Были там и другие, прибывшие из более отдаленных мест: иммигрантки, принесшие с собой на наивно-развращенный Дальний Восток все виды разврата утонченного, – американки, склонные к вызывающему флирту, нимфоманки-креолки с Кубы, австралийки, которые декольтируются ниже, чем это позволительно даже в Нью-Йорке. Легион путешественниц всех рас, которых контраст между столькими странами сделал скептическими и распущенными, и которые странствуют беспрерывно по свету, чтобы не покоряться моральным предрассудкам никакой определенной страны.
Одна из этих женщин занялась Фьерсом. Случайно оказавшись соседями за столом, они начали с того, что взаимно осведомились об имени и происхождении друг друга, с мимолетным любопытством кочевников, у которых нет времени для того, чтобы проявлять излишнюю осторожность и разборчивость в объятиях. Ее звали Мод Айвори, она была американка из Нового Орлеана, сирота, совершенно свободная. Мужа у нее не было. Она путешествовала уже три года в обществе подруги-ровесницы Алисы Рут, у которой жених в Бомбее и которая вероятно выйдет замуж по приезде в Индию. После этого мисс Айвори останется одна и будет продолжать свою веселую жизнь туристки, ищущей удовольствий и свежего воздуха.
– Мы приехали из Австралии и Новой Зеландии, – рассказывала она. – И когда Алиса выйдет замуж, я поеду в Египет…
Фьерс с любопытством спросил ее:
– Значит, всегда в пути? Без отдыха? А домашний очаг?
– Позже, позже!
Он вспомнил в глубине сердца один очаг, который так хорошо знал.
– А любовь?
– Любовь? – Она вызывающе посмотрела на него. – Когда мне будет угодно!
Он думал не о такой любви.
После обеда они прогуливались по спардеку, превращенному в сад. Она дышала глубоко, смелая и чувственная. Ее грудь вздымалась под корсажем, рука тяжело опиралась на руку Фьерса, которая ее поддерживала. Порой он смотрел на нее и не мог отрицать, что она хороша, со своим профилем нимфы, сладострастными и жесткими глазами и пышным золотым руном непокорных волос.
Бомбейская невеста присоединилась к ним в обществе английского моряка, державшего ее под руку. Все четверо прислонились к перилам на корме. Усеянный огнями рейд дышал теплом и ароматом. Пальмы и папоротники, загромождавшие мостик, превращали его в уединенный и тайный уголок. Рядом с ними пушка Норденфильда протягивала свой тонкий ствол, сталь которого блестела как серебро.
Англичанин, здоровый весельчак с багровым лицом, начал ухаживать за своей партнершей. Мисс Рут не оказывала слишком сурового сопротивления. После мгновенных поцелуев начались жесты. Под пальцами Фьерса рука мисс Айвори дрожала.
Он почувствовал трепет в своей крови. Желая побороть и прогнать его, он обратился к англичанину:
– Берегитесь, сударь, сердце мисс Алисы не свободно…
– Ба! – отозвалась мисс Айвори. – Бомбей далеко – far from here!
Да, это правда. Другие города, другие клятвы…
Между тем шокированная, быть может, слишком смелой лаской, мисс Рут оттолкнула внезапно своего кавалера и отозвала мисс Айвори для секретного разговора. Прислонившись к перилам, плечо к плечу, молодые девушки шушукались. Англичанин, сконфуженный перед Фьерсом, чтобы выйти из неловкого положения, машинально открыл тарель пушки.
– Хорошенькая вещица, – сказал Фьерс, желая нарушить молчание.
– Хорошенькая, – подтвердил англичанин.
Они не думали о том, о чем говорили. Их интересовало только, скоро ли американки кончат свои секреты. И они болтали рассеянно о привычных вещах.
– Двадцать четыре фунта?
– Да.
– Сколько таких орудий?
– Шестнадцать. Славная батарея против миноносцев…
Фьерс взялся за рычаг тарели. Блок повернулся, скользя по своему гнезду. Показался канал, круглый и черный, с параболическими нарезками. Пушка повиновалась привычной руке. Легкое движение освободило блок, отверстие дула снова закрылось. Сталь ударялась о сталь с сухим звуком. Фьерс нашел ударник и подавил на него, пружина щелкнула.
Кругом было обширное пространство, защищенное от ветра. С этого комфортабельного мостика было удобно в мрачную ночь битвы охотиться за миноносцами, подстерегать эти жалкие ореховые скорлупки, тщетно брошенные наперерез волнам, залитые водой, обреченные на гибель, побежденные заранее…
Услыхав щелчок спуска, американки приблизились, заинтересованные. Англичанин закрыл тарель.
– Военные вещи, пустяки.
Он произнес с насмешливым ударением эти слова – things of war, humbug, и, смеясь, снова взял руку мисс Рут.
Фьерс был рассеян. Старый, но не забытый жест получился у него раньше, чем он успел остеречься. Его правая рука обвила талию мисс Айвори, в то время как левая рука девушки ответила ему пожатием. Она предлагала ему себя, и он не посмел выпустить ее покорной талии. Но его терзали угрызения совести.
Американка, удивленная и задетая сдержанностью своего кавалера, постаралась развернуть все свое искусство флирта. Она завлекала его любезными фразами, которые можно было истолковать как признание. Она волновала его изящными скабрезностями. Она притворялась скромной, чтобы лучше предложить себя. Она его возбуждала, заставляла влюбиться в себя до безумия, зажигала огонь в его жилах, сводила с ума.
Другая пара тем временем не сдерживала более своих желаний, и красное лицо англичанина по временам покрывалось бледностью. Обе девушки, искусные в игре и холодные, как кошки, со смехом наблюдали одна за другой и взаимно ободряли друг дружку.
Неподалеку был накрытый стол, они сели ужинать. Несколько затемненных абажурами ламп разливали полусвет. Тотчас же начался обмен стаканами, колени под столом сблизились. Мисс Рут, внезапно наклонившись, предложила своему кавалеру половину летши, которую держала во рту. Поцелуй длился долго, зубы обоих соприкасались со стуком.
– Невеста! – насмешливо возмутилась мисс Айвори. Ее рука, протянутая за пикулями, медленно скользнула по губам Фьерса.
Фьерс не поцеловал этой руки.
– Невеста! – Это слово проникло, как шпага, в самую глубину его сердца. Жестокий стыд озарил ярким светом его совесть. Значит, грязь прошлого снова завладела им, так скоро? Значит, правда, что он был болен неизлечимо, был псом, который возвращается на свою блевотину? Пораженным гангреной членом, который отсекают?
На его ляжку легла другая ляжка. Полуобнаженное тело касалось в интимном месте его тела. Женщина как будто садилась на него верхом, – обладала им.
Но слезы отвращения подступили к его глазам, и в эту ночь он удержался от дальнейшей измены.
XXIV
Жорж Торраль – Жаку де Фьерсу.
"Мой мальчик, ты покинул Сайгон нездоровым душевно, – поскольку я могу судить об этом, я, которого ты более не удостаиваешь твоей откровенности. Но тем не менее, я претендую на роль твоего друга, и хочу тебе помочь. Вот мое лекарство: пилюля неприкрашенной истины. Проглоти ее, не бойся. Это не горько: дело идет о Мевиле, ты ни при чем здесь. Но – hodie mini, crastibi, не так ли? Мевиль продает за бесценок свою жизнь, которая была прекрасна и разумна, как моя, которая была жизнью цивилизованного. Этот глупец изменяет разуму ради инстинкта. Выслушай его историю и извлеки из нее пользу, если можешь.
Мевиль был разумным человеком, который любил женщин – всех женщин, без нелепого предпочтения той или этой. Он хотел от них вполне логично только того, для чего женщины и существуют: любви. Бесспорно, то было разумное желание. Преследуя его, Мевиль жил счастливо немало лет. Но вот месяц назад он пожелал женщину после множества других, и эта женщина, в виде исключения из общего правила, его оттолкнула. Ты знаешь, кто она? Твоя добродетельная приятельница, жена этого негодяя, откупщика налогов, который подготовляет мятеж в стране. Все равно, впрочем. Мевиль, привязавшись к этой фантазии, стоял на своем. Это было преувеличение, но преувеличивают более или менее все. Я сам порой добивался во что бы то ни стало бесполезных решений чистой геометрии… В этом еще нет большой беды. Беда началась, когда для этой любовницы, которой Мевиль не мог иметь, он порвал с теми, которых имел. Это уже было начало безумия – все женщины дают нам один и тот же род спазма. Не все ли равно, в каком магазине покупать, если товар одинаков? Предпочтение, основанное на какой-нибудь детали или аксессуаре, не должно заслонять от нас главное, о чем идет речь – любовь. Мевиль начал сходить с рельсов здравого смысла. Вскоре он и совсем своротил с них.
Он помешался на второй женщине – маленькой Абель. И на этот раз было настоящее безумие. Его любовь к Мале, как она ни абсурдна, все же имела разумную цель – желание. Он хотел обладать ею. Это было распутство, замаскированное гирляндами, но все же распутство. С малюткой Абель он ударился в платонизм. Он ее любит, не зная сам за что, безысходной любовью, которая граничит с помешательством. В конце концов, я самый терпимый человек, и я признаю платоническую любовь, как род дружбы, интимной дружбы между двумя существами, которые могли бы спать вместе, но предпочитают философствовать в унисон. Но любовь Мевиля к Марте Абель? Нет, позвольте, это уже смешно. Они встречались на балу, на теннисе. Он слышал, как она кричит "play" и "ready", и установил, что она вальсировала не в такт. Основывать на этом дружбу, интимность, какой бы то ни было обмен мыслей – это фантазия идиота, имеющего в кармане прямой билет в Шарентон.
И Мевиль туда попадет.
Я его вижу каждый вечер и изучаю с бесконечным любопытством: это интереснейший патологический случай. Обе страсти гложут его, как две собаки одну кость. Утром сказывается влияние нелепоцеломудренной ночи: он продолжает думать о жене Мале и строит против нее самые наивные планы. Его прежняя находчивость испарилась вместе с рассудком. Он не может выдумать ничего лучше похищения или насилия и, кроме шуток, я думаю, что его ждет уголовный суд. Вечером – другая волынка: заходящее солнце, красное небо между черными деревьями, Мевиль становится поэтичным, выбирает галстук цвета блеклых листьев и отправляется на Inspection в своей серебряной колясочке, чтобы с задумчивым видом поклониться Марте Абель. Наступает ночь, он возвращается, плохо обедает и спит один. Такой режим не идет ему впрок. Нет ничего хуже для алкоголика, как сразу лишиться алкоголя. А Мевиль – алкоголик своего рода, избравший вместо водки женщин.
Вот тебе, мой мальчик, история человека, некогда счастливого, потому что он был умен, а теперь несчастного, очень несчастного, потому что он стал глупцом. Жизни ему было недостаточно, он погнался за химерой – зловредное снадобье, которое отправляет людей. Мевиль отравлен, и я не знаю, поправится ли он, хоть я и расточаю ему мои противоядия. Ты намотай все это себе на ус и хорошенько подумай об этом".
XXV
Письмо Торраля не дошло до Фьерса, как и объемистое послание m-lle Сильва, отправленное с первым же пакетботом. "Баярд", внезапно сократив на несколько дней свою стоянку в Гонконге, покинул его без вестей из Сайгона.
Такие сюрпризы – обыкновенная вещь на море, и моряки не придают им значения. Тем не менее, Фьерс пожалел об отсутствии писем. Тяжело было уходить так, не зная куда – предписание было секретным, – не увозя с собой в дорогу нескольких милых фраз, нежной мысли, клочка бумаги, которого касалась рука невесты. Это письмо, которое он ждал, как необходимое до последней крайности лекарство, не пришло излечить его. Он уезжал лихорадочно возбужденным и взволнованным, с возмущенным телом и колеблющейся душой. Весь его прежний скептицизм, весь его нигилизм осаждали его снова после английского праздника. Несмотря на обручение, несмотря на глубокую и чистую любовь, которой горело его сердце, было достаточно одной легкомысленной встречи и одной благоприятной минуты для того, чтобы он очутился на волосок от измены, чтобы его надломленная воля от одного толчка покатилась к распутству.
Он теперь горько сомневался в себе. Не прогнил ли он насквозь, безвозвратно, под влиянием своей прежней жизни? Высшая цивилизация, цивилизация Торралей, Мевилей, Роше, рационалистическая цивилизация людей без Бога, без морали, без законов – не была ли она таинственной душевной болезнью, гангреной души, которая не выпускает больше схваченную ею добычу? Всю свою жизнь – двадцать шесть лет – Фьерс преклонялся перед чистым разумом. Теперь он считал это преклонение тщетным и пагубным. Но сможет ли он изгладить его следы из своего мозга? Достаточно ли для исцеления быть любимым чистой и верующей девушкой? Любовь Селизетты Сильва была для него солнечным лучом. Он думал о туберкулезных, которые могут иногда, в сухом и теплом климате, продлить свою обреченную жизнь, но холодный ветер, несколько дождей – и смерть наступает, больному нельзя оставаться ни минуты без солнца…
"Баярд" покинул Гонконг тихо, украдкой, как будто спасаясь бегством. Непредвиденный, таинственный уход, коротко предписанный из Парижа, из кабинета министров, где, быть может, обсуждались роковые вопросы войны и мира. Беспокойство царило на рейде среди кораблей всех флагов, смотревших на отбытие французского адмирала. "Баярд" прошел под кормой "Короля Эдуарда".
Два корабля, братски дружные накануне, объединенные празднествами и оргиями, сдержанно приветствовали друг друга. Пушки бросали свои отрывистые ноты, белые матросы и красные солдаты холодно выстроились лицом к лицу. Заходящее солнце играло на штыках кровавыми отблесками.
"Баярд" уходил в море. Гонконг скрылся за горизонтом. Держали курс на запад. Китайский берег синел с правого борта. В сумерках Леи-Чао показался на западе, обрисовался профиль горы Жакелен, черной наполовину с желтым. Снизу песок, выше – густой кустарник.
На рассвете следующего дня "Баярд" вышел в реку Мат-Ce, поднялся до Куанг-Чо-Вана, между зелеными берегами, окаймленными пеной бурунов. Разбросанные по берегам селения скрывались под деревьями. Французский город развернул свои казармы, доки и школы.
В гавани стоял на якоре крейсер. "Баярд" дал сигнал – другой корабль снялся с якоря и оба, один за другим, опять двинулись вниз по реке.
Фьерс считал дни. Еще три дня пути до Сайгона, – если идти прямо. Но нет: вошли в пролив Гай-Нан. Дивизия д'Орвилье должна была соединиться в Тонкине, в бухте Галонг. Фьерс был в отчаянии. Было разрушено очарование, которое возле Селизетты переродило его, сделав снова молодым, чистым, целомудренным, счастливым. Один, вдали от нее, он опять чувствовал себя старым, развращенным, скептическим – цивилизованным. Тщетно смотрел он с мольбой на дорогой, когда-то украденный портрет, который столько раз служил ему талисманом-покровителем. Портрет Селизетты был только бессильным изображением. Нужно было присутствие ее самой, ее голоса, руки, души – скорее, раньше чем произойдет новое, непоправимое падение.
"Баярд" вошел в область тонкинских туманов. Море, сразу сузившееся, стало гладким и тихим, как пруд. И причудливые утесы, высокие, точно готические башни, вздымались в тумане. Двигались между фантастическими очертаниями облаков и островов. Это был архипелаг кошмаров, легион окаменевших гигантов, которые один за другим возникали кругом из воды и обступали корабль со всех сторон. С серого неба сеял мелкий пронизывающий дождь, которому, казалось, не будет конца.
Бухта Галонг утопала в тумане. Длинный призрак виднелся на воде, смутно видный сквозь пелену дождей: крейсер, который искали. Здесь была остановка на два дня. Из порта пришли шаланды с углем, невидимые, хотя они были близко. Угольные склады были наполнены. Потом дивизия взяла курс в открытое море. Над серыми скалами серое небо плакало, не переставая, в сером тумане.
За Галоном море волновалось, муссон обдавал пеной обмытые корпуса кораблей. Солнце золотило обрывистый берег Аннама. Дивизия направлялась к Сайгону, но медленно: держались вдоль берега, ощупывали каждый мыс, заходили в каждую бухту. Создавалось впечатление, будто всюду старались показать корабли, пушки и трехцветный флаг.
Бросали якорь несколько раз: в Туан-Ане, в Туране и Кинхоне, в Ниа-Транге. Все это были потерянные часы. Наконец, на десятую ночь обогнули Падарангский маяк, потом маяк мыса Святого Иакова. И Сайгон, проснувшись, снова увидел на своей реке корпуса и мачты крейсеров, отражавшиеся в воде. Их отсутствие продолжалось тридцать один день.
Фьерс, изнывая от нетерпения, смотрел на город. Но сначала ему было нужно вскрыть и расшифровать скопившуюся почту. К депешам за весь месяц, которых нельзя было передать вслед крейсеру, прибавлялись приказы военные и дипломатические за вчера и позавчера. Весь штаб провел четыре часа в этой работе. Каждый флаг-офицер, запершись у себя в каюте, обрабатывал в отдельности свою часть переписки. Изготовленные расшифровки поступали одна за другой на адмиральский стол, где все согласовалось и получало смысл. Фьерс расшифровал свою часть, не интересуясь целым. Ему было безразлично, клонилось ли к миру или к войне. Он думал только об улице Моев.
Он помчался туда с первым же офицерским вельботом, солнце трех часов не пугало его. Он пошел пешком, не дожидаясь коляски, и сердце в нем билось радостно при этом возвращении на дорогую террасу, где он был обручен. Трепет счастья пронизывал все его существо: пока он любил, ничто не было потеряно. Эти тридцать дней волнения и лихорадки изгладятся из памяти, как дурной сон, при первой улыбке невесты. Он позвонил у калитки. Бой лениво отворил и, узнав его, начал искать у себя письма. Фьерс, изумленный, испуганный, разорвал конверт – и остался неподвижным с письмом в руке: Селизетты не было в Сайгоне. Ее мать должна была покинуть город и поселиться в санатории на мысе Святого Иакова.
Фьерс, хотя и обманутый в ожиданиях, все же успокоился: он с таким страхом вскрывал это зловещее письмо! Кроме того, мыс недалеко от Сайгона. Пароходы речной службы каждый день пробегают это расстояние в два коротких часа. Фьерс перечел письмо, две милых страницы, набросанных на скорую руку в минуту отъезда. M-me Сильва тяжело переносила слишком влажную жару конца апреля, и Селизетта, матерински заботливая и благоразумная, как всегда потребовала отъезда на несколько недель в горы. Губернатор как раз находился в Тонкине, его вилла на мысе была свободной. Они разместятся там все вместе, и у Фьерса будет своя комната. Они ожидают, когда наконец Гонконг отпустит бедного "Баярда".
– Завтра, – подумал он, – я возьму отпуск и буду обедать на мысе.
Утешив себя этой уверенностью, он вспомнил о том, что солнце еще высоко, а его шлем тонок. Он подозвал малабар – малабары это извозчики для бедняков в Сайгоне – чтобы укрыться там, возвращаясь на борт. На улице Катина он остановился около лавок. После тридцати дней отсутствия нужно было сделать кое-какие покупки.
Сайгон не изменился. Он констатировал это не без удовольствия, и это его немного рассеяло в его неудаче. В прачечных те же фигуры китайцев склонялись над бельем с раздутыми от набранной в рот воды щеками, чтобы спрыснуть белье перед тем, как начать его гладить огромными утюгами, полными горячих углей. У портного большие ножницы по-прежнему кроили белое полотно, сложенное вшестеро, чтобы скорее изготовить сразу полдюжины платьев. Фьерс вошел в магазин А-Конга, своего поставщика, и старый каптонец поспешил его встретить, изобразив широкую улыбку на своем желтом, как лимон, лице.