Бунтующий человек. Недоразумение (сборник) - Альбер Камю 33 стр.


Рассуждая логически, мы должны ответить, что убийство и бунт противоречат друг другу. Действительно, стоит убить всего одного хозяина, и бунтарь в каком-то смысле больше не имеет права говорить о единстве всех людей, которое, напомним, служило ему оправданием. Если мир лишен высшего смысла, если человек держит ответ только перед человеком, тогда достаточно, чтобы человек отсек от общества живых кого-то одного, чтобы исключить из этого общества самого себя. Каин после убийства Авеля бежит в пустыню. Но если убийц целая толпа, то вся эта толпа живет в пустыне, обреченная на одиночество особого рода - одиночество в толпе.

Нанося смертельный удар, бунтарь раскалывает мир надвое. Он восставал во имя тождества человека с человеком, но он жертвует тождеством, кровью освящая различие. Единственная форма его бытия в условиях нищеты и угнетения заключалась в этом тождестве. Но тот же порыв, целью которого было утверждение этого тождества, лишает его бытия. Он может сказать, что он не один, что с ним заодно действуют еще несколько человек, даже почти все. Но если незаменимому миру братства не хватает лишь одного живого существа, он становится безлюдным. Если нет "мы", значит, нет и меня, и именно этим объясняется бесконечная печаль Каляева и молчание Сен-Жюста. Попытки бунтарей, решившихся на насилие и убийство, заменить "мы есть" на "мы будем" в надежде сохранить свое бытие, напрасны. Когда исчезнут убийца и жертва, общность восстановится без них. Исключение будет пережито, и снова станет возможным правило. На уровне истории, как и на уровне индивидуальной жизни, убийство становится безнадежным исключением или обращается в ничто. Осуществляемый им слом порядка вещей не имеет будущего. Оно выбивается из нормы и, следовательно, не может использоваться систематически, как на том настаивает чисто исторический подход. Убийство - это та грань, пересечь которую можно всего один раз, после чего наступает смерть. У бунтаря есть всего один способ примириться с убийством, на которое он решился, - принять собственную смерть и принести себя в жертву. Он убивает и умирает, показывая, что убийство невозможно. Одновременно он показывает, что в действительности предпочитает формулу "мы есть" формуле "мы будем". Этим, в свою очередь, объясняется и счастливое спокойствие Каляева в тюрьме, и безмятежность Сен-Жюста по пути на эшафот. За этой гранью начинаются противоречие и нигилизм.

Нигилистическое убийство

И иррациональное, и рациональное убийства в равной мере предают ценность, заявленную бунтарским движением. Прежде всего это касается первого. Те, кто отрицает все и позволяет себе убивать, как убийца-денди Сад, и безжалостный Единственный Карамазова, и сорвавшиеся с цепи последователи разбоя, и стреляющий в толпу сюрреалист, в сущности, требуют тотальной свободы и безграничной демонстрации человеческой гордыни. Яростный нигилизм не делает различия между творцом и тварями. Принципиально отвергая надежду, он уничтожает всякие границы и, в своем возмущенном ослеплении забыв о собственных интересах, кончает полным равнодушием к убийству: почему бы не убить то, что и так обречено на смерть?

Но его мотивы - взаимное признание общей судьбы и связи людей между собой - по-прежнему живы. Их провозглашал бунт, обязавшийся служить им. Тем самым он, споря с нигилизмом, устанавливал правила поведения, которым для объяснения действий не обязательно было ждать конца истории и которые отнюдь не были категоричными. Напротив, он отделял от якобинской морали то, что не подчинялось законам и правилам. Он открывал путь морали, которая, вопреки абстрактным принципам, открывала свои принципы в пылу восстания и бесконечном движении протеста. Нет никаких оснований утверждать, что эти принципы существовали извечно, как нет оснований заявлять, что они сохранятся в будущем. Но в то время, в котором мы живем, они есть. Они вместе с нами на всем протяжении истории отрицают рабство, ложь и террор.

Действительно, между господином и рабом нет ничего общего. О чем можно говорить с порабощенным существом? Вместо подразумеваемого свободного диалога, благодаря которому мы осознаем свою схожесть и признаем свою общую судьбу, рабство навязывает самый страшный вид немоты. Несправедливость страшна бунту не тем, что противоречит вечной идее справедливости, которую мы не знаем, куда поместить, а тем, что увековечивает немую враждебность, разделяющую угнетателя и угнетенного. Она убивает ту крохотную частицу бытия, которая способна прийти в мир посредством человеческого товарищества. Точно так же должны быть осуждены ложь - поскольку лгущий человек закрывается от других людей - и, на более низком уровне, убийство и насилие, навязывающие нам окончательную немоту. Сотрудничество и общение, открытые бунтом, могут существовать только в условиях свободного диалога. Каждая двусмысленность, каждое недоразумение влекут за собой смерть, спасти от этой смерти может только ясный язык и простое слово . Кульминацией всех трагедий становится глухота героев. Платон прав, а Моисей и Ницше - нет. Диалог на уровне человека обходится дешевле, чем евангелие тоталитарных религий, существующее в форме монолога и диктуемое с вершины одинокого утеса. На сцене, как и в жизни, монолог предшествует смерти. Следовательно, каждый бунтарь, уже в силу того побуждения, которое заставляет его противостоять угнетателю, защищает жизнь и борется против рабства, лжи и террора; в миг озарения он утверждает, что эти три бича навязывают людям молчание, делают их непроницаемыми друг для друга и мешают обрести единственную ценность, способную спасти от нигилизма, - долгое товарищество людей, восставших против судьбы.

В миг озарения. Но этого мига достаточно, чтобы заявить, что крайняя степень свободы - свобода убивать - несовместима со смыслом бунта. Бунт вовсе не является требованием тотальной свободы. Напротив, бунт подвергает суду тотальную свободу. Он как раз оспаривает безграничную власть, позволяющую любому начальнику попирать запретные границы. Бунтарь отнюдь не требует всеобщей независимости, он хочет лишь признания того, что свобода имеет свои границы повсюду, где находится человеческое существо, и главной границей является право этого существа на бунт. В этом заключается глубинный смысл мятежной непримиримости. Чем глубже необходимость справедливой границы, тем тверже бунт. Разумеется, бунтарь требует некоторой свободы для себя лично, но ни в коем случае - если это последовательный бунтарь - не требует права на уничтожение бытия и свободы других людей. Бунтарь никого не унижает. Он требует провозглашаемой им свободы для всех; свободу, которую он отвергает, он запрещает всем. Он не просто раб, выступающий против хозяина; он - человек, восстающий против мира хозяев и рабов. Следовательно, благодаря бунту в истории есть нечто большее, чем отношения господства и рабства. В нем правит бал не один закон безграничной власти. Бунтарь утверждает невозможность тотальной свободы во имя иной ценности, одновременно требуя для себя относительной свободы, необходимой для признания этой невозможности. Свобода каждого человека в своей глубинной основе относительна. Абсолютная свобода, то есть свобода убивать, единственная не признает никаких ограничений. Тогда она отрывается от своих корней и пускается в авантюры, превращаясь в абстрактную злобную тень, пока не вообразит, что обрела плоть в идеологии.

Поэтому можно сказать, что бунт, обращенный к разрушению, нелогичен. Требующий единства человеческого состояния, он силен жизнью, а не смертью. Его глубинная логика основана не на разрушении, а на творчестве. Чтобы сохранить подлинность, его порыв не должен отказываться ни от одного из терминов противоречия, благодаря которому существует. Он должен хранить верность тому "да", которое в нем содержится, и одновременно тому "нет", к которому нигилистические толкования пытаются свести бунт. Логика бунта заключается в желании служить справедливости, чтобы не усугублять несправедливости человеческого положения, в принуждении себя к ясности выражения, чтобы не усугублять всеобщей лжи, и в ставке на счастье, а не на человеческую боль. Нигилистическая страсть, усугубляя несправедливость и ложь, разрушает в своей ярости собственное прежнее требование и тем самым лишает себя самых ясных мотивов бунта. Она убивает, обезумев от чувства, что мир обречен на смерть. Следствием бунта, напротив, является отказ от справедливости убийства, поскольку бунт - это принципиальный протест против смерти.

Но если бы человек мог одной своей волей объединить мир и сделать так, чтобы в нем воцарились искренность, невиновность и справедливость, он стал бы Господом Богом. Иначе говоря, если бы он был на все это способен, бунт стал бы ненужным. Если бунт существует, это значит, что ложь, несправедливость и насилие составляют часть жизни бунтаря. Следовательно, он не может полностью отказаться от убийства и лжи, не отказываясь от бунта, и раз навсегда согласиться с убийством и злом. Но он точно так же не может согласиться с убийством и ложью, поскольку обратное побуждение, узаконивающее убийство и насилие, разрушило бы причины его восстания. Поэтому бунтарь не ведает покоя. Он знает, что такое добро, и невольно творит зло. Ценность, позволяющая ему держаться на ногах, не дана ему раз навсегда, он должен без конца ее поддерживать. Бытие, которого он достигает, рушится, если его не поддерживает новый бунт. В любом случае, если он не может удержаться от прямого или косвенного убийства, он может использовать свой пыл и страсть на то, чтобы уменьшить вероятность убийств в окружающем его мире. Его единственной добродетелью будет нежелание поддаваться головокружительному туману сумерек, в которых он живет; прикованный к злу, он будет упорно стремиться к добру. Если он все же совершит убийство, то согласится умереть. Верный своим корням, бунтарь своей жертвой доказывает, что его истинная свобода определяется не отношением к убийству, а отношением к собственной смерти. Одновременно он открывает для себя метафизическую честь. Тогда Каляев поднимается на эшафот и зримо указывает всем своим братьям тот крайний предел, где начинается и кончается человеческая честь.

Историческое убийство

Бунт также разворачивается в истории, которая требует не только образцового выбора, но и эффективных действий. Тут возникает риск найти оправдание рациональному убийству. Тогда противоречие бунта повторяется во внешне неразрешимых антиномиях, две политические модели которых представлены, с одной стороны, противопоставлением насилия и ненасилия, а с другой - противопоставлением справедливости и свободы. Попытаемся дать определение этим парадоксальным понятиям.

Позитивная ценность, содержащаяся в первом побуждении к бунту, предполагает принципиальный отказ от насилия. Как следствие, она влечет за собой невозможность стабилизации революции. Бунт постоянно тащит на себе это противоречие. На уровне истории оно обретает особенно жесткие формы. Если я отказываюсь признавать тождественность людей, значит, я совершаю отречение перед лицом угнетателя, отрекаюсь от бунта и возвращаюсь к нигилистическому соглашательству. В этом случае нигилизм становится консервативным. Если я требую признания этой тождественности ради бытия и предпринимаю действия, успех которых невозможен без цинизма насилия, то тем самым я отрицаю и эту тождественность, и сам бунт. Но противоречие еще шире: если единство мира не может быть дано сверху, то человек должен сам построить его в истории по собственной мерке. История без преобразующей ее ценности управляется законом эффективности. Законными последствиями философии, основанной на чистом историзме, становятся исторический материализм, детерминизм, насилие, неприятие любой свободы, отрицающей эффективность; мир отваги и молчания. В современном мире оправдать ненасилие может только философия вечности. Абсолютной историчности она противопоставляет творение истории и пытается отыскать корни любой исторической ситуации. В конце концов, узаконивая несправедливость, она возложит заботу о справедливости на Бога. Поэтому ее ответы потребуют веры. В качестве возражения ей будет предъявлено зло, и она окажется перед парадоксом: либо всемогущий и злокозненный, либо благодетельный и бесплодный Бог. Вопрос выбора между благодатью и историей, Богом и мечом останется открытым.

Какова должна быть позиция бунтаря? Он не может отвернуться от мира и истории, не отрицая самого принципа бунта, и выбрать вечную жизнь, не смиряясь в каком-то смысле со злом. Если, например, он не христианин, он должен идти до конца. Но идти до конца означает абсолютный выбор истории и неотъемлемо присущего ей человекоубийства, если это убийство для нее необходимо: признание легитимации убийства снова означает отказ от своих корней. Если бунтарь уклоняется от выбора, он делает выбор в пользу молчания и чужого порабощения. Если он в порыве отчаяния заявляет о своем выборе и против Бога, и против истории, он становится свидетелем чистой свободы, то есть пустоты. На историческом этапе, который мы переживаем, за неимением возможности утвердить высший разум, не ограниченный злом, возникает явная дилемма: молчание или убийство. В обоих случаях это сдача позиций.

То же относится к справедливости и свободе. Оба требования являются принципиальными для бунтарского движения, и в революционном порыве мы обнаруживаем и то и другое. Тем не менее история революции показывает, что они почти всегда вступают в конфликт как взаимно неприемлемые. Абсолютная свобода - это право сильного на господство. Следовательно, она поддерживает конфликты, способствующие установлению несправедливости. Абсолютная справедливость достигается путем уничтожения любых противоречий: она разрушает свободу . Революция, совершаемая во имя справедливости и с помощью свободы в конце концов сталкивает первую со второй. Поэтому в каждой революции после ликвидации прежде господствовавшей касты возникает этап, когда сама революция порождает мятежное движение, обозначающее ее границы и свидетельствующее о вероятности ее поражения. Вначале революция ставит своей целью удовлетворить породивший ее мятежный дух, затем она ради самоутверждения вынуждена его же отрицать. Судя по всему, между бунтарским движением и достижениями революции существует неразрешимое противоречие.

Но эти антиномии существуют только в абсолюте. Они подразумевают мир и мышление без рефлексии. Действительно, невозможно примирить между собой Бога, полностью отделенного от истории, и историю, очищенную от всякой трансцендентности. Их реальными представителями на земле являются йоги и комиссары. Но различие между этими двумя типами людей, вопреки общепринятому мнению, не сводится к различию между ненужной чистотой и эффективностью. Просто первый выбирает неэффективность воздержания, а второй - неэффективность разрушения. Поскольку оба отвергают посредническую ценность, которую, напротив, открывает бунт, они, будучи равно удалены от реальности, предлагают нам всего лишь два вида бессилия - бессилие добра и бессилие зла.

Если неприятие истории равнозначно отрицанию реальности, то отношение к истории как к некоему самодостаточному целому приводит к такому же удалению от реальности. Революция ХХ века верила, что избежит нигилизма и останется верной подлинному бунту, если заменит Бога историей. На самом деле она укрепила нигилизм и предала бунт. История сама по себе не создает никакой ценности. Поэтому приходится жить, сообразуясь с непосредственной эффективностью, то есть молчать или лгать. Обязательными правилами становятся систематическое насилие или принуждение к молчанию, расчет или ложь. Поэтому чисто историческая философия нигилистична: она принимает тотальное зло истории и тем самым противопоставляет себя бунту. Она может сколько угодно настаивать на абсолютной рациональности истории, но этот аргумент обретет вес и смысл только тогда, когда история завершится. Пока этого не произошло, надо действовать, и действовать без всяких моральных правил, - только так можно прийти к созданию последнего, окончательного правила. Цинизм как политическая позиция логичен только с точки зрения абсолютистской мысли, то есть абсолютного нигилизма, с одной стороны, и абсолютного рационализма - с другой . Что касается последствий, то между ними вообще нет различий. Стоит с ними согласиться, и земля превратится в пустыню.

На самом деле чисто исторический абсолют не поддается осмыслению. Например, основная идея Ясперса заключается в том, что человеку невозможно осознать тотальность, поскольку он находится внутри этой тотальности. История как нечто цельное могла бы существовать только в глазах наблюдателя, стороннего по отношению к этой истории и к миру. По большому счету история существует только для Бога. Поэтому невозможно действовать, согласуясь с планами, охватывающими тотальность всеобщей истории. Любое историческое деяние есть лишь более или менее разумная или более или менее обоснованная авантюра. Оно прежде всего представляет собой риск и в этом качестве не может оправдать никаких чрезвычайных мер, никакой безупречной и абсолютной позиции.

Назад Дальше