МИР ПРИКЛЮЧЕНИЙ №13 (Ежегодный сборник фантастических и приключенческих повестей и рассказов) - Леонид Платов 16 стр.


Кто-то забыл потушить электрические лампочки над вывеской кинематографа в Охотничьем клубе, и они тускло и стыдливо подчеркивали при солнечном свете название картины - "Морское чудо" с участием Женни Портен. Володька только усмехнулся и ни о чем не спросил. А если бы даже и спросил, я бы не стал рассказывать. Ведь он уже умел отличать и простоту итальянского неореализма, и тонкость польского кинорассказа от венской опереточной чепухи, тяжеловесной боннской мелодрамы. Что мог я рассказать о мелодраме еще более далекой и бедной, о робких сентиментальных тенях, воскресавших чужую, давно истлевшую жизнь, о бегающих человечках и вытаращенных глазах?

Но Володька молчал. Только когда мы подъезжали к Скобелевской площади, он неуважительно усмехнулся, кивнув на оранжевое здание с широким балконом.

- А Моссовет и совсем не похож. Он почему-то другого цвета и ниже.

- Это не Моссовет, а дом генерал-губернатора, - сказал я хмуро.

Но Володька уже смотрел в другую сторону, где в глубине площади знакомый темно-серый куб института Ленина исчез, уступив место желтопузому, приземистому зданию Тверской полицейской части с высокой пожарной каланчой. Сбоку подымалась гостиница "Дрезден", глядевшая на нас частыми узкими окнами на фоне темно-бурой, пятнистой от дождей штукатурки, а посреди площади прямо на нас мчался длинноусый, с расчесанными бакенбардами Скобелев, обнажив длинную генеральскую саблю. Он казался крупнее Юрия Долгорукова, может быть, потому, что стоял ниже, лишь слегка подымаясь над окружавшими его шипкинскими героями.

А пролетка уже мягко катилась по деревянным торцам, которыми была вымощена эта часть Тверской улицы. Проплыли мимо почти не изменившиеся витрины Елисеева, грязно-розовые монастырские стены на Страстной площади, вывеска "Русского слова" над сытинским домом, угрюмый пролет Палашовского переулка. Те же дома, но выглядевшие новее и моложе, но страшно изменившиеся, словно отраженные в воде, в убегающей реке времени, замутненной там, где память слабела.

Я остановил извозчика на углу Пименовского переулка - хотелось подойти пешком к знакомым воротам, пройти мимо кондитерской Кузьмина и писчебумажного магазина, который запомнился так цельно и ясно, словно видел я его только вчера. А сейчас он показался мне совсем другим - меньше и невзрачнее, с несмываемым слоем пыли на стекле и серенькой вывеской, съехавшей набок и засиженной голубями. Я заглянул в окно поверх пирамиды тетрадей и блокнотов, пытаясь разглядеть, не стоит ли за прилавком Сашко, но сквозь пыльное стекло ничего не увидел. Володька тотчас же разгадал мое движение.

- А ты никогда его не спрашивал, в какой он партии?

- Нет, - вспомнил я, - никогда.

- Зря.

Я действительно не спрашивал об этом Сашка. То, что казалось главным, обязательным для Володьки, мне тогда просто не приходило в голову. Хотя именно в то воскресенье мне нужно было знать о Сашке гораздо больше того, о чем я знал или догадывался. Тогда, вероятно, события этой истории пошли бы совсем по-другому.

А сейчас я возвращался к их истоку. Мы прошли мимо крохотной кондитерской с подсохшими пирожными на витрине, свернули в темноватый туннель ворот и вышли в похожий на каменное ущелье двор с клочком облачного неба над головой. Я никогда не любил этот двор и сейчас лишь мельком и с отвращением оглядел эту угрюмую асфальтовую пустошь, укравшую у меня добрую половину детства.

По узкой каменной лестнице, которую так редко мели и еще реже мыли, мы поднялись на четвертый этаж - я с затаенной дрожью, Володька с алчным ликующим любопытством, - и у самой обыкновенной двери с облупившейся краской на филенках я решительно нажал костяную кнопку звонка.

2

Дверь открыл гимназист чуть пониже Володьки, с начищенной до блеска пряжкой ремня и двумя сверкающими никелем пуговицами на воротнике форменной рубахи - тогда их еще не называли гимнастерками. Вихры его были тщательно зачесаны на виски. Он равнодушно-вопрошающе оглядел нас и спросил хрипловатым баском:

- Вам кого?

- Разрешите войти, молодой человек, а там уж мы потолкуем, - сказал я и, чуть-чуть отодвинув удивленного гимназиста, шагнул в переднюю.

Володька на цыпочках осторожно вошел за мной.

- Вам кого? - повторил гимназист. - Никого дома нет.

- Ваш папаша, наверно, в отъезде? - спросил я. - А матушка?

- На службе, - сказал гимназист и повел бровью.

Он выглядел до жути знакомым и вместе с тем странно чужим и далеким. И почему-то на него мне было неловко смотреть. Я отвел глаза и заглянул из двери в столовую. Она показалась мне до смешного крохотной, нелепо уменьшенной по сравнению с той, какая запомнилась с детства. Но герани по-прежнему пламенели на подоконниках, а на залитом чернилами дубовом столе были разбросаны в беспорядке учебники и тетради. Гимназист, очевидно, делал уроки. Я даже знал, что упрямо не давалось ему - та самая задача по тригонометрии, которую пришлось списать потом у Ефремова. Ну конечно, у гимназиста были перепачканы чернилами пальцы. Даже почернели, особенно под ногтями. Как четко иногда запоминаются пустяковейшие детали!

- И Прасковьи Ивановны нет? - спросил я, выдвигая стул и усаживаясь на границе столовой и передней.

- Она часа через два придет, - сказал гимназист. Бровь его поднялась еще выше.

- Вот что, Шурик. Я дядя Петя из Питера. А это Володька.

Я знал, что говорил. В Петрограде тогда жил сводный брат матери, которого у нас звали дядей Петей. О нем и его сыне, тоже Володе, ученике одного из петроградских реальных училищ и моем сверстнике, я только слышал в детстве, но никогда не видал их: дядя Петя с нашей семьей даже не переписывался.

- Знакомьтесь, - сказал я Володьке, все еще стоявшему у двери в передней и не решавшемуся шагнуть вперед.

Он смотрел на гимназиста с таким исступленным любопытством, что даже тот улыбнулся.

- Ты в каком классе?

- В де… - начал было Володька и осекся, вспомнив, что порядковые номера классов у них не совпадают.

- В седьмом, - сказал я. - Так же, как и ты.

Они стояли друг против друга, как боксеры, впервые встретившиеся на ринге, осторожно и неуверенно пожимая протянутые руки. В чем-то оба были очень похожи.

- Ты, кажется, хотел уходить. К друзьям, наверно, - полувопросительно сказал я, отлично зная, куда и зачем он хотел уходить. - Возьми с собой Володьку - он вам не помешает. А я тетю Пашу дождусь.

До сих пор суровое, нескрываемо недовольное лицо гимназиста вдруг просветлело. В то воскресенье, которое я вызвал из прошлого, мне действительно нужно было уйти. У моего одноклассника Колосова собирались днем участники наших гимназических новаций и споров.

Гимназист критически оглядел Володьку и, видимо, остался доволен. Форменный китель и Володькины брюки были тщательно отутюжены. Неопределенного фасона начищенные ботинки также не вызывали никаких подозрений. Только к фуражке можно было придраться: ее не то серый, не то буро-мышиный цвет с желтой каемкой кантика лишь приблизительно напоминал форму учеников реальных училищ. Но гимназист не оказался очень придирчивым.

- Ладно, - сказал он, - пошли.

Дверь захлопнулась за ними, но и я не остался в комнате. Я шел с ними, вернее, не шел, а мчался вниз, отмахивая по три - четыре ступеньки и постукивая о камень железными подковами на каблуках скороходовских хромовых бутс. Я, взрослый и старый, попросту перестал существовать и снова глядел на мир глазами того гимназиста, которого я только что разглядывал в лупу времени.

3

У Колосова была своя, отдельная комната - предмет зависти всех наших ребят. Когда мы вошли, все уже были в сборе и сидели где придется, поджимая друг друга, как в детской игре в телефон. На широком промятом диване с мягкой спинкой расселись, как в театре, Благово с Иноземцевым и сестры Малышевы из гимназии Ржевской. Сбоку на валике с комфортом устроился толстый Быков, а застенчивая Зиночка - мое первое серьезное увлечение - спряталась в уголке за книжной полкой.

Миша Колосов сидел в центре, председательствуя на шведском стуле с вращающимся сиденьем, позволявшим ему мгновенно поворачиваться в любую сторону.

Мы с Володькой, как опоздавшие, устроились на кухонной скамеечке у самой двери.

- Это Володя, - сказал я. - Из Петрограда.

Никто особенно не заинтересовался. Только Благово демонстративно пожал плечами.

Колосов откашлялся и сразу стал похож на своего отца, прокурора.

- Что будем читать? - спросил он.

- Северянина, - отозвались дуэтом сестры Малышевы.

- Если угодно, прочту, - самодовольно откликнулся Благово.

Он был готов где угодно и когда угодно читать или, вернее, напевать эти модные, по-своему мелодичные и приторные стихи.

- Если угодно, - повторил он, кокетничая.

- Угодно, угодно! Не ломайся! - закричали в ответ.

- "Это было в тропической Мексике… Где еще не спускался биплан… Где так вкусны пушистые персики… В белом ранчо у моста лиан", - начал он нараспев, грассируя и покачиваясь в такт ударным слогам.

В той же манере он дочитал стихи до конца. Жаркий вздох на диване прозвучал, как общее одобрение. Только жирный Быков сказал равнодушно:

- Воешь ты очень.

- Я пою, - высокомерно произнес Благово, - пою, как и он. Многие находят, что очень похоже. А если тебе медведь на ухо наступил, молчи и не оскорбляй большого поэта.

- Почему большого? - спросил я.

- Потому, - повернулся, как на шарнирах, Благово. - Трудно объяснять это человеку со школьными вкусами.

- И не объясняй. И так ясно.

- Докажи.

Все выжидающе смотрели на меня. Я покраснел.

- Большой поэт глупых слов не придумывает.

Благово засмеялся.

- Старая песня. Амфитеатров уже писал об этом.

- Все равно, слова глупые.

- Какие?

- Ну, "экстазёр", "грезёрка", "окалошить", "морево", - начал перечислять я.

Благово поднял брошенную ему перчатку с видом завзятого бретера.

- Это обогащение языка, - сказал он. - Словотворчество.

- Не очень умное, - неожиданно вставил Володька.

- Повторяетесь, - сказал Благово, даже не взглянув на него.

Но Володьку это ничуть не смутило.

- Есть умное словотворчество, есть и глупое, - спокойно продолжал он. - Вот Достоевский придумал слово "стушеваться". Умное слово. Очень меткое. Потому оно и в язык вошло. А "окалошить" глупое слово. Никто так говорить не будет. И "морево" - глупое. Есть слово "мористо", что означает: далеко в море, дальше от берегов. А что означает "морево"? Чушь. И поэт он, кстати, не очень грамотный. На диване взвизгнули.

- Докажи, - повторил Благово.

- Пожалуйста, - усмехнулся Володька. - Как это у Северянина? Вы сейчас читали… "С жаркой кровью бурливее кратера…"

- "… Краснокожий метал бумеранг… И нередко от выстрела скваттера… Уносил его стройный мустанг", - закончил хор голосов на диване.

- Никаких скваттеров в Мексике нет и не было. Так звали первых американских колонистов на Западе. А Мексика была колонизована не американцами, а испанцами. А с бумерангом уж совсем глупо, - усмехнулся Володька. - Бумеранг - это оружие туземцев Австралии, а не мексиканских индейцев.

- А это не глупо? - закричал я, подыскав наконец аргумент на ненавистное "докажи", и поспешно процитировал: - "И я, ваш нежный, ваш единственный… я поведу вас на Берлин!"

- Это иносказательно, - возразил Благово.

- Рассказывай!

- Даже символично.

- Поехал!

- Читать надо уметь, - огрызнулся Благово. - Это патриотический порыв. Конечно, некоторым такие стихи не нравятся, они другие предпочитают! - Он театрально взмахнул рукой. - На днях сижу у зубника. В приемной у него на все вкусы газеты. Взял одну и читаю…

Благово эффектно замолчал - он знал свою аудиторию.

- "Как ныне стремится кадет Милюков… К желанным, заветным проливам… Должны мы добиться таких пустяков…" - продекламировал он и усмехнулся. - Дальше в том же духе. Взглянул на первую страницу - все ясно: большевистская газетка…

- Ну и что? - спросил я.

- Как - что? Значит, проливы, по-твоему, пустяк? Дарданеллы нам, как воздух, нужны. Ты был на лекции Кизеветтера?

Я вспомнил журчание о "великой исторической миссии России" и смутился. Средств для опровержения у меня не было.

- А ведь я знаю, господа, почему для него это пустяк, - продолжал Благово, презрительно на меня поглядывая. - Я вам расскажу сейчас кое-что. В конце концов, мы уже определились политически. Все мы сочувствуем кадетской партии…

- Кроме меня, - сказал я.

- Знаю, - пренебрежительно откликнулся Благово. - Его судьбы России не интересуют. - Он демонстративно кивнул в мою сторону. - Вы знаете, что он отказался работать для комитета.

Я никогда не был в суде, но мог бы точно представить себе состояние подсудимого, когда зал сочувствует прокурору.

- Это правда? - спросил Колосов.

Я молча пожал плечами.

- Он даже листовок не вернул, - ехидно прибавил Благово.

- Я их выбросил, - зло сказал я.

Меня бесил этот наглый барчук, но спорить с ним я не умел.

- Тогда с кем ты? С монархистами? С эсерами? С большевиками? Или, может, просто обыватель?

Я был "просто обыватель", но признаться в этом не мог решиться.

- По-моему, таким у нас делать нечего, - продолжал добивать меня Благово. - Кто не понимает, что кадетизм грядет…

- Куда это он грядет? - насмешливо перебил Володька.

Теперь на скамью подсудимых сел он, но и бровью не повел.

- Интересуюсь, куда? - продолжал он, обращаясь к замолчавшему Благово.

Тот наконец нашел ответ.

- На авансцену истории.

- А не на свалку?

- Ну, знаете… - протянул Благово и демонстративно развел руками.

Все сразу вскочили и закричали, перебивая друг друга, как на уличном митинге.

И сквозь шум мне показалось, что я слышу спор Благово с Володькой.

- Так думать могут только пораженцы!

- А кому нужна победа в этой войне?

- Хотя бы армии - кому!

- Солдатам?

- Ну, и солдатам.

- Солдаты - это народ, а народу нужна победа не в такой войне.

- А в какой?

- В гражданской, - сказал Володька и, оглянувшись на меня, прибавил: - Пошли. Нечего нам здесь делать.

Мы встали, провожаемые всеобщим свистом. Мимо нас, демонстративно заткнув уши, пробежала Зиночка. Мы вышли за нею.

Воскрешенное воскресенье. Трудно даже выговорить такое.

А между тем оно повторилось, или почти повторилось, как в подобии треугольников, когда углы равны, а треугольники-то, в общем, разные.

Все было как и тогда - те же встречи, те же споры, и гнев мой тот же, и та же беспомощность мысли. Только тогда я был один, никто не поддержал меня на кадетском сборище, я был осмеян и освистан. И ушел без всякого шума - выгнать не выгнали, но и остаться не попросили.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

1

А река времени, возвращенная назад, опять набирала скорость.

По закону подобия я догнал Зиночку у ближайшего подъезда на улице.

- Куда вы, Зиночка? Я провожу вас.

- Нет-нет, не провожайте!

- Но почему?

Она ускорила шаг. Я снова нагнал ее:

- Зиночка…

- Я, право, не виновата, но не надо, не провожайте. Позже я вам объясню.

- Когда позже?

Она оглянулась. Никого, кроме Володьки, сзади не было.

- Сегодня у всенощной, - сказала она и прошла вперед. Володька тут же подошел ко мне.

- Твоя? - спросил он.

- Она похожа на Катю Ефимову, - почему-то сказал я.

- А кто это?

- Катя? - удивился я. - Это необыкновенная… не девчонка, нет - она совсем взрослая. И она замуж выходит.

Я сказал о Кате Ефимовой совсем не то, что хотел.

- А тебе-то не все равно? - спросил Володька.

Я не ответил, потому что увидел Сашка. Он сидел за зеркальным стеклом пивной Шаргородского, у самого окна, и делал мне знаки.

- Иди за мной, - сказал я Володьке.

Мы вошли. Сашко подвинул к столу два свободных стула и произнес:

- На пирожные не рассчитывай. Наличность кончилась, а эти последние. - Он выразительно показал на пару пирамидальных пивных бутылок, окруженных блюдечками с воблой и моченым горохом.

Я не обиделся. На Сашка бессмысленно было сердиться - он не считался с чужими обидами.

- Зачем звал? - спросил я.

- А ты занят?

- Нет.

- Гулял?

- У Колосова был. А нас выгнали. Из кадетов выгнали, - пояснил я.

- Каких кадетов?

- Ну, партия. Не знаешь, что ли?

- А ты при чем?

- Для комитета работал. Листовки носил. Ну, а потом надоело, - я умолчал о встрече с Егором, - да и партия мне не нравится.

- Правильно, - засмеялся Сашко, - дрянная партия. Монархисты на английский манер. Всё для крупных фабрикантов. А в земельном вопросе - наездники. Верхом на мужичке.

- Вы эсер? - вдруг спросил Володька.

- Был, - сказал Сашко. - А ты почему догадался?

- О рабочих забыли.

- Наверно, отец эсдек?

Володька молча подавил улыбку.

Назад Дальше