это пространство, это странное тело живет насилием – то латентным, готовящимся, то буйным, то обращенным на само себя, то обрушивающимся на мир и прославляющим себя в триумфальных арках (римского происхождения), воротах, площадях, путях.
В Западной Европе – земном и водном пространстве, произведенном войной и живущем за ее счет, – в полной мере проявились противоречивые, разрушительные и созидательные силы войны. Рейн, Северное море, каналы Фландрии обладали тем же стратегическим значением, что и Альпы, Пиренеи, долины и горы. Во Франции XVII века в действиях Тюренна, Вобана, Рике – воина, стратега и инженера – проявляется одно и то же рациональное начало. Эту французскую рациональность связывают с картезианской философией; она отлична от нее, как практика отлична от идеологии: их соответствия слегка размыты и неточны.
Стремились ли к накоплению люди, делавшие историю, – от простых солдат до маршалов, от крестьян до императоров? Безусловно, нет. Не пора ли сегодня, когда анализ исторического времени находится в процессе распада, выделять мотивации, причины и следствия, цели и результаты более тонко, нежели в период, когда он только складывался? Гордыня и честолюбие служили мотивом не раз; борьба носила зачастую династический характер; что же до результатов, то их оценивают "задним числом". Мы возвращаемся к знаменитой идее Маркса, к диалектической формулировке, куда более приемлемой, чем исторические истины, выдаваемые за догмы: люди сами делают свою историю, но не осознают этого.
Обозначив общую концепцию определенного нами пространства, мы отнюдь не избавлены от необходимости рассмотреть его подробнее. Данный период – это период наивысшего расцвета и упадка городов. Известно, что в XVI веке в обществе происходит поворот. Пространство и время урбанизируются; иными словами, верх берут время и пространство товара и торговцев: меры, счета, договоры и договаривающиеся стороны. Пространство измеряется временем производства меновых ценностей, их перевозки, доставки, продажи и оплаты, положения капитала; но временем правит пространство, ибо зарождающееся движение товаров, денег и капитала предполагает наличие точек производства, кораблей и повозок для транспортировки, портов, складов, банков, лавок менял. Город осознает себя и находит свой образ. Он больше не приписывает себе метафизического характера; он больше не "imago mundi", центр и средоточие космоса. Он становится самим собой и описывает себя; создается множество планов, которые пока не несут редуцирующей функции, ибо они визуализируют городскую реальность, не отменяя ее третьего, божественного измерения: это картины, виды с высоты птичьего полета. Город обретает перспективу, словно поле битвы, – и зачастую перед нами вид осады, ибо войны вращаются вокруг городов; их берут, в них вторгаются, их осаждают; они – центры богатства, грозные и находящиеся под угрозой "объекты" и в то же время – "субъекты" накопления, а значит, истории.
В ходе военных конфликтов, благодаря и вопреки им, города расцветают. В зарождающемся царстве продукта произведение достигает наивысшего великолепия; произведение искусства включает в себя тысячу и одно произведение искусства – картины, скульптуры, гобелены, а также улицы, площади, дворцы и монументы, то есть архитектуру.