Бунтующий человек. Недоразумение (сборник) - Альбер Камю 20 стр.


Подобная степень самоотречения в связке со столь пристальной заботой о чужой жизни позволяет предположить, что в судьбе этих щепетильных убийц воплотилось самое кричащее противоречие бунта. Можно подумать, что они, признавая неизбежность насилия, в то же время понимали, насколько оно несправедливо. Пошляки, сталкиваясь с этой чудовищной проблемой, найдут самоуспокоение в том, что попросту забудут об одном из суждений этого силлогизма. Прикрываясь формальными принципами, они поспешат объявить непростительным любое прямое насилие, закрывая глаза на насилие, разлитое в обществе на всем протяжении мировой истории. Либо - во имя истории - утешатся тем, что насилие необходимо, добавив к нему и убийство, пока вся история не превратится в одну сплошную бесконечную череду насилия над тем, что в человеке восстает против несправедливости. Таковы два лика современного нигилизма - буржуазного и революционного.

Но горячие сердца, о которых мы говорим, ничего не забывали. Неспособные найти оправдание тому, что считали необходимым, они пытались оправдаться тем, что отдавали собственную жизнь, отвечая на заданный вопрос личным самопожертвованием. Для них, как для всех их предшественников бунтарей, убийство было равнозначно самоубийству. Жизнь за жизнь - и тогда из двух холокостов появляется надежда на обретение ценности. Каляев, Войнаровский и другие верили в равноценность жизни разных людей. Таким образом, они ни одну идею не ставили выше человеческой жизни, хоть и убивали за идею. Они и жили, пытаясь соответствовать своей высокой идее, и находили ей оправдание в том, что служили ее воплощением до гробовой доски. Здесь перед нами снова если не религиозная, то по меньшей мере метафизическая концепция бунта. За этими людьми придут другие, снедаемые той же яростной верой, но они сочтут методы первых сентиментальными и откажутся признавать, что любая жизнь стоит другой жизни. Они поставят выше человеческой жизни абстрактную идею, заранее покорившись которой и назвав ее историей, пожелают, опираясь на произвол, подчинить и всех остальных. Отныне проблема бунта из области арифметики переместится в область теории вероятностей. Перед лицом будущего осуществления идеи человеческая жизнь может быть всем или ничем. Чем больше вера того, кто ведет расчет, тем меньше стоит жизнь человека. В пределе она не стоит ничего.

Позже мы рассмотрим эту крайность, то есть время философов-палачей и время государственного террора. Но пока усвоим урок, который нам дали бунтари 1905 года, остановившиеся на этой границе в грохоте взорванных бомб: бунт не может вести к утешению или догматическому удовлетворению, или он перестает быть бунтом. Пожалуй, единственная победа, которую они одержали, заключается в их торжестве над одиночеством и отрицанием. Посреди мира, который они отрицали и который отвергал их, они, как и все, кто наделен величием духа, попытались по одному, поштучно переделать людей в братьев. О масштабе их отчаяния и надежды говорит любовь, которую они испытывали друг к другу, позволявшая им чувствовать себя счастливыми даже на каторге, и которую они распространяли на всю огромную массу своих безмолвных порабощенных братьев. Ради этой любви они шли на убийство; ради торжества невиновности брали на себя долю вины. Для них разрешение этого противоречия наступало лишь в последний миг. Одиночество и рыцарство, отверженность и надежда - они поднялись над всем этим, добровольно согласившись умереть. Желябов - один из организаторов покушения 1881 года на Александра II - был арестован за двое суток до убийства царя, но попросил, чтобы его казнили вместе с другими обвиняемыми. "Только трусостью правительства, - писал он, обращаясь к властям, - можно объяснить тот факт, что вместо двух виселиц будет воздвигнута всего одна". На самом деле виселиц будет воздвигнуто пять, в том числе одна - для женщины, которую он любил. Желябов умер с улыбкой на устах, тогда как Рысакова, сломленного на допросах, волокли на эшафот полумертвого от страха.

Все дело в существовании определенной разновидности вины, неприемлемой для Желябова, который знал, что она его настигнет, если после убийства или соучастия в убийстве он останется в одиночестве. У подножия виселицы Софья Перовская обняла человека, которого любила, и еще двух своих друзей, но отвернулась от Рысакова, умершего одиноким и проклятым адептами новой религии. Для Желябова смерть, принятая плечом к плечу с друзьями, значила, что он оправдан. Убийца виновен, только если соглашается жить дальше или если ради выживания идет на предательство братьев. Напротив, смерть снимает с убийцы вину и отменяет само преступление. Не зря Шарлотта Корде крикнула Фукье-Тенвилю: "Чудовище! Как смеешь ты называть меня убийцей?" Так происходит мучительное и мгновенное открытие человечной ценности, находящейся на полпути между невиновностью и виной, разумом и безумием, историей и вечностью. В миг этого открытия, но только в этот миг, на отчаявшихся людей нисходит странный покой, свидетельствующий об их окончательной победе. Поливанов, сидя в тюремной камере, говорил, что ему "легко и просто" умирать. Войнаровский писал, что победил страх смерти. "Не изменившись ни в одном мускуле лица и не побледнев, я взойду на эшафот… И это будет не насилие над собой… - это будет вполне естественный результат того, что я пережил". Много позже лейтенант Шмидт напишет перед расстрелом: "Моя смерть подведет итог всему - и дело, за которое я стоял, увенчанное казнью, пребудет безупречным и совершенным". Каляев, приговоренный к повешению после речи на суде, в которой он выступил обвинителем тех, кто его судил; Каляев, заявивший: "Я считаю свою смерть последним протестом против мира крови и слез"; тот же Каляев писал: "С тех пор как я попал за решетку, у меня не было ни одной минуты желания как-нибудь сохранить жизнь". Его воля была исполнена. 10 мая, в два часа ночи, он прошествовал к месту казни, ставшей для него единственным оправданием, которое он признавал. В черном, без пальто, в фетровой шляпе он поднялся на эшафот. Священнику отцу Флоринскому, протянувшему ему крест, осужденный, отвернувшись от Христа, ответил: "Я уже сказал вам, что совершенно покончил с жизнью и приготовился к смерти".

Да, именно здесь, у подножия виселицы, на краю нигилизма, происходит возрождение старой ценности. Она служит отражением, на сей раз историческим, того самого "мы", которое мы выявили, исследовав бунтарский дух. Она есть одновременно и лишение, и просветленная уверенность. Именно она озарила смертным блеском потрясенное лицо Доры Бриллиант при мысли о тех, кто умирал и ради себя, и ради нерушимой дружбы; именно она заставила Сазонова на каторге покончить с собой - из чувства протеста и с требованием "уважения к братьям"; именно она полностью оправдала Нечаева в тот день, когда на требование генерала выдать своих товарищей он отвесил тому пощечину, сбившую с ног. С опорой на эту ценность террористы, утверждая мир людей, одновременно возносятся над ним, в последний раз в нашей истории показывая, что истинный бунт есть созидатель ценностей.

Благодаря им 1905 год стал вершиной революционного порыва. После этой даты начинается упадок. Мученики не основывают Церкви - они служат ей цементом или обеспечивают ей алиби. За ними приходят священники и ханжи. Последующие поколения революционеров больше не будут настаивать на обмене - жизнь на жизнь. Они согласятся на смертельный риск, но также согласятся как можно дольше оставаться в живых - ради революции и служения ей. Таким образом, они согласятся полностью взять на себя вину. Согласие терпеть унижение - вот истинная характеристика революционеров ХХ века, поставивших революцию и церковь человеческую выше себя. В отличие от них Каляев доказывает, что революция есть лишь необходимое средство, а не самоцель. Тем самым он не принижает человека, а возвышает его. Настоящими оппонентами Гегеля стали в мировой истории Каляев и его братья - русские и немецкие, которые вначале сочли всеобщее признание необходимым, а затем недостаточным. Казаться им было мало. Даже если бы целый мир признал правоту Каляева, в душе его все равно оставалось бы сомнение: ему требовалось достичь согласия с самим собой, и целому хору одобрительных голосов не удалось бы заглушить в нем этот голос сомнения, которое возникает у каждого настоящего человека в ответ на сотню восторженных похвал. Каляев сомневался до конца, но это сомнение не помешало ему действовать, вот почему он - самый чистый образец бунтаря. Тот, кто готов умереть, заплатив жизнью за жизнь, что бы он ни отрицал, тем самым утверждает ценность, превосходящую его самого как историческую личность. Каляев показал, что он до конца верен истории, и в самый миг своей смерти вознесся выше истории. В каком-то смысле можно сказать, что он предпочел себя истории. Но что именно он предпочел - себя, без колебаний шедшего на убийство, или воплощенную в нем и полную жизни ценность? Ответ однозначен: Каляев и его братья восторжествовали над нигилизмом.

Шигалевщина

Но у этого триумфа не было будущего - он совпал со смертью. Нигилизм на какое-то время пережил своих победителей. Но внутри самой партии эсеров политический цинизм продолжает свое победное шествие. Азеф, лидер партии, пославший на смерть Каляева, ведет двойную игру и выдает революционеров охранке, одновременно организуя покушения на министров и великих князей. Провокаторы снова вспоминают принцип "все позволено", который превращается в высшую ценность и определяет историю. Этим подвидом нигилизма, оказавшим влияние на социалистов-индивидуалистов, заразится и так называемый научный социализм, который появится в России в 1880-е годы . Из общего наследия Нечаева и Маркса родится тоталитарная революция ХХ века. Пока индивидуальный террор изгонял последних представителей божественного права, террор государственный готовился окончательно разрушить это право, вырвав его общественные корни. Техника захвата власти ради осуществления конечных целей берет верх над громким провозглашением этих целей.

Действительно, Ленин заимствовал у Ткачева - товарища и брата по духу Нечаева - концепцию захвата власти, которую находил "великолепной" и суть которой коротко формулировал следующим образом: "…строжайшая тайна, тщательный отбор участников, воспитание профессиональных революционеров". Ткачев, под конец жизни лишившийся рассудка, стал переходной фигурой от нигилизма к военизированному социализму. Он претендовал на создание русского якобинства, но взял у якобинцев только их технические приемы, поскольку тоже отрицал всякие принципы и любую добродетель. Враг искусства и морали, он строил свою тактику на комбинировании рационального и иррационального. Он видел свою цель в установлении равенства всех людей через захват государственной власти. Тайная организация, революционные ячейки, диктаторская власть вождей - вот основные понятия, определившие если не теорию, то практику "аппарата", который ждала столь блестящая и успешная судьба. Что касается методов достижения этой цели, то достаточно вспомнить, что Ткачев предлагал уничтожить всех русских людей старше двадцати пяти лет как не способных к восприятию новых идей. Действительно гениальный метод, который возьмет на вооружение современное сверхгосударство с его принудительным воспитанием детей в окружении запуганных взрослых. Очевидно, что социализм цезаристского толка должен был осудить индивидуальный террор ровно в той мере, в какой он способствовал возрождению ценностей, несовместимых с господством исторической рациональности. Но террор на государственном уровне он одобрит уже хотя бы потому, что с его помощью наконец-то станет возможным построение разделенного человеческого общества.

Здесь круг замыкается, и бунт, оторванный от своих истинных корней, предавший человека и подчинившийся истории, теперь размышляет о том, как покорить всю вселенную. Начинается эра шигалевщины, вдохновенным выразителем которой в "Бесах" выступает Верховенский - нигилист, требующий себе права на бесчестье. Существо злобное и ограниченное , он живет только волей к власти - единственным, что способно подчинить себе историю, опираясь только на себя самое. Его поручителем выступает филантроп Шигалев, для которого любовь к людям является достаточным поводом к их порабощению. Помешанный на равенстве Шигалев после долгих размышлений приходит к неутешительному выводу, что возможна лишь одна система, к сожалению, малопривлекательная. "Выходя из безграничной свободы, я заключаю безграничным деспотизмом". Тотальная свобода, отрицающая все и вся, способна существовать и находить себе оправдание только на пути создания новых ценностей, отождествляемых со всем человечеством. Если создание этих ценностей запаздывает, то человечество успевает уничтожить себя в войне всех со всеми. Наиболее короткий путь к новым скрижалям лежит через тоталитарную диктатуру. "Одна десятая доля получает свободу личности и безграничное право над остальными девятью десятыми. Те же должны потерять личность и обратиться вроде как в стадо и при безграничном повиновении достигнуть рядом перерождений первобытной невинности, вроде как бы первобытного рая, хотя, впрочем, и будут работать". Вот оно, правление философов, о котором мечтали утописты, правда, эти философы ни во что не верят. Царство Божие настало, но оно отрицает истинный бунт и представляет собой всего лишь царство "разумных Христов", как выразился восторженный литератор по поводу жизни и смерти Равашоля. "Папа вверху, - горестно замечает Верховенский, - мы кругом, а под нами шигалевщина".

Это - провозвестие тоталитарных теократий ХХ века и государственного террора. Сегодня над частью нашей истории властвуют новые господа и великие инквизиторы, использующие бунт угнетенных. Их власть жестока, но они, подобно Сатане романтиков, находят извинение своей жестокости в том, что бремя власти слишком тяжело. "Желание и страдание для нас, а для рабов шигалевщина". В это время рождается новое, довольно уродливое племя мучеников. Их мука состоит в том, чтобы мириться с необходимостью причинять страдания другим; они попадают в рабство собственной власти. Чтобы человек стал богом, надо, чтобы жертва принизилась до роли палача. Вот почему жертва и палач в равной мере лишены надежды. Больше ни рабство, ни власть не рифмуются со счастьем; господа хмуры, рабы унылы. Сен-Жюст был прав: отвратительное это дело - мучить народ. Но как его не мучить, если хочешь, чтобы люди стали богами? Так же как Кириллов, покончивший с собой, желая стать богом, соглашается, чтобы Верховенский использовал его самоубийство в целях "заговора", самообожествление человека разрушает грань, установленную бунтом, и с неизбежностью устремляется на грязную тропу тактики и террора, с которой история не сумела сойти до сих пор.

Государственный терроризм и иррациональный террор

Все современные революции заканчивались усилением государства. 1789 год привел Наполеона, 1848‑й - Наполеона III, 1917-й - в конечном счете Сталина, итальянские беспорядки 1920-х - Муссолини, Веймарская республика - Гитлера. Между тем эти революции, особенно те, что произошли после Первой мировой войны, ликвидировавшей остатки божественного права, все громче и громче заявляли, что стремятся к построению града человеческого и обретению реальной свободы. В каждом случае поддержкой их амбиций служило все более заметное укрепление государственной власти. Было бы ошибкой утверждать, что иначе и быть не могло. Но исследовать, почему это все-таки произошло, надо - возможно, это послужит нам уроком на будущее.

Оставив в стороне некоторое количество объяснений, которые не являются предметом настоящего эссе, отметим, что странное и пугающее усиление современного государства может рассматриваться как результат непомерных технических и философских амбиций, чуждых истинному духу бунтарства, но тем не менее ставших причиной зарождения современного революционного духа. Провидческая мечта Маркса и выдающиеся предвидения Гегеля или Ницше в конце концов - после того как Град Божий был сметен с лица земли - вызвали к жизни два вида государства: рациональное и иррациональное, но в обоих случаях террористическое.

По правде говоря, фашистские перевороты ХХ века не заслуживают звания революций. Им не хватало вселенского масштаба. Бесспорно, Гитлер и Муссолини стремились к созданию империй, а идеологи национал-социализма во всеуслышание рассуждали о мировой империи. Их отличие от классического революционного движения заключалось в том, что они, как наследники нигилизма, избрали путь обожествления не рационального, а иррационального начала. Тем самым они отказались от претензий на универсализм. Пусть Муссолини ссылался на Гегеля, а Гитлер - на Ницше, исторически они представляют собой иллюстрацию некоторых пророчеств немецкой идеологии и в этом качестве принадлежат к истории бунта и нигилизма. Они первыми заложили в основу построения государства идею о том, что ничто не имеет смысла, а история есть результат действия слепой силы. Последствия не заставили себя ждать.

Уже в 1914 году Муссолини провозгласил "святую религию анархии" и объявил себя врагом всех христианских течений. Что касается Гитлера, то, по собственному признанию, в его религиозном сознании Бог-Провидение прекрасно совмещался с Валгаллой. На самом деле Бог нужен был ему лишь как еще одна тема выступлений перед толпой, чтобы к концу речи поднимать градус истерии. Пока ему сопутствовал успех, он предпочитал верить в свое божественное озарение, но, когда настал час поражений, обвинил в предательстве свой народ. В промежутке ни у кого не возникало оснований предполагать, что он ощущал за собой вину за измену какому-либо принципу. Впрочем, единственный человек высокой культуры, попытавшийся придать нацизму видимость философской доктрины, Эрнст Юнгер, пользовался формулировками, характерными как раз для нигилизма: "Лучший ответ на предательство жизни духом - это предательство духа духом, и одна из величайших и мучительнейших радостей нашего времени состоит в том, чтобы участвовать в этой разрушительной работе".

Назад Дальше