Видимо, само провидение заставило Борисова остановиться около припорошенного снегом тела: столько раз проходил мимо лежащих, съежившихся от холода людей, в такой съеженной позе и окаменевших, и не останавливался - знал, что ничем уже им не поможет, для них осталась одна дорога, а тут задержался, потрогал зачем-то тело, понял, что человек, лежащий в мертвой позе, жив, и попытался его спасти. И спас.
Впрочем, что он! Спасибо моряку, который вовремя подвернулся. Не будь моряка - Борисов и ее бы не спас, и себя бы погубил. Он старался вспомнить, воссоздать в памяти лицо моряка - и не мог, получалось что-то нечеткое, размытое, Борисову делалось стыдно: не по-людски это - не помнить добрых людей. Ну хоть бы фамилию моряка записал! Борисов усмехнулся отчужденно, недобро. Ведь он между тем светом и светом этим болтался, свет для него сделался мерцающим, больным, непрочным, все время грозил угаснуть, где-то на шее тревожно билась незнакомая жилка, грозя порваться, в ней пока не застывала кровь, как она застывала в других жилах, в мышцах, в мозгу, тупой звон в ушах угасал, и наступала ватная глухая тишь, которая была страшнее звона.
Прежде чем спасенная девушка пришла в себя окончательно, Борисов спалил в буржуйке две с половиной полки книг, - бумага горела быстро, будто таяла. Чтобы она не горела так стремительно, он подкладывал в печушку земляной мусор, тряпье, подобранное на улице, остатки старого резинового коврика, разрубленную пополам жестяную банку с комком отвердевшей краски. Буржуйка фыркала, трещала, кряхтела, грозила все это выплюнуть обратно, но все-таки не выплевывала - Борисов придерживал дверцу книгой, отводил глаза в сторону, в угол - он боялся прочитать название книги, а потом вообще перевертывал ее лицом вниз. Через некоторое время и эта книга оказывалась в печке.
Когда в неровный пляшущий огонь летел очередной том, Борисов испытывал физическую боль, словно его насквозь протыкал горячий осколок, книги для Борисова были живыми, они так же, как и люди, тянули свой блокадный крест.
Если девушка начинала стонать, Борисов бросался к ней, суетился, злился на самого себя - такой он бестолковый оказывался - не умел ей помочь, бормотал что-то скомканно, затихал, когда в голову ему приходила мысль: а вдруг эта девушка все-таки умрет? Прислушивался - дышит она или нет? И встряхивался облегченно, когда слышал ее стон. Снова перебрасывал свое тело к буржуйке, совал в нагретый зев очередную книгу.
- Кто вы? - услышал он вопрос.
- Я? - Борисов даже голову в плечи втянул: ему показалось, что он ослышался - голос девушки был ровным, незамутненным. - Я? - переспросил он машинально. - Я - человек.
- И все же?
- У меня профессия, которая нигде, ни на какой войне не нужна, - астроном, - ответил он, не поворачиваясь, словно боялся увидеть то, чего ему не следовало видеть, спросил: - Очнулись? Вам помощь нужна?
- Нет, - быстро отозвалась девушка, и Борисов услышал, как она пластается по полу. Понял - отползает к стенке.
- Как вас зовут? - спросил он.
- Светлана. Мама Ланой звала, - отозвалась девушка. - Уменьшительно. А вас как зовут?
- Борисов.
- Борисов? А имя есть?
- Имя, как у всякого нормального человека, есть, но лучше просто Борисов. Коротко и ясно. И еще одна просьба. Можно не на "вы", а на "ты"?
- Я так не умею, - неуверенным голосом произнесла Светлана, - сразу на "ты"…
- Да, сразу на "ты". Выкают обычно, когда хотят человека отдалить, поставить его на расстояние вытянутой руки, а то и вовсе пистолетного выстрела, а "ты" - это всегда сближает людей, тут нет ничего худого или невежливого. Ей-богу!
- Я не могу на "ты", - жалобно произнесла Светлана.
- Мама твоя жива? - спросил Борисов, по-прежнему не оборачиваясь.
- Н-нет. - Светлана по-детски шмыгнула носом.
- Одна живешь?
- Одна.
- Спешила домой, естественно? - Голос Борисова сделался укоризненным.
- Домой. Холодно было.
Разговор шел однозначный, какой-то пристрелочный, почти лишенный цели.
- Эх, спешка, спешка, - Борисов кинул в печушку очередную книгу, вздохнул - в груди у него что-то заклекотало само собой, будто в легких образовалась дыра, воздух с силой высвистывал из пробоя, и дави не дави на меха - все впустую, музыки и ровной работы не получается, лишь сип да клокотанье, девушка отозвалась стоном, и тогда Борисов оглянулся: - Тебе больно?
- Нет.
В комнате было тепло, воздух растерял привычную сухую искристость, растаял, сделался вязким, обволок тело, опустил Борисова на землю. Окно было залеплено серым плотным слоем - снег приклеился мертво, неряшливо, надо бы счистить его, но только вот как? Открыть окно и выпустить из квартиры последние крохи тепла? Либо попытаться достать снизу? Но для этого нужна лестница, а где ее возьмешь?
Было тихо. Не верилось, что за серым слепым окном лежит огромный город, страдает, люди хватают обескровленными худыми ртами воздух, высасывая из него последние остатки кислорода - если уж хлеба нет, то пусть хоть кислород будет, плачут, стискивают зубы в неимоверном усилии, когда надо идти за водой либо за хлебом. И каждую минуту, может быть, даже каждую секунду умирают.
Кто умирает в этот миг, как фамилии этих людей? Борисов подвигал нижней челюстью, будто хотел растереть зубами зерно, снова вздохнул, прислушался к простуженному дырявому звуку собственных легких.
День был тихим, странно тихим - ни обстрелов, ни бомбежек. Может, у немцев какой-то праздник и они объявили перекур?
Когда в буржуйке догорела последняя книга и лицо Борисова обрело мучительное выражение, будто он собирался умирать, Светлана всхлипнула, достала из кармана листок бумаги и зажала в руке. Борисов поднялся на ноги, качнулся - слаб был и голоден, постоял немного, словно бы удерживал равновесие или искал в воздухе точку опоры, пошел к стеллажу, снял очередной том, бросил в печушку, поморщился от мысли, что уже пошли книги из нужного ряда, скоро останется один только ряд - заветный, из которого тома брать нельзя, но и этот запрет, видать, придется нарушить, - легкую, бумажной толщины дверцу - наверное, скоро железо прогорит - придержал другой книгой.
- Ты где работаешь? - спросил он Светлану.
- В детском саду.
- Не плачь, чего плачешь? Плакать уже поздно, ты жива - и это главное. Не надо расходовать слезы. Не разводи мокроту!
- Вот, - сказала Светлана и разжала руку.
Листок, что выпал из ее ладони, был выдран из школьной тетрадки "в арифметику". Край листка был загнут.
- Что это? - Борисов неловко, боком, как-то по-крабьи - у него неожиданно возникло чувство смущения, приблизился к листку, поднял его с пола, развернул.
Это был детский рисунок, сделанный человечком, который еще только научился ходить, но не научился мыслить, разбираться, что такое хорошо и что такое плохо, научился голодать, но не научился вволю есть. Рисунок был сделан дрожащим слабым карандашом и ни на что не был похож, он рассказывал обо всем сразу и ни о чем конкретно. Неровные каракули кудрявились по краю листка, заваливались за него, потом, наоборот, отступая, залезали на середину. А в свободной середине был нарисован овал, похожий на звенцо от цепи.
- Странное изображение, - сказал Борисов. - Кандинский… Малевич. Абстракция?
- Нет, очень предметный рисунок. - Светлана всхлипнула.
- Кто его сделал?
- Ребенок из моей группы. Шурик Игнатьев. - Голос Светланы отдалился, стал бесцветным - ни красок в нем, ни теней, ни света, это был чужой, вообще не принадлежавший человеку голос. - Шурику Игнатьеву, когда он сделал этот рисунок, исполнилось три года.
"Почему в прошедшем времени?" - хотел было спросить Борисов, но сдержался, в горле набухла затычка, он виновато отвел глаза в сторону. Чего спрашивать - и без расспросов понятно, что этого мальчишки уже нет в живых.
- Странный какой рисунок, - только проговорил он.
- Я спросила у Шурика, что обозначают вот эти вот каракули, - девушка показала на неряшливые карандашные завитки, - оказалось, это нарисован дым. Первое, что начинают рисовать все дети, - дым. Дым изображать проще всего. - Светлана опустила голову, во рту у нее забилась звонкая стеклистая горошина, Борисов сжал крепко губы, тоже нагнул голову, Светлана заплакала, но вскоре утихла, сил на слезы у нее не было. - Крути и крути себе кудряшки; как ни накрутишь - все равно да получится, потом ребенок к дыму пририсовывает трубу - получается дом либо пароход. Шурик ответил более точно, чем я предполагала, он ответил, что это война. - Она поджала губы и прошептала: - Война!
Очень точно мыслил Шурик, война - это боль, это страх, это, когда нет воздуха, это дым, дым, дым.
- Война, - Светлана скорбно стиснула рот, словно бы увидела сейчас саму себя в сером дне, в сером холодном помещении, среди серых молчаливых худых ребят. - "А это что?" - спросила я у Шурика и показала пальцем в овал. Шурик молчал. "Что это, Шурик?" Я опять показала на овал. Шурик продолжал молчать. "А? - Светлана почувствовала, что у нее садится голос. - А?" - повторила она и чуть не подавилась собственным голосом. У Шурика дрогнуло и перекривилось лицо, он едва слышно проговорил: "Это булка. И больше я ничего не знаю". Тут Шурик не выдержал и заплакал…
Светлана замолчала, беспомощно оглянулась на Борисова. Плечи ее приподнялись по-птичьи, голова ушла в пальто, глаза налились тяжелыми слезами.
- Сегодня утром Шурик Игнатьев умер, - сказала она .
- Ровно три года было, значит? - Легкие у Борисова снова издали дырявое сипенье, он пошевелил пальцами, словно бы собирался что-то сделать.
- Ровно три года. - Светлана подняла руку, отерла глаза. - До сих пор не могу простить себе его смерти.
- В чем ты виновата?
- Если бы я знала! Не знаю, в чем…
- Ты сама только что побывала на том свете.
- Каждый из нас ежедневно бывает по нескольку раз на том свете.
- Верно. - Борисов вздохнул. - Хотя и непонятно.
У него мелькнула мысль о том, что человека в минуту опасности обязательно приносит на собственное пепелище, в считаные мгновения он проходит путь от изначальной своей точки, от розового детства до этого самого пепелища. Все было понятно.
- Как чувствуешь себя? - спросил он.
- А как может чувствовать себя человек, который только что умирал?
Борисов поежился, подумал - в который уж раз! - что слишком естественной и близкой человеческому естеству сделалась смерть, такое впечатление, что она взяла верх над жизнью и осознание этого оставляет чувство щемящей тоски, горечи - даже во рту было горько, слезно, что-то там сбилось в вязкий комок; он по-ребячьи шмыгнул носом.
То, что раньше считалось исключением из правил, - сейчас правило. Раньше человек, который на ходу свалился в снег, поднял бы на ноги целую бригаду врачей, а сейчас, когда кругом умирают люди, смерть одного уже никого не трогает, и это страшно. Борисов ощутил, как в нем рождаются сострадание и одновременно нежность - он был покорен мужеством этой тоненькой угасающей девчонки.
- Ты любишь детей, раз избрала эту работу? - спросил он.
- Да.
- А я в них ничего не смыслю. Мне непонятна детская психология.
- Почти ничем не отличается от взрослой. Все то же самое, только помноженное на доверие и чистоту.
- Сложен человек, сложен и уязвим, - вздохнул Борисов, - запаса прочности в нем почти никакого.
- Наоборот, - возразила Светлана, - столько тому примеров!
Борисов отрицательно покачал головой: нет!
Когда в сорок первом году в Ленинграде не стало электричества, остановились все уличные часы. Через месяц многие из часов вообще оказались покореженными: стекла выбиты, циферблаты порваны осколками, из продырявленных коробок высовывались какие-то проводки и шестеренки, выпадали гайки.
Как-то к Борисову пришла старушка соседка, дородная, в черном длинном платье и черной шали, пожаловалась, что у нее остановились все домашние часы, время в квартире перестало существовать совсем. Через месяц Борисов увидел ее мертвую на улице, тело было проволокой прикручено к сорванному с крыши железному листу и оставлено на дороге: у человека, который это сделал, не было сил, чтобы отвезти труп на кладбище.
Уходя, соседка пожаловалась, что не только она - многие живут ныне без времени - домашние часы стоят, их забывают заводить, ручные тоже в простое, у иного человека просто сил не хватает, чтобы накрутить маленькое рубчатое колесико - уж очень увертливое оно, каждый раз выскальзывает из пальцев. Борисов посмотрел ей вслед, подумал:
"Что время! Ничто оно, вот и все, - ничего не стоит, не видно его и не слышно, меж пальцев, как материю, время не пропустишь. Звук идущих часов, говорят, самый зловещий звук на земле. Впрочем, нет! Более зловещи мягкие удары комков земли о крышку гроба. От мягких "бух-бух-бух" по коже пробегает дрожь. Звук тряпичный, противный, застревает в ушах, словно снег, поднятый взрывом, а какой жестокий смысл у него! Время и смерть стоят на одной доске. Любое начало жизни есть начало смерти". - Он покачал головой. Старушка хоть и еле передвигала валенками, а удалялась с достоинством, было в ней сокрыто нечто вызывающее уважение и одновременно скорбь: старушка соседка не могла овеществлять собою вечность.
- Время, время, время, - начал бормотать Борисов вслух, понимая, что старушка завела его, словно будильник, совместила стрелки прошлого со стрелками настоящего. Интересно, а будущее имеет стрелки?
На следующий день он пошел на фабрику Урицкого - знал, что эта фабрика до войны делала табак, а что сейчас делает - не знал, но на всякий случай полагал, что там обязательно должна быть деревянная упаковка: дощечки, доски, листы фанеры, перекладины. В проходной его долго держали. Охранник - худой кадыкастый человек с впалыми, серыми от голода и несбритой щетины щеками, все пытался проколоть Борисова пронзительным синим взглядом:
- Вы к кому?
- Мне бы к начальству, - нерешительно тянул Борисов, трогал пальцами металлическую перекладину, вытертую до блеска, ежился: уж очень пронзительными, острыми и по-девчоночьи яркими были глаза у охранника, смотрит так, будто выворачивает его наизнанку, пытается дознаться, что у Борисова в карманах.
- К какому начальству? - тихим недобрым голосом спрашивал охранник, берясь рукой за тяжелую громоздкую кобуру, висящую у него на поясе. Судя по тому, как кобура оттягивала пояс, в нее была запрятана не алюминиевая ложка и не щипчики для обкусывания ногтей, а что-то более весомое.
"Интересно, какой звук у этой пушки? - покосился Борисов на кобуру. Обозлился. - Не пушка, а дура! И охранник дурак, раз в каждом прохожем видит шпиона". Пошарив у себя в кармане, вытащил потрепанную книжицу.
- Да к любому начальству! - повысил он голос. - Я - член-корреспондент Академии наук СССР!
Охранник гулко кашлянул.
- Член-корреспондент, значит? - протянул руку, беря удостоверение, обжег Борисова синим острекающе-крапивным огнем. - Посмотрим, что за член и тем более корреспондент! - Охранник снова гулко кашлянул, внимательно осмотрел удостоверение, потом повернулся к Борисову спиной, свел лопатки вместе и просунулся в небольшое квадратное оконце, позвал кого-то. Вернул удостоверение Борисову. - Жди! - хмыкнул недобро, уплывая куда-то далеко, в свои заботы - Борисов уже перестал для него существовать. - Член-корреспондент!
Вскоре в проходной появился человек в черной, поблескивающей от мазута и железной окалины телогрейке, с испятнанными солидолом руками и лицом, и Борисов понял, что фабрика Урицкого уже давным-давно выпускает не табак, а нечто другое - работает на фронт, иначе бы не был тот усталый хмурый человек так измазан. Пришедший покосился на охранника и вялой шаркающей походкой - он был голоден и еле волочил ноги - подошел к Борисову.
- Слушаю вас, - проговорил он тихо, поморщился, зачем-то потрогал голову, слова поморщился, в блеклых внимательные глазах его жила боль, и Борисов, уловив эту боль, почувствовал себя неловко: может быть, напрасно он пришел сюда? Ведь этот человек явно точит снаряды, либо собирает танковые моторы: насквозь пропитался и пропах железом и смазкой.
- В городе остановились все часы, - сказал Борисов и переступил с ноги на ногу: ведь не его это забота - часы, голос сделался обиженным, чужим. Пришедший продолжал внимательно слушать Борисова, и это внимание подбодрило его, он сглотнул, глоток получился гулким, неприятным. - Поэтому я хочу у нас в сквере установить солнечные часы.
- Доброе дело, - невзрачным тихим голосом отозвался человек в телогрейке, часто поморгал глазами, пытаясь унять резь - под веки ему будто наждачная крошка попала, уголки глаз заслезились, в них блеснуло что-то светлое, и Борисов вновь ощутил неловкость, он словно бы подсмотрел нечто такое, что нельзя было видеть, пробормотал:
- Извините!
- Ничего, - отозвался человек в телогрейке. Он все понял, достал из кармана скомканною серую тряпицу, промокнул ею глаза. - Двое суток без сна.
- Для того чтобы установить часы, разметить их, мне нужна вот такая доска. - Борисов руками очертил квадрат, показал размер.
- Сложное дело, - вздохнул человек в телогрейке, - у самих дерева нет, многие цеха пробиты снарядами, люди от холода падают в обморок.
- Но ведь это же для часов! - Голос у Борисова сделался звонким, высоким, обиженным, что-то в нем натянулось. - Для всех!
- Понимаю, - кивнул человек в телогрейке, тяжело и хрипло вздохнул, проговорил прежним тихим, не окрашенным ни в какой цвет голосом: - Жди меня здесь!
Борисов ждал его минут двадцать, ежился под острым, неприязненным взглядом фабричного охранника, ждал, что тот выскажет ему что-нибудь, выдаст по первое число, но тот молчал - сверлил глазами Борисова и молчал. Борисов, сохраняя некое равновесие, тоже не ввязывался в разговор, прислушивался к смазанному звуку станков, к клекотанью студеного ветра на улице, к звону слабости, которой он никак не мог вытряхнуть из ушей. Наконец мастер вернулся, держа в руках промасленный деревянный квадрат со свежим обпилом края.
- С собственного стола снял, распилил пополам. - Усмехнулся печально, болезненно: - Как в народной песне - тебе половина и мне половина.
Сердце у Борисова поползло вверх, к глотке, сделалось тепло, он был благодарен этому усталому человеку в просторной, имеющей кожистый блеск телогрейке.
- С-скажите, как ваша фамилия? - Борисов взялся пальцами за шею, помял ее.
- А, пустое. - Человек в телогрейке улыбнулся чуть приметно, буквально кончиками губ, пошатнулся, покосился на фабричного охранника - уж очень тот кололся взглядом, ну будто гвозди вколачивал, проговорил: - Ты, вохра, поласковее будь с людьми!
- Я что - я ничего, - смущенно пробормотал фабричный охранник, положил руку на кобуру, потом, ощутив неловкость, прижал пальцы на солдатский манер к ушанке. - Живы будем - исправимся!
- Вот именно - живы! - проговорил человек в телогрейке серым, бесцветным голосом и ушел.