Цвет цивилизации - Клод Фаррер 7 стр.


– Он вспоминал свой прежний журнал.

– Вероятно. Дюпон, который не любит шума, решил по-дружески спровадить своего прошлогоднего протеже. Павильон Флоры недалеко от Вандомской площади. Дюпон отправился к Дюбуа и повел речь в таких выражениях: "мне нужно пристроить одного идиота. Нет ли у вас подходящего местечка? Предпочтительно, куда-нибудь подальше". – "Черт возьми, – говорит Дюбуа. – Пришлите ко мне вашего идиота". Является Портальер и излагает свои требования. "Что вы знаете?" – спрашивает Дюбуа. "Всего понемногу". – "То есть, ничего. Бакалавр". – "Нет". "Прекрасно. Предлагаю вам место канцелярского служащего в Индокитае. Это вас устраивает, надеюсь?" – "Ничего подобного, – гордо заявляет Портальер. – Канцелярского служащего! Нет ли у вас чего-нибудь получше?" – "Вы избалованы. Впрочем, чтобы оказать услугу Дюпону… Хотите вы получить шесть тысяч франков жалованья в прекрасной, здоровой стране?" – "Где?" – "В Аннаме". – "Аннам в Америке?" – "Да". – "Шесть тысяч… Я не говорю нет. Шесть тысяч для начала? А кем я там буду?" – "Канцлером резиденции". – "Канцлером? Идет, я принимаю! Это что-то вроде Бисмарка".

Губернатор даже не удостаивает засмеяться.

– Это очень правдоподобно. Вот наши колониальные власти – порочные и невежественные, но готовые при всякой возможности разыграть из себя маленького Наполеона. Они приезжают в Сайгон уже испорченными, часто с опороченной репутацией, и двойное влияние ненормальной среды и расслабляющего климата дополняет и довершает их облик. Они скоро начинают попирать ногами наши принципы, называя их предрассудками. В противоположность людям 1815 года, они все забыли и ничему не научились. Это – человеческий навоз. И, быть может, это и к лучшему.

– Вот парадокс!

– Нет. Для этих колониальных стран, недавно открытых, вспаханных ногами всех рас, которые сталкиваются здесь одна с другой, быть может лучше, чтоб земля была удобрена человеческим навозом, с помощью которого, из перегноя отживших идей и отжившей морали, взойдет посев цивилизаций будущего.

В углу салона Фьерс обмахивает пальмовым листом m-lle Сильва, которая пьет чай. При слове "цивилизация" он поднимает голову. Губернатор продолжает:

– Я заметил здесь, среди этой презренной колониальной черни, несколько индивидов иного порядка, более высокого. Для них влияние среды и климата принесло пользу, и они сделались как бы предтечами этой цивилизации завтрашнего дня. Они живут в стороне от нашей жизни, слишком условной. Они отреклись от всех религий и всех фанатизмов, и если они еще считаются с нашим уголовным кодексом, то, я думаю, что они нам просто делают в этом уступку. Подобные люди могли появиться только в Индокитае, на земле и очень старой, и новой вместе: нужно было столкновение философий арийской, китайской и малайской и их постепенное воздействие одна на другую. Нужно было разложение общества, в котором европейская мораль пошла прахом. Нужен был знойный и влажный климат Сайгона, где все тает на солнце и все распускается: энергия, верования, представление о добре и зле. Эти люди, идущие впереди нашего века – цивилизованные. Мы – варвары.

Тихий голос вице-губернатора произносит заключительные слова:

– Тем лучше для нас.

M-lle Абель, хорошо знающая сайгонскую жизнь, и неглупая, хотя и добрая, шепчет в свою очередь:

– Да, быть может, нехорошо ни отставать от своего времени, ни идти впереди него.

В глубине сада вделана в стену бронзовая доска. Адмирал д'Орвилье подходит и останавливается против нее.

– Я в этом ничего не понимаю, – говорит он. – Но вот варвар, который нравится мне более, чем ваши цивилизованные.

Он читает выгравированную на доске надпись:

"В память

Вице-адмирала Курбэ, командира-аншефа эскадры Дальнего Востока.

Здесь покоились во время переезда во Францию бренные останки славного моряка.

Тиуна-ан, Сон-Тай, Фу-че у, Келунг, Шей-пу, Пескадорские острова.

1883–1884–1885!".

M-lle Сильва встает и приближается к эпитафии. Она читает ее вполголоса и спрашивает, сосредоточенная и благоговейная, как идущая в первый раз к причастию перед святыми дарами:

– Он умер здесь?

– Нет, – отвечает д'Орвилье. – Он умер на другом "Баярде", которого теперь уже не существует больше. Но не все ли равно? Старики, как я, верят в привидения, и я убежден, что в этом новом корпусе обитает еще душа старого корабля – и также, кто знает, быть может, душа старого адмирала…

– Великого адмирала, – вежливо говорит губернатор.

– Вы правы. Адмирала, каких больше нет. Адмирала прежних дней, современника корсаров, которые царствовали на море, – варвара. Всего менее солдата в современном смысле, всего менее цивилизованного, напротив. Дело вкуса: вы можете, дорогой губернатор, предпочитать людей завтрашнего дня. Я больше люблю их предков. Это более подобает моему возрасту. Несомненно, эти предки не были утонченными, в них было кое-что от дикарей, от примитивного человечества. Они сохранили простые инстинкты, грубость, искренность. Они не были ни нежны, ни снисходительны. Они не понимали и не выносили никакого противоречия. Их идеалом было – сражаться, и они не признавали ничего лучше, как быть солдатами. Не нынешними солдатами, правда. Они не были ни литераторами, ни музыкантами, ни артистами. Но на поле битвы враг трепетал перед ними. Грубые рубаки, они относились пренебрежительно ко всем конституциям и законам. Но когда наступал момент, за эти же самые законы они шли умирать. Таких людей больше нет: их раса вымерла. Тем лучше или тем хуже, думайте, как хотите. Теперь нет больше солдат. И я знал последних из них: это были Курбэ, Сильва…

Адмирал внезапно замолкает. M-lle Сильва стоит рядом с ним, он позабыл о ней в пылу своего красноречия. M-lle Сильва кажется спокойной, хотя и очень бледна. Фьерс, не спускающий с нее глаз, замечает легкую дрожь ее губ и пальцев, которыми она сжимает носовой платок.

Губернатор, учтивый и скептический, возражает.

– Нет больше солдат? А между тем заметьте, дорогой адмирал, что никогда еще право не отождествлялось настолько с силой, как теперь, благодаря парламентскому большинству. Никогда, следовательно, не ощущалось такой необходимости в солдатах, как теперь. Я не спорю, что эти "литераторы, артисты и философы", как вы сказали, мало походят на прежних солдат. Не думаете ли вы, что они стали от этого хуже?

Адмирал д'Орвилье вытягивает губы под своими длинными седыми усами.

– У всякого свой вкус, – ворчит он.

И прибавляет с меланхолической улыбкой:

– Впрочем, вы правы. Нужно быть оптимистом. Новое поколение не так уж заслуживает порицания…

Сделав три шага, он кладет руку на плечо Фьерса:

– Вот доказательство. Посмотрите на этого мальчика: у него еще молоко на губах не обсохло, а он сочиняет стихи, пишет сонаты, – словом, собрание всех пороков. Однако, не верьте этой лицемерной внешности: я убежден, что когда настанет момент, мой маленький Фьерс, не колеблясь, даст мне урок доблести.

Фьерс, флегматичный и покорный, не шевельнулся. Он благопристойно подавляет ироническую гримасу, так как давно привык переносить безропотно хвалебные гимны своего начальника. И, хотя они не совсем приятны для его честной натуры, он не протестует, – из дружеской жалости к тому, кто их произносит. Зачем причинять людям огорчение?

Но вот он поднимает глаза и встречает взгляд Селизетты Сильва, – горячий взгляд восхищения. M-lle Сильва приняла за чистую монету дифирамб герцога д'Орвилье. В ее глазах граф де Фьерс сразу сделался героем…

И граф де Фьерс внезапно, сам не зная почему, покраснел от стыда.

Половина второго. Гости начинают прощаться рано, потому что наступило время сиесты. Приносят зонтики. M-lle Сильва красивым жестом поправляет волосы, растрепавшиеся от действия воздушного опахала.

– Вам угодно зеркало? – предлагает Фьерс.

Он ведет ее в свою каюту – это тут же, рядом – и предоставляет в ее распоряжение большое туалетное зеркало, задрапированное серым бархатом. M-lle Сильва в полном восторге.

– Как у вас мило! Какой шелк, какой муслин… И эти книжки в плюшевых переплетах… Это для маленьких девочек? Можно посмотреть?

– Нельзя, – отвечает Фьерс, смеясь.

– Ну, так отложим это до моего замужества. Ваша каюта – просто маленький рай. Однако…

– Однако?

– Разве это не печально – все время видеть перед собой серое?

Фьерс смеется.

– Вы не любите печального? M-lle Селизетта?

– Не очень… И кроме того, я нахожу, что его довольно в жизни, чтобы еще создавать нарочно. Сударь, если вы благоразумны, вы снесете все это в красильню, и перекрасите в голубой цвет…

– Цвет ваших глаз…

– Какая глупость! У меня глаза зеленые.

Она пожимает плечами, без всякого кокетства, и протягивает ему руку, на которой перчатка еще не надета.

– До свидания, и очень, очень благодарна…

Он пожимает руку, красивую и смелую, в мужском пожатии которой нет ни намека на двусмысленность. И охваченный внезапным желанием, он наклоняется над этой рукой, пытаясь поднять ее до своих губ.

Это не Бог весть что – поцеловать пальцы молодой девушки. Однако, незаметным движением m-lle Сильва отнимает руку. Отказ не резкий, но решительный. Нельзя касаться m-lle Сильва.

Как знать? Этот поцелуй, желанный, но неудавшийся, быть может, смутил своим неизведанным ощущением много ваших ночей, граф де Фьерс!

XI

Фьерс подписал составленный им рапорт и положил его в папку. Потом он открыл альбом и стал рассматривать японские эстампы. Было уже шесть часов. Время служебных занятий кончилось.

Эстампы были утонченно неприличны. Впрочем, Фьерс и не собирал других. Ему нравилось воздавать таким образом дань уважения художникам, свободным от предрассудков стыдливости. Перед Гокусаи и Утамаро он преклонялся.

Он перелистывал альбом. Среди цветущих вишневых деревьев, на фоне голубых горизонтов, мусмэ предавались любви с самураями в военных доспехах. Видны были только части обнаженного тела, но самые пикантные. Фьерс рассуждал:

– Любопытное искусство. Какая точность и какое неистовство чувственности! Ни иронии, ни лжи, ни насмешки. Самцы и самки отдаются любви с увлечением, всем сердцем и всеми мускулами.

Он очертил ногтем линии бицепса и икр. Платья и кимоно, казалось, разрывались в порыве исступленных объятий. Голова одной женщины привлекла его внимание. Эстамп был современный. Вместо того, чтобы воспроизводить чопорную и презрительную красоту японских дам высшего общества или свеженькие рожицы простых мусмэ, художник искал вдохновения в европейских образцах. Фьерс улыбнулся: зеленовато-синие глаза и вздернутый носик красавицы вызвали в его памяти милый профиль m-lle Сильва.

"Эта женщина не так хороша, – подумал он. – Хотя, правда, я не знаю, как выглядит m-lle Сильва в таком декольте…"

Героиня эстампа лежала, высоко подобрав платье, на цветущем лугу. Молодой человек, очень возбужденный, стремился к ней. Этот молодой человек, нарисованный чересчур тщательно, не понравился Фьерсу, и он перевернул страницу.

– Да, – продолжал он рассуждать, – ничего подобного нельзя встретить в неприличных рисунках китайцев. Вот, например…

Он взял китайский альбом, переплетенный в шелк.

– Вот. Эта девчонка, ожидающая наслаждения от хилого старца. Японец никогда не взялся бы за такой сюжет. Ирония не привлекла бы его. И никогда в гравюре, изображающей чувственную сцену, он не изобразил бы этой лукавой гримасы – насмешки и над наслаждением, и над своим партнером вместе…

Он отыскал знаменитый "Сон" Гокусаи.

– Японский художник изобразит скорее, как здесь, это невероятное сплетение существ без лиц, и каждому из них даст по десяти рук для того, чтобы на рисунке было шестьдесят объятий вместо шести.

Он долго рассматривал изумительный эстамп. Затем встал и начал одеваться к выходу.

Переменив свой форменный китель на белый смокинг, он вернулся к столу, чтобы еще раз взглянуть на японский рисунок, напоминающий Селизетту Сильва. Ему доставляло удовольствие любоваться, закрывая рукой слишком реалистического любовника и беспорядок в туалете его партнерши, любоваться только насмешливым личиком, которое улыбалось ему с эстампа. Потом он оправил смокинг и взял соломенную шляпу: солнце склонялось к закату, можно было обойтись без шлема.

– В самом деле, – громко сказал он вдруг, – эта серая конура нелепа. У меня сегодня сплин с утра. Все это нужно выбросить вон.

Он вышел.

На набережной он остановился, не зная, какое развлечение выбрать. Все ему сегодня казалось скучным. Сознание пустоты его развлечений и всей его жизни овладело мыслями Фьерса. И по насмешливому контрасту, образ этой маленькой девочки, которой он не знал еще два дня назад – Селизетты Сильва – беспрерывно стоял перед его глазами, со своей сияющей счастливой улыбкой. Это видение, хотя и приятное, начинало раздражать Фьерса. Он решил отомстить ему, бросившись с головой в омут наслаждений из сказок тысячи и одной ночи, навсегда запретных для молодых девушек…

Но когда настал момент выполнять программу, вдохновение покинуло Фьерса.

Предаваться разврату против желания совсем не интересно. Фьерс рассчитал, что идти к Лизерон уже поздно. Туда мог прийти Мевиль, а Лизерон не любила, когда ее заставали на месте преступления. Поздно было также пускаться на поиски между конгаи или метисками Тан-Дина и Хок-Мона подходящей партнерши на вечер: все они демонстрировали теперь свою азиатскую красоту в экипажах на Inspection. Набережная была пустынна. Фьерс почувствовал, что он одинок и не может даже соединить своего одиночества с чьим-нибудь другим. Подозвав проезжавшую мимо коляску, он приказал везти себя в клуб.

В такие скучные дни Фьерс всегда отправлялся в клуб. Колониальное общество его не прельщало. Это в самом деле был человеческий навоз, как выразился генерал-губернатор. Среди членов клуба было много людей сомнительной репутации, принятых туда за неимением других и даже пользующихся уважением, благодаря их безнаказанности, людей светских, впрочем, принадлежащих к тому кругу, в котором заботятся только о респектабельной внешности. Мошенников хорошего тона, способных в мелочах продемонстрировать честность и даже честь. Но это забавное сборище не интересовало пресыщенного Фьерса.

Несколько человек выделялись из этой массы. Доктор Мевиль порой появлялся в клубе, когда новая интрига вынуждала его пообедать с мужем. Торраль посещал игорную залу, где он мог увидеть вместе всех сайгонцев и выразить свое презрение всем им сразу. Встречались здесь и другие интересные люди, цивилизованные или варвары: журналист Роше, банкир Мале, адвокат Ариэтт, все те, кто среди толпы обыкновенных мазуриков возвышался до разбойничьей аристократии. Кто сумел обогатиться иначе, чем простым мошенничеством, кто имел способность – или смелость – составить себе состояние легальными путями, хотя и за счет других. Эти люди нравились Фьерсу. И в то время, как коляска катилась по направлению к клубу, он желал найти там кого-нибудь из них.

Ему повезло. В читальном зале Мале просматривал вечерние газеты. Фьерс сначала увидел только груду развернутых газетных листов. Но при его приближении бумага зашелестела, опускаясь – и показался банкир во весь рост. Мале, бывший в свое время солдатом, моряком, типографским рабочим, коммерсантом и землевладельцем, сохранил от всех своих прежних профессий энергию и привычку к деятельности, которые отражались в его быстрых резких жестах, как и в его словах, скупых, выразительных и точных.

– M-me Мале здорова? – спросил Фьерс.

Он встречал молодую женщину раза два в театре и не ухаживал за нею, хотя и находил красавицей, какой она была на самом деле.

– Моя жена здорова и без кокаина, – сказал банкир, смеясь.

Фьерс поднял брови.

– Правда, вы не знаете. Ваш друг Мевиль хотел применить к ней свой излюбленный режим. Этот предприимчивый малый лечит большинство женщин здесь. Для него это хороший способ добиться их благосклонности. Благодаря его пилюлям, неизвестно какого происхождения, организм делается нечувствительным к жаре, не без вредных последствий для нервов. Но на это в Сайгоне не обращают внимания. Моя жена ему понравилась, и милейший Мевиль собирался пустить свой кокаин в ход. Я положил этому конец. Не желая, впрочем, нисколько обидеть его, уверяю вас. Фьерс засмеялся.

– Вы обедаете здесь? – спросил банкир.

– Да, думаю.

– Я тоже. Сделайте мне честь, пообедайте со мной вместе. Я сегодня основательно поработал, и в награду заслуживаю общества такого сотрапезника, как вы.

Они сели. Ударом ноги Мале отшвырнул газеты, разбросанные вокруг него по полу.

– Какие идиоты! Подумайте, толковать о последнем посещении губернатором какого-то госпиталя, и не обмолвиться ни словом об английских делах!

Внезапно он посмотрел на Фьерса пристальным испытующим взглядом.

– Но вы флаг-офицер, вы должны знать?

– Решительно ничего, – отвечал Фьерс чистосердечно. – Вы говорите о дипломатических осложнениях? Я думаю, это несерьезно. Таково мое личное мнение. Кабели, впрочем, принадлежат англичанам, и если б война была в самом деле объявлена, мы узнали бы о ней от вражеской эскадры, посланной нас уничтожать.

– Недурное положение, – заметил банкир. Он подумал немного и пожал плечами.

– Мне, положим, все равно: я тут ничего не выигрываю и не теряю.

– В случае войны?

– Черт возьми. Я здесь банкир, администратор и откупщик налогов. Все дела страны проходят через мои руки. Чем же мне угрожает война? Правительства могут сменяться, и всем им я буду одинаково необходим.

Настало время обедать, они сели за стол. Мале пил только сухое шампанское, специально для него выписываемое из Америки. Фьерс оценил его по достоинству. Вино казалось ему хорошим средством против недавней меланхолии. Позже несколько трубок опиума закончат его обращение к оптимизму. Он напивался, не торопясь.

Бои убрали со стола. На террасе Мале приказал снова подать своего шампанского. Они продолжали пить и курить турецкие папиросы. Фьерс любовался голубым дымом, медленно рассеивавшимся в сиянии электрических ламп, подобно облакам, которые рассекает полет Валькирий.

– Вы любите мечтать? – спросил Мале.

– А вы нет?

– Нет. Я не люблю ничего бесполезного. Мечты – это не труд и не отдых.

– Вы человек дела.

Фьерс улыбался, и в его улыбке был оттенок презрения, но Мале, казалось, не заметил этого.

– Вы тоже. Моряк.

– Нет, – сказал Фьерс, продолжая улыбаться. – Это ливрея, но не душа. Я более, чем вы думаете, друг Раймонда Мевиля.

– Тем хуже, – просто отвечал Мале.

Но он по-прежнему относился к собеседнику сердечно. Фьерс ему нравился таким, каков был. Он высказал это открыто.

– Вы лучше, чем ваш друг. Вы более интеллигентны.

– Откуда вы это знаете?

– Знаю.

Он бросил папиросу, с гримасой презрения к слишком светлому табаку, или к чему-нибудь другому, быть может, и взял манильскую сигару.

– Раймонд Мевиль, – продолжал он, – живет только женщинами и только для женщин. Я ему ставлю это в упрек, потому что это унизительно и глупо.

Назад Дальше