Их связь длилась дольше, чем обычные театральные интрижки, - продолжала Изабелла. - Принц встретил у моей матери такое постоянство, которое в равной мере питалось гордостью, как и любовью, однако ни разу не изменило себе. К несчастью, соображения государственного порядка стали наперекор их любви; принцу пришлось уехать то ли в дальние походы, то ли в посольства. Тем временем семья подыскала ему невесту, не менее родовитую, чем он. Как ни медлил он связать себя узами брака, на сей раз он принужден был уступить, не имея права ради любовной прихоти прервать длинную вереницу предков, восходившую к Карлу Великому, и допустить, чтобы с ним угас его славный род. Моей матери была предложена внушительная сумма денег, чтобы облегчить ей разрыв, ставший неизбежным, избавить ее от нужды, а также обеспечить мое содержание и воспитание. Но она слушать ни о чем не пожелала, заявив, что ей не надобно денег без любви и что лучше принцу быть ее должником, нежели ей быть его должницей, ибо она в своем великом самоотвержении отдала ему то, чего он не в силах ей возместить. "Ничего до, ничего после", - таков был ее девиз. Итак, она продолжала ремесло трагической актрисы на роли королев, но, неутешная в душе, томилась и чахла с тех пор до самой своей ранней кончины. Я осталась после нее девочкой лет семи-восьми; в те времена я играла детей, амуров и другие маленькие роли, соответствовавшие моему росту и разумению. Смерть матери я перенесла не по летам тяжело, и, помнится, в тот вечер меня только побоями заставили играть одного из сыновей Медеи. Потом эта жгучая скорбь смягчилась под влиянием ласки и заботы актеров и актрис, которые баловали меня наперебой, норовя сунуть мне в корзинку какое-нибудь лакомство. Педант и тогда уже был в нашей труппе и казался мне таким же старым и сморщенным, как теперь, - он принял во мне участие, объяснил размер и созвучие стиха, показал, как надо говорить и слушать, обучил меня декламации, позам, жестам, мимике, словом, всем тайнам сценического искусства, которым сам владеет в совершенстве; хотя он всего-навсего провинциальный актер, зато человек образованный, ибо был школьным учителем, но его прогнали за беспробудное пьянство. Среди беспорядочной и с виду распущенной кочевой жизни я сохранила невинность и чистоту, потому что товарищи мои, знавшие меня с колыбели, почитали меня сестрой или дочерью, а присяжных волокит я умела держать на должном расстоянии строгим и холодным обхождением и вне сцены без притворства и жеманной стыдливости оставалась верна ролям простушки.
Так, идя рядом с фургоном, Изабелла рассказывала очарованному Сигоньяку о перипетиях своей жизни.
- А вы помните имя того вельможи или успели позабыть его? - спросил Сигоньяк.
- Открыть его имя, пожалуй, было бы небезопасно для меня, - ответила Изабелла. - Однако оно навеки запечатлелось в моей памяти.
- Существует какое-нибудь доказательство его связи с вашей материю?
- У меня есть перстень с его гербом, - сказал Изабелла. - Это единственная драгоценность, подаренная им, которую мать согласилась оставить себе, потому что значение перстня как фамильной реликвии превышало его денежную стоимость. Если хотите, я как-нибудь покажу вам эту печатку.
Было бы слишком томительно следить за каждым этапом пути театрального фургона, тем более что подвигался он короткими перегонами, без сколько-нибудь примечательных происшествий. Итак, пропустим несколько дней и очутимся уже в окрестностях Пуатье. Сборы со спектаклей были скудные, и для труппы настали нелегкие времена. Деньги маркиза де Брюйера в конце концов иссякли, как и пистоли Сигоньяка, который, по щепетильности своей, не мог бы оставить обездоленных товарищей без посильной помощи. Вместо четырех крепких коней, впряженных поначалу в фургон, теперь осталась одна лошадь, и какая лошадь! Жалкая кляча, пищей которой служили как будто не овес и сено, а обручи от бочек, - настолько ее ребра выпирали наружу, а мосла чуть что не протыкали насквозь шкуру, ослабевшие мышцы болтались на ногах широкими складками, и шерсть под коленками топорщилась от наростов. Хомут, под которым совсем не осталось войлока, все заново натирал кровоточащие раны на загривке, а избитые бока несчастного животного были точно зарубками, иссечены ударами бича. Голова лошади была целой поэмой скорби и страданий. Глаза сидели в глубоких впадинах, будто выдолбленных скальпелем. Печальный, задумчивый взгляд этих подернутых синевой глаз выражал покорность загнанной скотины. В нем можно было прочесть горестное равнодушие к ударам, проистекающее от сознания тщеты всяких усилий, ибо щелканье бича не способно было высечь из нее хотя бы искру жизни. Уши мотались бессильно и жалостно, подпрыгивая в такт неровному бегу, причем одно из них было рассечено пополам. Прядь пожелтевшей гривы запуталась в уздечке, своими ремнями натиравшей костлявые выпуклости скул. Тяжкое дыхание увлажняло ноздри, а нижняя челюсть от усталости отвисла с брезгливо-унылым видом.
Белая в рыжую крапину шерсть была вся в подтеках пота, подобных тем, что оставляет дождь на штукатурке стен. Скопляясь под брюхом в комьях шерсти, струи пота склеивались с грязью и отвратительной коростой налипали на задние конечности. Трудно вообразить более плачевное зрелище, - лошадь, верхом на которой в Апокалипсисе является смерть, показалась бы резвым скакуном, годным красоваться на карусели, по сравнению с этим горемычным злосчастным одром, лопатки которого грозили развалиться на каждом шагу, а страдальческий взгляд, казалось, как о милости молил о том, чтобы живодер обухом прикончил его. Он брел теперь в густом облаке пара, идущего от его крупа и ноздрей, потому что в воздухе стало заметно холодать.
В фургоне ехали только женщины, мужчины следовали пешком, чтобы не обременять злополучного конягу, а идти с ним вровень и даже опережать его было нетрудно. Каждый шел сам по себе, покрепче завернувшись в плащ и храня упорное молчание, потому что темы для беседы у всех были не очень-то отрадные.
Сигоньяк совсем было впал в уныние и почти раскаивался в том, что покинул обветшалое жилище предков, где, правда, рисковал умереть с голоду под своим полуистертым гербом среди безмолвия и безлюдия, зато не подвергался бы, шатаясь по большим дорогам, всем случайностям жизни бродячих актеров.
Он вспоминал о преданном слуге Пьере, о Баярде, о Миро и Вельзевуле - верных товарищах своего тоскливого прозябания. Сердце у него невольно сжималось, и от груди к горлу подкатывал комок, который обычно разрешается слезами; однако стоило барону бросить взгляд на Изабеллу, которая сидела спереди, кутаясь в мантилью, и он вновь обретал мужество. Девушка улыбалась ему; казалось, все эти беды не очень печалят ее. Что значат телесные страдания и тяготы, если душа ее исполнена блаженства!
Окружающий пейзаж никак не мог рассеять грустное расположение духа. На переднем плане корчились в конвульсиях скелеты истерзанных ветрами, обезглавленных, искривленных старых вязов, чьи черные сучья и ветви раскинули свой прихотливый узор по изжелта-серому небу с низко нависшими, чреватыми снегом тучами, сквозь которые пробивался скудный и тусклый свет; на втором плане простирались невозделанные поля, окаймленные по краю горизонта голыми холмами или ржавыми полосками леса. Изредка над лачугой, что, словно меловое пятно, виднелась из-за прутьев изгороди, вился столбик дыма. Канавы бороздили землю длинными шрамами. Весной эта долина, одетая зеленью, могла показаться привлекательной. Но под серыми покровами зимы она являла взору однообразный, убогий и грустный вид. Время от времени возникала фигура изможденного крестьянина в лохмотьях или старушки, согнувшейся под вязанкою хвороста, что отнюдь не оживляло ландшафт, а лишь подчеркивало его безлюдие. Казалось, единственными обитателями этого края были сороки. Они прыгали по темной земле, подняв хвост торчком наподобие сложенного веера, оживленно стрекотали при виде фургона, словно обменивались впечатлениями от комедиантах, и откалывали перед ними уморительные коленца. Бессердечные птицы, им дела не было до людских страданий!
Пронзительный северный ветер прибивал к плечам актеров тонкую ткань плащей и ледяными пальцами хлестал их по лицу. Немного погодя с порывами ветра закружили хлопья снега; они взвивались, опадали, пересекались, но не могли коснуться земли или осесть на чем-нибудь, настолько сильна была вьюга. Скоро они посыпались так густо, что перед ослепленными путниками как бы встала завеса из белого мрака. Сквозь сочетание подвижных серебряных блесток даже самые близкие предметы расплывались и теряли свои подлинные очертания.
- Должно быть, небесная хозяйка ощипывает гусей и стряхивает на нас пух со своего передника, - заметил Педант, шедший позади фургона, чтобы укрыться от ветра. - Гусятина мне пришлась бы куда более по вкусу, я способен есть ее и без лимона и без пряностей.
- Даже и без соли, - подхватил Тиран, - мой желудок уже не вспоминает об омлете из яиц, которые пищали, когда их били о край сковородки, я их проглотил под издевательски обманчивым наименованием завтрака, несмотря на торчащие из сковородки клювики.
Сигоньяк тоже укрылся позади повозки, и Педант адресовался к нему:
- Нечего сказать, жестокая погода, господин барон, мне жаль, что вам приходится делить с нами наши беды. Но это временная заминка и, как бы медленно мы ни двигались, все же мы приближаемся к Парижу.
- Я вас воспитан совсем не в холе, и каким-то снежным хлопьям меня не запугать, - отвечал Сигоньяк. - Кто достоин жалости, так это наши бедные спутницы, вынужденные, несмотря на свой нежный пол, выносить тяготы и лишения, не хуже наемников в походе.
- Они давно к этому привыкли, и то, что было бы мучительно для знатных дам и зажиточных горожанок, их не слишком беспокоит.
Ураган крепчал. Подгоняемый ветром снег белыми дымками курился над землей, задерживаясь, лишь когда на его пути вставала преграда - откос холма, груда щебня, живая изгородь, насыпь перед рвом. Там он скоплялся в мгновение ока и осыпался каскадом по другую сторону случайной препоны. А то еще, завертевшись в вихре, взвивался к небу и опадал целой лавиной, которую мигом разметывал ураган. Всего за несколько минут Изабеллу, Серафину и Леонарду запорошило снегом, хоть они и забились под сотрясавшийся навес фургона и загородились тюками.
Ошеломленная натиском снежного бурана, лошадь, задыхаясь, еле-еле продвигалась вперед. Бока ее ходили ходуном, копыта скользили на каждом шагу. Тиран шагал рядом, взяв ее под уздцы, и поддерживал своей сильной рукой. Педант, Сигоньяк и Скапен толкали повозку сзади. Леандр щелкал бичом, подбадривая несчастную клячу, - бить ее было бы бессмысленной жестокостью. Что касается Матамора, то он немного поотстал, - по своей феноменальной худобе он был так легок, что не мог преодолеть силу ветра, хоть и взял для балласта по булыжнику в каждую руку и набил карманы камешками.
А вьюга свирепела все пуще, кружа в ворохах белых хлопьев и вздымая их тут и там, точно пену волн. Она до того разбушевалась, что комедианты, - как ни торопились они добраться до ближайшего селения, - все же вынуждены были в конце концов повернуть фургон против ветра. Впряженная в повозку кляча совсем изнемогла; ноги ее окостенели, по дымящемуся, мокрому от пота телу пробегала дрожь. Малейшее усилие - и она пала бы мертвой; уж и так капля крови проступила у нее из ноздрей, расширенных удушьем, тусклые блики пробегали в остекленевших глазах.
Страх темноты понять легко. Во мраке всегда таится жуть, но белый ужас почти непостижим. Трудно вообразить себе положение отчаяннее того, в каком очутились бедные наши комедианты, побледневшие от голода, посиневшие от стужи, ослепленные снегом и затерянные на проезжей дороге посреди головокружительного вихря ледяной крупы, пронизывавшего их насквозь. Пережидая метель, все они сбились в кучу под навесом фургона и жались друг к другу, чтобы согреться хоть немного. Наконец буря стихла, и хлопья снега, носившиеся в воздухе, стали плавно опадать на землю. Все, куда только достигал взгляд, покрылось серебристым саваном.
- Где же Матамор? - спросил Блазиус. - Что, если ветер невзначай унес его на луну?
- Да, правда, его не видно, - подтвердил Тиран. - Может, он забился за какую-нибудь декорацию внутри фургона. Эй! Матамор! Встряхнись, если не спишь, и ответь на мой зов!
Но Матамор не откликнулся, и ничего не шевельнулось под грудой старого холста.
- Эй, Матамор! - повторно взревел Тиран таким громовым трагедийным басом, который мог бы пробудить семь спящих отроков вместе с их собакой.
- Мы его не видели, - сказали актрисы, - а так как метель слепила нам глаза, мы и не беспокоились, решив, что он идет следом за повозкой.
- Странно, черт побери! - заметил Блазиус. - Лишь бы с ним не случилось несчастья.
- Должно быть, он на время бурана укрылся где-нибудь за деревом, - предположил Сигоньяк, - а теперь не замедлит нагнать нас.
Решено было подождать несколько минут, а по истечении их отправиться на поиски. На дороге ничего не было видно, а на фоне такой белизны человеческую фигуру всякий бы заметил даже в сумерки и с порядочного расстояния. Декабрьская ночь, так быстро спускающаяся на землю после короткого зимнего дня, не принесла с собой полной темноты. Отблеск снега боролся с небесным мраком, и казалось, будто свет странным образом идет теперь не сверху, а от земли. Горизонт был очерчен резкой белой полосой, а не терялся в неясных далях. Запорошенные деревья вырисовывались, точно ледяные узоры на оконных стеклах, и хлопья снега падали время от времени с веток на черную завесу мрака, будто серебряные слезки погребального покрова. Это была картина, полная щемящей грусти; где-то вдали завыла собака, как бы стремясь в звуках выразить всю скорбность пейзажа, излить его безысходную тоску. Порой кажется, что природа, истомясь молчанием, вверяет свои затаенные горести жалобам ветра и стонам животных.
Всякий знает, какую тоску наводит в ночной тишине этот надрывный лай, который переходит в завывание, словно вызванное сонмом призраков, незримых для человеческого глаза. Животное, инстинктом своим тесно связанное с душой природы, предчувствует несчастье и оплакивает его прежде, чем оно станет явным. В этом горестном вое звучит боязнь будущего, страх смерти и ужас перед непознаваемым. Ни один храбрец не может слышать его спокойно, озноб проходит по коже от этого вопля, как от того дуновения, о котором говорит Иов.
Вой постепенно приближался, и скоро посреди равнины можно было различить большого черного пса, который сидел на снегу и, задрав морду, словно прочищал себе горло этим жалостным стенанием.
- Должно быть, с нашим товарищем приключилась беда! - вскричал Тиран. - Этот проклятый пес воет, как над покойником.
У женщин сердце сжалось от мрачного предчувствия, все они истово перекрестились, сердобольная Изабелла начала шептать молитву.
- Идемте искать его, не теряя ни минуты, - решил Блазиус. - И возьмем с собой фонарь, свет от которого послужит ему путеводной звездой, если он сбился с дороги и плутает по полям; в такой снегопад, когда все кругом застлано белой пеленой, заблудиться немудрено.
После того как был высечен огонь и зажжен огарок на дне фонаря, свет за тонкими роговыми пластинами вместо стекол оказался достаточно ярок, чтобы его заметили издалека.
Тиран, Блазиус и Сигоньяк отправились на розыски. Скапен и Леандр остались стеречь повозку и ободрять встревоженных женщин. Усугубляя гнетущее настроение, черный пес продолжал надрывно выть, а ветер носил над равниной свои воздушные возки, и оттуда слышался глухой ропот, словно седоками у него были недобрые духи.
Буря взвихрила снег и замела все следы или сделала их неразличимыми. К тому же и ночная тьма затрудняла поиски; и когда Блазиус опускал фонарь до самой земли, он находил вдавленный в белую пыль отпечаток ножищи Тирана, а отнюдь не след Матамора, который ступал немногим тяжелее птицы.
Так они прошли с четверть мили, размахивая фонарем над головой, чтобы привлечь внимание пропавшего друга, и выкрикивая во всю мочь: "Матамор! Матамор! Матамор!"
на этот зов, подобный тому, с каким древние обращались к усопшим, прежде чем покинуть место погребения, ответом было молчание, или же пугливая птица взлетала с криком и, торопливо прошелестев крыльями, терялась в ночи. А иногда раздавался жалобный плач потревоженной светом совы. Наконец Сигоньяк, обладавший острым зрением, смутно различил под деревом какой-то призрачный силуэт, неестественно прямой и зловеще неподвижный. Он сообщил остальным о своем открытии, и они все вместе поспешили в указанную им сторону.
Это и в самом деле был несчастный Матамор. Он сидел, прислонясь к стволу дерева, а его вытянутые на земле длинные ноги наполовину занесло снегом. Неразлучная гигантская рапира так нелепо торчала под углом к его торсу, что это зрелище при других обстоятельствах показалось бы смешным. Когда товарищи приблизились к нему, он даже не шелохнулся. Обеспокоенный его неподвижностью, Блазиус направил свет прямо на лицо Матамора и чуть не уронил фонарь, настолько поразило его то, что он увидел.
С застывшего лица соли краски жизни - восковая бледность покрывала его. Защемленный узловатыми пальцами смерти нос блестел, как слоновая кость; виски запали. Хлопья снега налипли на бровях и ресницах, а широко раскрытые глаза казались стеклянными. Ледяные сосульки повисли на кончиках усов, оттягивая их книзу. Печать вечного безмолвия сковала уста, от которых отлетели забавные похвальбы, и очертания черепа проступали уже на тощем и бледном лице, где привычка гримасничать запечатлела страшные в своем комизме складки, не разгладившиеся даже у мертвеца, ибо такова горькая участь комедианта - сама смерть теряет у него величавость.
Питая еще долю надежды, Тиран тряхнул руку Матамора, но она успела застыть и упала с сухим стуком, как рука деревянной марионетки, у которой отпустили проволоку. Бедняга сменил сцену жизни на подмостки загробного мира. Но Тиран, не желая допустить, что Матамор умер, спросил Блазиуса, при нем ли его фляжка. Педант никогда не расставался с этим незаменимым предметом. Там еще оставалось несколько капель, и Педант сунул горлышко между фиолетовыми губами Матамора, но стиснутые зубы не разжались, и целебная влага красными каплями потекла с углов губ. Дыхание жизни навсегда покинуло эту тленную оболочку, иначе даже самый легкий вздох на таком холоде сгустился бы в пар.
- Зачем тревожить его бренные останки, - сказал Сигоньяк, - разве вы не видите, что он мертв?