Добро пожаловать в пустыню Реального - Славой Жижек 8 стр.


Болезнь Гентингтона, таким образом, ставит нас перед беспокоящим выбором: если в истории моей семьи есть эта болезнь, следует ли мне брать в руки текст, который сообщит мне о том, заболею я (и когда) этой болезнью или нет? В чем решение? Если я не в состоянии выдержать перспективу знания о том, когда я умру, то может показаться, что (скорее фантазматическое, чем реалистическое) идеальное решение состоит в следующем: я поручаю другому человеку или учреждению, которому я полностью доверяю, провести анализ и не сообщать мне результат, а если результат окажется положительным, просто неожиданно и безболезненно убить меня во сне перед началом смертельной болезни… Однако проблема такого решения состоит в том, что мне известно о том, что Другой знает (истину о моей болезни), и это все портит, давая пищу для страшных грызущих подозрений.

Лакан привлек внимание к парадоксальному статусу этого знания о знании Другого. Вспомним финальную инверсию в "Веке наивности" Эдит Уортон: муж, который долгие годы скрывал запретную пылкую любовь к графине Оленской, узнает, что его молодая жена все это время знала о его тайной страсти. Возможно, это также дало бы возможность исправить несчастливый конец "Мостов округа Мэдисон": если бы в конце фильма умирающая Франческа узнала о том, что ее якобы туповатый приземленный муж все это время знал о ее недолгой любовной связи с фотографом из "Нэшнл джиогрэфик" и о том, насколько она была важна для нее, но молчал об этом, чтобы не делать ей больно. В этом и состоит загадка знания: как возможно, что вся психическая экономика ситуации радикально меняется не тогда, когда герой прямо узнает о чем-то, но тогда, когда он узнает, что другой (которого он ошибочно считал несведущим) также все время знал об этом и только делал вид, что не знает, чтобы сохранить приличия. Что может быть более унизительным, чем положение мужа, который после долгой тайной любовной связи вдруг узнает, что его жена все время знала об этом, но хранила молчание из вежливости или - еще хуже - из любви к нему?

Должно ли тогда идеальное решение быть противоположным: если я предполагаю, что мой ребенок может заболеть, я провожу проверку, не говоря ему об этом, а затем безболезненно убиваю его перед самым началом болезни? Окончательная фантазия о счастье заключалась бы в следующем: анонимное государственное учреждение делает это за нас без нашего ведома. Однако вновь всплывает вопрос: знаем мы об этом (о том, что другой знает) или нет? Путь к идеальному тоталитарному обществу открыт… У этой загадки есть только одно решение: что, если ложной является основная посылка, представление о том, что первейшая этическая обязанность - это защита Другого от боли, сохранение его в оградительном неведении? Поэтому, когда Хабермас поддерживает ограничения на биогенетические манипуляции, ссылаясь на то, что они угрожают автономии, свободе и достоинству человека, он занимается философским "мошенничеством", скрывая подлинную причину того, почему его линия аргументации столь действенна: в действительности он обращается не к автономии и свободе, а к счастью - именно во имя счастья он, видный представитель традиции Просвещения, приходит к той же точке зрения, что и консервативные сторонники блаженного неведения.

Какова та идеологическая констелляция, которая служит опорой этого "стремления к счастью"? Широко известный и весьма успешный анимированный сериал "Земля до начала времен", выпущенный Стивеном Спилбергом, предоставляет в наше распоряжение то, что, возможно, является наиболее четкой артикуляцией господствующей либеральной мультикулътуралистской идеологии. Одно и то же послание повторяется вновь и вновь: все мы разные - кто-то большой, кто-то маленький, кто-то знает, как бороться, кто-то знает, как летать…, - но мы должны научиться жить с этими различиями, воспринимать их как что-то, что делает нашу жизнь богаче (вспомним отголосок этой установки в недавних репортажах о том, как обращаются с заключенными из Аль-Каиды в Гуантанамо: им предоставляют пищу, отвечающую их культурным и религиозным потребностям, позволяют молиться…). Внешне мы кажемся разными, но внутри мы все те же - испуганные индивиды, находящиеся в замешательстве от мира, нуждающиеся в помощи других. В одной песне плохие большие динозавры поют о том, что большие могут нарушать все правила, ужасно себя вести, давить беспомощных малышей:

Когда ты большой, ты сможешь вдруг,
Проходя где-нибудь, растолкать всех вокруг.
Они будут смотреть на тебя снизу вверх,
Ты будешь смотреть на них сверху вниз.
Дела идут лучше, и будет успех,
Отсутствует правил очерченный круг.

Угнетенные малыши в следующей песне отвечают, что нужно не бороться с большими, а понять, что, если не принимать в расчет их пугающую наружность, они ничем не отличаются от нас - у них есть свои тайные страхи и проблемы:

У них те же чувства и те же проблемы,
Хотя никого нет огромней на свете.
От них больше шума и суматохи,
Но все же они такие же дети.
Поэтому очевидно, что в итоге прославляются различия:
Нужны все виды, чтобы мир создать,
Наполнить смехом и любовью всю планету,
Чтоб веселее было ползать и летать,
Чтоб звери разные гуляли бы по свету.

Неудивительно, в таком случае, что финальное послание фильма состоит в следующей языческой мудрости: жизнь - это бесконечный цикл, в котором старые поколения сменяются новыми, в котором все, что возникает, рано или поздно должно исчезнуть… Вопрос, разумеется, в том, насколько далеко мы здесь зайдем? Нужны все виды - в том числе воспитанные и грубые, бедные и богатые, жертвы и палачи? Отсылка к царству динозавров здесь особенно двусмысленна (брутальный характер этих животных, пожирающих друг друга): это тоже одна из тех вещей, которые "нужны для того, чтобы наша жизнь была веселей"? Таким образом, сама внутренняя несообразность такого видения безгреховной "земли до начала времен" свидетельствует о том, что послание сотрудничества-в-различиях - чистой воды идеология. Почему? Именно потому, что всякое представление о "вертикальном" антагонизме, проходящем через тело общества, подвергнуто суровой цензуре, заменено на и/или переведено в полностью отличное понятие "горизонтальных" различий, с которыми мы должны научиться жить так, чтобы они дополняли друг друга. Основное онтологическое представление состоит здесь в следующем: несводимое множество отдельных констелляций, каждая из которых умножена и смещена в себе, которая не может быть помещена в какой-либо нейтральный универсальный контейнер. В тот момент, когда мы находим себя самих на этом уровне, Голливуд осуществляет наиболее радикальную постколониальную критику идеологической универсальности: центральной проблемой становится невозможность универсальности. Вместо навязывания нашего представления об универсальности (универсальные права человека и т. д.), универсальность - общее пространство понимания между различными культурами - должна восприниматься как бесконечная задача перевода, постоянной переработки своего особого положения… Нужно ли добавлять, что это понятие универсальности как бесконечной работы перевода не имеет ничего общего с теми волшебными моментами, когда подлинная универсальность насильственно выходит наружу в облике разрушительного этико-политического действия? Действительная универсальность - это не нейтральное ничейное пространство перевода с одной особой культуры на другую, но скорее насильственный опыт того, что, несмотря на культурные различия, у нас есть один и тот же общий антагонизм.

В этот момент, конечно, сам собой напрашивается очевидный упрек: не является ли такая голливудская толерантная мудрость карикатурой на действительно радикальные постколониальные исследования? На это следует ответить: в самом деле? Во всяком случае, в этой упрощенной плоской карикатуре больше истины, чем в самой разработанной постколониальной теории: Голливуд, по крайней мере, очищает действительное идеологическое послание от псевдонаучного жаргона. Господствующая сегодня идеологическая позиция состоит в "сопротивлении" - вся эта поэтика рассеянной маргинальной сексуальной, этнической "множественности" стилей жизни (геи, сумасшедшие, заключенные…), "сопротивляющихся" загадочной Власти (с большой буквы). "Сопротивляются" все - от геев и лесбиянок до выживающих правых, - так почему бы не сделать логический вывод о том, что этот дискурс "сопротивления" стал сегодня нормой и, по существу, главным препятствием для появления такого дискурса, который действительно поставил бы под вопрос господствующие отношения? Итак, первое, что необходимо сделать, это атаковать самый центр этой господствующей позиции, представление о том, что "уважение к Другому" является первичной этической аксиомой: "Я должен особенно настаивать на том, что формула "уважения к Другому" не имеет никакого отношения к сколько-нибудь серьезному определению Добра и Зла. Что означает "уважение к Другому", когда кто-то воюет против врага, когда кого-то грубо бросила женщина ради другого, когда кто-то должен оценивать работы посредственного "художника", когда наука сталкивается с обскурантистскими сектами и т. д.? Очень часто именно "уважение к Другим" оказывается вредным, оказывается Злом. Особенно в тех случаях, когда именно сопротивление другим, или даже ненависть к другим, подталкивает к субъективному прямому действию".

Очевидный упрек здесь таков: не обнаруживают ли примеры самого Бадью предела его логики? Да, ненависть к врагу, нетерпимость к ложной мудрости и т. д., но разве урок прошлого столетия не состоит в том, что даже и особенно тогда, когда мы участвуем в такой борьбе, следует с почтением относиться к некоему пределу - пределу, которым является именно радикальная "другость" Другого? Мы никогда не должны сводить Другого к врагу, носителю ложного знания и т. д.: в нем всегда есть Абсолют непреодолимой пропасти другой личности. Тоталитаризм двадцатого столетия с его миллионами жертв показывает нам, что бывает, когда до конца следуют тому, что кажется нам "простым субъективным действием", - поэтому неудивительно, что Бадью закончил прямой поддержкой коммунистического террора… Именно эту линию аргументации следует отвергнуть; возьмем крайний случай - беспощадную и жестокую борьбу с фашистским врагом. Следует ли здесь проявлять уважение радикальной "другости" личности Гитлера, не учитывая его реальных действий? Здесь нужно обратиться к известным словам Христа о том, что он принес меч и разделение, а не единение и мир: из любви к человечности, включая человечность самих нацистов (какая бы она у них ни была), с ними следует бороться абсолютно безжалостным и неуважительным образом. Короче говоря, еврейское выражение, часто цитируемое в отношении холокоста ("Когда кто-то спасает одного единственного человека от смерти, он спасает все человечество"), должно быть дополнено: "Когда кто-то убивает одного единственного подлинного врага человечества, он (не убивает, но) спасает все человечество" Подлинное этическое испытание - это не только готовность спасти жертвы, но также - возможно, даже больше - беспощадная верность уничтожению тех, кто сделал их жертвами.

В основе монотонности сегодняшней глобальной жизни лежит, конечно же, акцент на множественности и непохожести масок. В своей выдающейся брошюре о Делезе Ален Бадью привлек внимание к тому, что, если когда-либо существовал философ, который в отношении любой темы - от философии до литературы и кино - вновь и вновь повторял и открывал заново одну и ту же концептуальную матрицу, то им был Делез. Ирония такой интуиции в том, что именно в этом обычно упрекают Гегеля - независимо от того, о чем он писал и говорил, Гегель всегда умудрялся втиснуть это в тот же самый шаблон диалектического процесса… Нет ли идеальной справедливости в том факте, что единственный философ, о котором можно действительно утверждать, что он был антигегельянцем, это Делез? И это особенно важно в отношении социального анализа: существует ли что-либо более монотонное, чем делезовская поэзия современной жизни как децентрованной пролиферации множеств и несводимых различий? Эта монотонность скрывает (и таким образом поддерживает) многочисленные переозначивания и смещения, которым подчинена основная идеологическая текстура. "Неуязвимый" (с Брюсом Уиллисом) является парадигматическим для сегодняшней идеологической констелляции в контрасте формы и содержания. Что касается его содержания, то оно не может не поразить нас своей детской нелепостью: герой узнает, что он в реальной жизни оказывается героем комиксов, которого нельзя ни поранить, ни победить… Что касается его формы, то она скорее представляет собой утонченную психологическую драму, снятую в неторопливой меланхолической тональности: страдания героя, для которого травматическим оказывается признание того, кем он на самом деле является, своей интерпелляции, своего символического мандата. Здесь показательна сцена, в которой его собственный сын хочет выстрелить в него из пистолета, чтобы таким способом доказать его непобедимость: когда отец оказывает сопротивление, сын начинает рыдать, отчаявшись, что его отец не способен согласиться с истиной о себе. Почему Уиллис сопротивляется тому, чтобы в него стреляли? Боится ли он просто умереть, или он скорее боится получить веское доказательство своей непобедимости? Разве не та же самая дилемма имеет место в случае с "болезнью к смерти" у Кьеркегора? Мы боимся обнаружить не то, что мы смертны, но скорее то, что мы бессмертны. Здесь нужно связать Кьеркегора с Бадью: общественному животному трудно, крайне болезненно признавать то, что его жизнь - это не просто бестолковый процесс воспроизводства и получения удовольствий, но что она является служением Истине. И, кажется, именно так сегодня работает идеология в нашем самопровозглашенном постидеологическом мире: мы выполняем наши символические мандаты, не признавая их и не "относясь к ним всерьез" - несмотря на то, что отец действует как отец, он выполняет свои действия с непрерывным потоком иронически-рефлексивных комментариев о том, как глупо быть отцом, и т. д.

Назад Дальше