В одном только случае нарушилось полное единообразие цинически молчаливого лихорадочного переживания "случившегося". Я имею в виду публикацию "Мескалеро", который был настолько наивен, что полагал, будто можно безнаказанно нарушать молчаливые соглашения такого масштаба, проявляя честность, и выносить на всеобщее обсуждение проявления амбивалентности. Так он выразил - в словах, которые получили широкую известность и через средства массовой информации достигли многих миллионов ушей,- свое "тайное радостное оцепенение", которое охватило его в первый момент после известия об убийстве Бубака *, но в следующий момент он посредством моральной рефлексии дистанцировался от него. Этот Мескалеро испугался сам себя и хотел разумно сказать об этом страхе. Выступление Мескалеро послужило сигналом для проявления коллективной амбивалентности в грандиозном параде лжи. Это был урок исторического значения - момент, начиная с которого уже при всем желании нельзя было игнорировать, что общество снова живет накануне войны, во времена, которые характеризует решимость терпеть все конфликты, затрагивающие чувство жизни,- в тот момент, когда внешняя война делает излишним обращение к внутренней действительности. Круговерть уточнений и поправок, протестов и возражений, опровержений и выражений возмущения была сви-
детельством того, что серьезный образ мыслей отпраздновал бумажную победу над честностью, которая сказала другую часть истины если не для всех, то для многих. С тех пор нам все чудится звук шуршания бумаги, по которой, извещая о начале войны, ответственные лица зачитывают слова о своей озабоченности, о своем потрясении и своей решимости - если для этого еще останется время перед атомным погребением ФРГ *.
IX. Бесстыдное счастье
Имеет ли еще какой-то шанс дерзость, напоминающая о правах на счастье? Действительно ли мертв кинический импульс, и только цинизм ожидает великое смертоносное будущее? Может ли Просвещение - то есть идея о том, что разумно быть счастливым,- вновь обрести воплощение в наши мрачные годы? Или мы побеждены навсегда, и цинические сумерки с их двойственным светом - жестокой действительности и моральной грезы - никогда больше не сменятся ясным светом дня?
Эти вопросы касаются чувства жизни цивилизаций, вооруженных атомным оружием. Они проходят стадию кризиса самой что ни на есть внутренней витальности, такого кризиса, какого в истории еще не бывало. Возможно, остроту этих тревог и волнений легче всего почувствовать в Германии, в стране, которая проиграла две мировые войны и в которой развилось до тонкостей ощущение того, каково жить в период между катастрофами.
Современность утрачивает в своем чувстве жизни умение различать кризис и стабильность. Больше не возникает никаких позитивных переживаний по поводу состояния, в котором пребывают, никакого чувства, что существование может "врастать" в какой-то необозримо широкий и надежный горизонт, не исчерпываясь собой. Ощущение чего-то временного, надуманного, максимум - среднесрочного лежит в основе всех общественных и личных стратегий. Даже прирожденные оптимисты начинают цитировать Лютера, который сказал, что он посадил бы яблоню, даже если бы знал, что завтра предстоит конец света.
Времена хронического кризиса требуют от человеческой воли к жизни избирать постоянное неведение тем неизменным фоном, на котором осуществляются ее усилия, направленные на достижение счастья. Тогда бьет час кинизма; он - философия жизни кризисных времен. Только под его знаком еще возможно счастье в неведении. Он учит ограничивать потребности, проявлять изворотливость, стойкость духа и находчивость, принимать то, что предлагает данное мгновение. Ему хорошо известно, что стремление к перспективной карьере, сохранению социального статуса и доходов втянет в жизнь, которая оказывается "заботой". Не случайно, что Хайдег-гер именно в дни неустойчивой Веймарской республики открыл
"структуру заботы", присущую экзистенции ("Бытие и время", 1927). Забота "высасывает" из жизни мотив счастья. Тот, кто хочет держаться его, должен научиться, следуя киническому примеру, ломать власть заботы над собой. Однако "обобществленное" сознание видит, что его непрерывно агитируют, уговаривая испытывать заботу. Так создается субъективное освещение кризиса, при котором даже те, кто хорошо устроился, обладают менталитетом потерпевших кораблекрушение. Еще никогда столь хорошо обеспеченные люди не испытывали столь сильное ощущение краха.
Это распространившееся нарушение витальности и притупление чувства жизни задают предельно общий фон деморализации Просвещения. "Забота" столь надолго заволакивает свинцовыми тучами человеческую жизнь, что идея счастья уже не может добиться понимания обществом. Атмосферная предпосылка, необходимая для Просвещения - прояснение небес и прояснение на душе,- отсутствует. Тот, кто, подобно Эрнсту Блоху, говорил о "принципе надежды", должен был оказаться в состоянии найти, по меньшей мере, в себе самом это климатическое априори Просвещения - видение ясного неба; и то, что Блох оказался способен найти его, выделяет его из общей массы интеллектуалов. Даже тогда, когда все заволакивала хмарь, ему был известен персональный секрет, позволявший обеспечить ясность души, доверие к жизни, перемену впечатлений и умение их выразить, веру в развитие. Это была его способность - узнавать то "теплое течение", которое он ощущал в себе самом, повсюду в человеческой истории. Это делало его взгляд на вещи более оптимистическим, чем они того заслуживали, "Теплое течение" - это то, что столь сильно отличает философию Блоха от духа времени. Интеллигенция почти без сопротивления отдала себя во власть холодного течения всеобщей деморализованности - возможно, что в ее среде пораженческие настроения и дезориентация еще и превосходят средний уровень. Теперь нельзя убедить ни одного человека уверовать в "дух утопий" или в "принцип надежды", если он не находит в себе никакого личного опыта и никаких мотивов, которые наполняли бы эти выражения смыслом. Можно, однако, спросить себя: для человека какой экзистенциальной конституции существует утопия и надежда? Может быть, для "принципиально неудовлетворенного", как утверждают иные? Не является ли надежда Блоха, как полагает кое-кто, результатом недовольства всем? Я полагаю, что тот, кто воспринимает это таким образом, недостаточно хорошо расслышал "весть" от теплого течения. Эта "весть" - вовсе не принцип "Нет". Принципиальная надежда существует у того, кому свойственна "биофилия" (Фромм); она есть шифр, за которым скрывается творческое дружелюбное отношение к жизни. Это отношение позволяет живому существовать и развиваться, не терзая себя никакими вопросами. Потому-то оно и противоречит господствующему менталитету заботы и самоограничений, "стреноживания себя".
Стреноживание себя - вот симптом, который, вероятно, более всего характеризует остаток "критического" интеллекта в усталых колоннах поборников Просвещения. Интеллект ощущает себя ведущим войну на два фронта: на одном пытается противостоять системе сформировавшегося и затвердевшего цинизма "позднего капитализма", на другом - борется с пугающей его радикальностью "эмигрантов" и "желающих сойти с поезда", которые пытаются искать новые пути и кооперироваться. В таком двойственном положении возникает великое искушение защитить свою "идентичность" с помощью искусственно усиленного морализма*. Но с морализаторством и подавно оказываешься во власти сверхсерьезного и депрессивного настроения. По этой причине декорации критического интеллекта густо населены агрессивными и депрессивными моралистами, любителями создавать и решать проблемы, "проблемоголиками" и мягкими ригористами, доминирующим экзистенциальным порывом которых является стремление сказать "Нет". С этой стороны мало надежды на исправление витально ложного курса.
Вальтеру Беньямину принадлежит афоризм: "Быть счастливым - значит не испытывать страха, знакомясь с самим собой". Откуда берется в нас готовность к_страху? Это, как я полагаю, тень, отбрасываемая морализаторством и стремлением сказать "Нет", которые парализуют способность быть счастливым. Там, где есть морализаторство, непременно царит страх - как дух отвержения самого себя, а страх исключает счастье. Ведь у морали всегда есть тысяча и одна навязчивая идея о том, какими должны быть мы и мир, но какими мы и мир не являемся. От морализма, включая левый морализм, исходят постоянные нереалистичные и судорожные воздействия. Вероятно, в Просвещении вновь сказывается влияние древней традиции христианской безрадостности, заставляющее обращать внимание прежде всего на то, что может быть понято как доказательство негативности человеческого существования. А такого настолько много, что моралистам хватит материала на всю жизнь.
Таким образом, ситуация на фронте, на котором противостоят друг другу морализм и аморализм *, оказывается странным образом вывернута наизнанку. Первый, хотя и имеет наилучшие намерения, способствует возникновению атмосферы нигилизма, второй, хотя и подает себя легкомысленным и злым, необыкновенно поднимает мораль. И это аморальное хорошее настроение есть то, что должно увлекать нас, как просветителей, на дохристианскую, киническую почву. Мы зашли столь далеко, что счастье представляется нам политически непристойным. Недавно Фриц Раддатц так озаглавил свою восторженную рецензию на беспросветное произведение Понтера Кунерта "Способ убивать" (1980): "Счастье - это окончательное преступление?" Мы скажем лучше: счастье - это окончательное бесстыдство! В этом - кардинальный пункт всех принципиальных дерзостей. Столь дерзким, столь бесстыдным
должен суметь сделать себя тот, кто еще хочет утверждать себя в качестве просветителя. То, над чем должно поработать Просвещение,- это уже не столько наши головы, сколько наши мрачные эгоизмы, наши оледеневшие идентичности.
Характерным для деморализованного состояния критической интеллигенции, возможно, является то, что она не нашла для обозначения всего спектра биофилии и согласия с самим собой никакого другого слова, кроме слова "нарциссизм". Если эта конструкция
сомнительна уже сама по себе, то, попав на вооружение консерваторам, она становится дубиной психологизирующего антипросвещения, котсрая используется для того, чтобы бить ею по стремлению общества постичь себя. Насколько феномен нарциссизма вызывает интерес у исследователей как проявление болезни и бессознательного, настолько же он вызывает подозрение как проявление здоровья. Как всеобщее заболевание, он выполняет функции психологического мотора общества, которое нуждается в людях, полных сомнения в самих себе, постоянно ищущих одобрения и подтверждения своей правоты, в людях тщеславных, зараженных потребительством, корыстолюбивых и стремящихся под влиянием морали стать лучше других. Как здоровье, "нарциссическое" самоутверждение и согласие с самим собой могло бы рассмеяться в лицо таким брюзгливым обществам.
Серость - это основной цвет эпохи, которая втайне уже давно мечтает снова обрести шумную пестроту. То, что инспирирует такие мечты и порождает нужду в них,- это сумма "витальных неспособностей". Усердное социально-психологическое Просвещение полагало, что все дело в "неспособности испытывать печаль". Но не только в этом одном. Это еще (и в гораздо большей степени!) неспособность испытать настоящую злость в нужное время, неспособность найти нужные слова, неспособность взорвать атмосферу забот, неспособность устроить праздник, неспособность к самоотверженности и самопожертвованию. При всех этих слабостях и неспособностях сохранилась способность целенаправленно и уверенно сознавать, что может позволить себе жизнь в самом конце, когда она уже больше не будет видеть никакого выхода из таких отношений: способность, воспользовавшись серьезными предлогами, довести все до такого состояния, в котором уже просто не будет иного исхода, кроме как взорвать все на воздух с максимально возможным скандалом,
так, чтобы никто не чувствовал себя виноватым в этом. Катастрофа задаст жару, и в ней скудное Я обретет свой последний праздник, который запалит, связав в один пучок, страсти и движения души, которых ему так давно недоставало.
Недавно лидер английской панк-группы "Стрэйнджлерс" в развязном интервью восхвалял нейтронную бомбу как раз за то, что она может развязать ядерную войну. Miss Neutron, I love you. Здесь он нашел тот пункт, в котором кинизм тех, кто протестует, полностью совпадает с чистым господским цинизмом стратегов. Что он хотел этим сказать? Глядите, каким я могу быть злым? Его улыбка была кокетливой, отталкивающей и иронически-себялюбивой, он не мог при этом смотреть в глаза журналисту. Как будто во сне, глядя мимо камеры, он говорил для тех, кто поймет его, этого маленького зло-прекрасного чертенка-панка, потрясающего своими немыслимыми словами основы мира. Это - язык сознания, которое раньше, вероятно, не полагало себя настолько злым. Но теперь, когда этого потребовало шоу, оно оказалось не только несчастным, но еще и выразило желание быть несчастным. Последняя свобода была использована для того, чтобы пожелать ужасного. В этом - великий жест, пафос отвратительного: отчаянная дерзость, которая высекает искру подлинной, собственной жизни. В конце концов ведь им-то не в чем себя винить: войну - это совсем уж великое дерьмо - и без них развяжут. Они,-прекрасные в своем уродстве, сотворенном собственными руками, достаточно хорошо умеют орать во всю глотку, протестуя против молчаливого сговора тех, кто серьезен. Все - дерьмо, Miss Neutron, I love you. Есть еще что-то подлинное в желании самоуничтожения, какой-то символический шок. Это - именно то, что позволяет получать наслаждение, глядя на них. В интеллектуальном киче, в циническом шоу, в истерическом припадке и в безумной демонстрации возникает брешь в панцире смерти, в который заключено послушно-дикое Я: Rocky Horror Picture Show*, пламенно-леденящее опьяняющее чувство людей, смертельно изголодавшихся по самим себе.
X. Медитация о Бомбе
Здесь нам приходится продолжить свои размышления, опять-таки исходя из предпосылки, что крайности сходятся, оказываясь значительно ближе друг к другу, чем это кажется на первый взгляд. При поверхностном взгляде представляется, что жизненный стиль панков и жизненный стиль истеблишмента - это крайности, между которыми лежит пропасть. Однако в сущности своей они соприкасаются. Цинические выбросы происходят под действием катастро-фильной массы цивилизации. Поэтому философский, понимающий подход к явлениям не должен ограничиваться рассмотрением субъективных эксцессов, он должен начинаться с объективных.
Объективный эксцесс - это не что иное, как избыток структурной не-мирности, которая характеризует нашу форму жизни, в том числе и на ее сыто-удовлетворенных фазах развития и в интервалах между войнами. К концу Второй мировой войны потенциала накопленного оружия в мире хватило бы, чтобы несколько раз уничтожить каждого из жителей Земли; в возможной третьей мировой фактор уничтожения усилился в сотни, даже в тысячи раз. Атмосфера полного крушения постоянно сгущается. Этот фактор возрастает с каждым месяцем, и его рост имеет в конечном счете решающее значение для развития нашей истории. Структуры разрушения стали подлинным субъектом современного развития. В них вкладывается, как в западном, так и в восточном мире, чудовищная доля общественного труда. В настоящий момент стрелки переводятся на путь, ведущий к новой эскалации, однако это не наша тема.
Задача философии - при этих "жестоких фактах" ставить детские вопросы вроде следующих: почему люди не ладят друг с другом? что заставляет их готовить взаимное атомное уничтожение? Философ - это личность, которая может внутри себя отодвинуть в сторону закаленного и невосприимчивого, привыкшего ко всему и цинически сведущего современника, готового без обиняков, в двух-трех предложениях объяснить, почему все обстоит так и почему это положение вещей не изменит никто с добрыми намерениями. Философ должен дать шанс ребенку в себе, который всего этого "еще не понимает". Тот, кто этого "еще не понимает", сможет, вероятно, поставить правильные вопросы.
Все войны, если вникнуть в их причины, есть следствия принципа самосохранения. В конкуренции политических групп война с незапамятных времен считалась средством сохранения и защиты состава, идентичности и жизненной формы данного общества под нажимом соперников. Реалисты испокон веков считались с естественным правом на самосохранение индивида и на необходимую оборону группы, подвергшейся военному нападению. Мораль, посредством которой легитимируется устранение морали во время войны,- это мораль самосохранения. Тот, кто сражается за свою собственную жизнь и ее социальные формы, стоит в восприятии всех доныне существовавших реалистических менталитетов по ту сторону этики, действующей в мирное время. При угрозе собственной идентичности запрет на убийство теряет силу. То, что в мирное время составляет основное табу, становится важной задачей во время войны, да, множество убийств даже прославляется как особое достижение.
Все современные военные этики, однако, отказались от образа агрессивного героя, потому что он мог бы нарушить оборонительное обоснование войны. Современные герои хотят все сплошь быть защитниками - героями вынужденной обороны. Собственный первично агрессивный компонент отвергается совершенно: все военные понимают себя защитниками мира, и нападение означает всего лишь
стратегическую альтернативу обороне. Ей подчинены все образы военных действий. Оборона - не что иное, как военный эквивалент того, что на философском языке называется самосохранением. Принципом самосохранения руководствовалось всякое циническое самоопровержение любой морали, предугадывающее в будущем "случай крайней необходимости и опасности" и вооружающееся лишенной иллюзий этикой свободного стиля.
Если рассматривать под этим углом зрения сегодняшний мир, то в глаза бросается беспредельное разрастание принципа обороны. Восток и Запад, вооруженные до зубов, противостоят друг другу как гиганты необходимой самообороны. Чтобы суметь "защититься", каждая из сторон производит инструменты разрушения, которых достаточно для полного уничтожения человеческой, животной и даже растительной жизни. В тени атомного оружия по большей части не привлекают внимания и остаются незамеченными смертельные деликатесы военных биологов и военных химиков. С точки зрения самосохранения в головах исследователей разрушения расцвел фантастически-рискованный садизм, замаскированный под оборонительный,- узнав о нем, мастера пыток Древнего Востока стали бы мучаться комплексом неполноценности.
Однако мы не хотим приписывать злых умыслов ни одной из сторон и никому из облеченных ответственностью. В рамках возможного каждый делает то, на что способен. Однако сами рамки демонстрируют свой коварный нрав. Кажется, что их внутренние границы стали близки к определенной форме реализма, а именно реализма, который включает в свои расчеты войну как ultima ratio * политического самосохранения. Не следует выносить задним числом окончательный приговор этому реализму; для него были свои времена, и он сделал свое дело, в хорошем - вероятно, в плохом - наверняка. Но нужно констатировать, что реализм ultima ratio исчерпан.