У последней границы - Кервуд Джеймс Оливер 10 стр.


Глава XI

Этой ночью в хижине Улафа Алан Холт снова вступил на прежний путь. Он не пытался умалять размеров трагедии, ворвавшейся в его жизнь. Он знал одно: что бы ни случилось в последующие годы, следы этой трагедии никогда не сотрутся, и Мэри Стэндиш всегда будет жить в его мыслях. Но Алан принадлежал к тем людям, которые даже под ударами судьбы не дают заглохнуть и умереть порывам своей души. Прежние планы ждали его, а равно прежние стремления и мечты. Теперь они казались безжизненными, но лишь потому, что его собственный огонь на время погас. Он понимал это и сознавал необходимость снова зажечь его.

Первым делом Алан написал письмо Элен Мак-Кормик и вложил в него другое письмо, тщательно запечатанное. Последнее следовало открыть только тогда, когда Мэри Стэндиш будет найдена. В письме говорилось о том, чего он не смог выразить словами в хижине Санди. Эти слова, произнесенные вслух, показались бы другим избитыми и даже вымученными, но для него они означали многое.

Потом Алан закончил последние приготовления к поездке с Улафом на "Нордене"в Сюард, так как пароход капитана Райфла был уже далеко на своем пути в Уналяску. Мысль о капитане Райфле побудила его написать еще одно письмо, в котором он кратко сообщал о неудаче поисков.

На следующее утро Алан к великому изумлению для самого себя обнаружил, что совершенно забыл про Росланда. Пока он занимался в банке своими делами, Улаф разузнал, что Росланд спокойно лежит в госпитале и вовсе не собирается умирать. Алан не имел желания видеть его; ему не хотелось слышать всего, что тот мог бы рассказать о Мэри Стэндиш. Было бы святотатством связывать имя Мэри Стэндиш, какой она представлялась ему теперь, с этим человеком. Подобное решение показывало, как велика была совершившаяся в нем перемена, перевернувшая вверх дном все устои прежнего Алана Холта. Тот, прежний, обязательно пошел бы с деловым видом к Росланду, чтобы исчерпать вопрос до конца и, сняв с себя ответственность, оправдаться в собственных глазах. Повинуясь чувству самосохранения, он дал бы Росланду возможность холодными фактами разрушить образ, бессознательно сложившийся в его мозгу. Но нового Алана такая мысль возмутила. Он хотел сохранить этот образ, хотел, чтобы он жил в его душе, не оскверненный правдой или ложью, которую скажет ему Росланд.

Они рано пополудни покинули Кордову и к закату солнца расположились на ночлег на лесистом островке, в миле или двух от материка. Улаф знал этот остров и выбрал его, руководствуясь особыми соображениями. Там была нетронутая природа и масса птиц. Улаф любил птиц. Их веселое пение и щебетание вечером перед сном благотворно подействовали на Алана. Он схватил топор. Впервые за семь месяцев его мускулы напряглись. Старый Эриксен развел костер и, громко насвистывая, бубнил себе в бороду отрывок дикой песни. Он знал, каким лекарством была для Алана природа, снова захватившая его во власть своих чар. А Алану казалось, что он находится вблизи от дома. Похоже было, что много столетий, целая бесконечность прошла с тех пор, как он слышал шипение сала в открытом котелке и бульканье кофе над углями костра, вокруг которого тесно смыкался таинственный темный лес. Нарубив сучьев, Алан набил свою трубку, сел и принялся наблюдать за Улафом, который возился с полуиспеченной овсяной лепешкой. Ему вспомнился отец. Тысячи раз эти двое располагались таким вот образом на ночь в ту эпоху, когда Аляска была молода и не существовали еще карты, по которым можно было узнать, что находится за ближайшей цепью гор.

Улаф все еще чувствовал себя в роли целителя. После ужина он сел, прислонившись к дереву, и начал рассказывать о былых днях, как будто это было вчера или третьего дня, о тех днях, когда в нем жила надежда непременно завтра напасть на следы золота - "у подножия радуги", так сказать, - золота, которое он искал тридцать лет. Ровно неделю тому назад ему исполнилось шестьдесят лет, говорил швед. Он начинает сомневаться, пробудет ли он еще долго в Кордове. Его начала манить к себе Сибирь, этот заповедный мир приключений, тайн и колоссальных возможностей, что лежит по ту сторону пролива, всего в нескольких милях от полуострова Сюард. В своем воодушевлении Улаф забыл про трагедию Алана. Он начал ругать русские законы, возбранявшие въезд американцам. В этой стране было больше золота, чем люди когда-либо смели мечтать найти на Аляске. Даже горы и реки и те еще не имеют наименований. Если он, Улаф, проживет хотя бы еще год-другой, он непременно отправится туда на поиски богатства - или смерти! - в горах Станового Хребта и среди чукчей. После смерти старого товарища он дважды делал попытку пробраться в Сибирь, и дважды его выгоняли. На этот раз он уже лучше будет знать, как попасть туда, и он приглашал Алана отправиться вместе с ним.

Прежний боевой пыл снова заиграл в крови Алана: он еще долго смотрел на пламя костра, который поддерживал Улаф, и, казалось, он что-то видел в нем. Образ Мэри Стэндиш, ее спокойные прекрасные глаза, устремленные на него, ее бледное лицо - все это рисовалось ему в клубах дыма от пылавшей березы. В багрянце пламени она вдруг вставала перед ним такой, какой он видел ее в Скагвэе, когда она слушала его повесть о предстоящей борьбе. Алану приятно было думать, что будь она еще жива, она приняла бы участие в борьбе за Аляску. При этой мысли его сердце до боли сжалось, потому что видения, которых не мог видеть Улаф, кончались образом Мэри Стэндиш. Она снова стояла перед ним в его каюте. Вот она прислонилась к двери, ее губы дрожат, глаза мягко блестят от слез из-за сломленной гордости, заставившей ее обратиться в последнюю минуту с мольбой о спасении.

Алан не мог сказать, как долго спал он в эту ночь. Он беспокойно ворочался во сне, то и дело просыпался и опять принимался смотреть на звезды, стараясь ни о чем не думать. Несмотря на печаль в его душе, его сны были приятные, словно какая-то жизненная сила делала свое дело в нем, сглаживая следы пережитой трагедии. Мэри Стэндиш опять была с ним среди гор Скагвэя; они шли рядом в сердце тундр; солнце играло в ее блестящих волосах и глазах. Их окружали чарующая красота шиповника, ярко-красные ирисы, белое море Цветущей осоки и ромашки, пение птиц, опьяненных радостью лета… Алан слышал пение птиц. Он слышал голос девушки, в котором звучало счастье. Сияние ее глаз делало и его счастливым.

Он проснулся с легким криком, точно кто-то кольнул его ножом. Улаф разводил костер. За горами розовым светом занималась заря.

Глава XII

Эта первая ночь и утро в сердце дикой природы, новая жизнь, блеснувшая с могущественных вершин гор Чагач и Кеннэй, ознаменовали собою начало возрождения Алана. Он понимал теперь, как мог его отец на протяжении многих лет чтить память женщины, умершей, как казалось Алану, бесконечно давно. Сколько раз замечал он по глазам отца, что тот снова видит перед собою ее образ. А однажды, когда они стояли и глядели на залитую солнцем горную долину, Холт-старший сказал:

- Двадцать семь лет тому назад, двенадцатого числа прошлого месяца, твоя мать, Алан, проходила со мной через эту долину. Видишь ты тот маленький изгиб реки около скалы, залитой солнцем? Там мы отдыхали - тебя еще не было тогда на свете.

Он говорил об этом дне, как будто все происходило лишь накануне. Алану вспомнилось выражение необычайного счастья на лице отца, когда тот смотрел куда-то вниз, в долину, и видел что-то такое, чего никто, кроме него, не мог видеть.

И счастье, непостижимое для ума, вызывающее боль в душе, счастье постепенно вселялось рядом с печалью в сердце Алана. И никогда уже в его сердце не будет больше ощущения пустоты, никогда уже не будет он чувствовать себя снова одиноким. Он понял наконец, что память о прошлом, отдаваясь в душе сладкой болью, всегда будет жить в нем, как она жила в его отце, и будет придавать ему бодрость и согревать надеждой.

В течение целого ряда дней, следовавших за первым, перемена, совершившаяся в Алане, все усиливалась, но ни один человек не мог бы догадаться о ней. Это была тайна, хранившаяся в глубине души, меж тем как в наружности его проявлялось лишь обычное стоическое спокойствие, которое некоторые назвали бы холодным безразличием.

Улаф мог видеть больше других, так как отец Алана был самым близким его товарищем, почти братом. Холт-старший тоже был такой ровный, спокойный, и улыбка играла на его губах в моменты борьбы. Таким видел его Улаф перед лицом смерти. Он был свидетелем того, как, потеряв жену, отец Алана со сверхчеловеческим мужеством продолжал бороться, хотя весь его мир, казалось, обратился в пепел. В те дни, когда они двигались вдоль берега Аляски, Улаф замечал в глазах Алана тот же взгляд, что когда-то в глазах отца. С той лишь разницей, что Алан шептал про себя имя Мэри Стэндиш, меж тем как его отец свято хранил в своем сердце имя Илизабет Холт. Улаф хорошо помнил своего товарища, и его поражало, до чего сын похож на отца. Но благоразумие сдерживало его язык, и он не высказывал мыслей, проносившихся в его голове.

Улаф говорил о Сибири, все время о Сибири, и не торопился в Сюард. Алан и сам не особенно спешил. Дни стояли теплые, ибо чувствовалось уже дыхание чересчур раннего прихода лета, ночи - холодные и звездные. Над их головами все время высились горы, наподобие неприступных замков с башнями, достигавшими до затянутого облаками неба.

Они плыли меж островов, держась близко от материка, и каждый вечер рано располагались на ночлег. Птицы тысячами летели на север; от костра Улафа несся приятный аромат супа и жареной дичи.

Когда они наконец достигли Сюарда и Улафу пришло время возвращаться назад, глаза старого шведа подозрительно мигали и блестели. И в утешение Алан повторил ему, что наступит, возможно, день, когда они вместе отправятся в Сибирь.

Он долго смотрел вслед "Нордену", пока маленькое судно не скрылось в далеких волнах.

Оставшись один, Алан почувствовал сильное желание поскорее добраться до своей страны. Ему повезло: уже через два дня после его прибытия в Сюард пароход, доставлявший почту и съестные припасы ряду поселений, разбросанных вдоль побережья Тихого океана, покинул бухту Воскресения, увозя с собой Алана. Вскоре бесчисленные острова северной части Тихого океана остались позади, а прямо на севере показались серые утесы полуострова Аляски. На нем стеною возвышались горные цепи, местами такие высокие, что их снежные вершины терялись в облаках. Повсюду виднелись ослепительные ледники; кое-где дымились вулканы. Заглянув сначала в Керлок, потом в Айяк и Чигник, где были расположены рыбно-консервные фабрики, почтовый пароход навестил поселение на острове Унча, а отсюда пустился в дальний путь, быстро покрыв расстояние в триста миль до порта Голландского и Уналяски. Снова Алану повезло: через неделю он уже плыл на грузовом судне и 12 июня высадился в Номе.

Алан никого не предупредил о своем возвращении домой. Подъезжая к берегу на маленькой лодке, он все яснее различал очертания серого городка и почувствовал в своем сердце трепет восторга. Чем-то родным повеяло на него от характерных темных зданий с морем труб, из которых только две были кирпичные. Одна из этих единственных двух фабричных труб на всю Северную Аляску предстала перед ним сейчас, вся залитая солнцем. Позади города, в пятидесяти милях от него, подымались зубчатые утесы хребта, носившего название Пилы. Горы казались такими близкими, что до них, чудилось, можно добраться в полчаса.

Здесь он жил, здесь познал он и счастье и горе, которых он никогда не забудет. Вид домов и кривых улиц, которые показались бы другим уродливыми, вызывал в нем теплое радостное чувство. Ибо здесь жил его народ: мужчины и женщины, охранявшие северную границу мира - героическое место, полное могучих сердец, отваги и любви к своей стране, такой же неугасимой, как любовь к жизни. Из этого темного маленького уголка, отрезанного в течение полугода от всего мира, юноши и девушки уходили на юг, в Штаты, в университеты, большие города с их соблазнами. Но они всегда возвращались назад. Ном зовет их: зимой - его изолированность, весной - его серый сумрак, летом и осенью - его красота. Здесь была колыбель новой расы людей, и они любили свою родину так же, как любил ее Алан.

Черная башня беспроволочного телеграфа значила для него больше, чем статуя Свободы, и три стареньких шпиля на церковках - больше, чем все колоссы архитектуры Нью-Йорка и Вашингтона. Ребенком он часто играл около одной из церквей и видел, как красили ее колокольню. Он сам помогал прокладывать кривые улицы. Его мать жила здесь, радовалась жизни и умерла. По прибрежному белому песку ступал его отец еще в те времена, когда берег пестрел белыми палатками, словно чайками.

По выходе из лодки Алан повстречал многих знакомых. Они сначала с удивлением смотрели на него, а потом приветствовали его. Никто не ожидал его. Радость по поводу его внезапного возвращения выражалась в крепких рукопожатиях. Алану не приходилось слышать в Штатах таких довольных, радостных голосов. Ребятишки подбегали к нему, вместе с белыми подходили также, скаля зубы, эскимосы и жали ему руку. Весть о возвращении Алана Холта из Штатов стала быстро распространяться, и в тот же день достигла уже Шелтона, Свечи, Кеолика и залива Коцебу. Так встречала родина Алана. Но прежде чем стало известно о его прибытии, Алан успел пройти по Фронт-стрит, зайти в ресторан Балка и выпить там чашку кофе, а потом неожиданно нагрянул в контору Ломена в здании банка.

Алан целую неделю оставался в Номе. Карл Ломен приехал за несколько дней до него; его братья тоже были здесь - они только что прибыли из своих больших ранчо на полуострове Чорис. Зима была благоприятной, а лето сулило исключительную удачу. Стада Ломена процветали. Когда будут произведены окончательные подсчеты, то число голов, наверное, намного превысит сорок тысяч. Точно так же сотни других стад были в превосходном состоянии. Лоснящиеся лица эскимосов и лапландцев говорили о полном благополучии. Число оленей на Аляске достигло уже трети миллиона, и скотоводы были в восторге. Великолепно, если вспомнить, что в 1902 году оленей было неполных пять тысяч. Еще лет двадцать, и их будет десять миллионов.

Но наряду с ликованием, вызванным теперешним успехом и блестящими перспективами, Алан чувствовал в Номе противоположное настроение - тревогу и подозрительность. Еще одна долгая зима ожиданий и надежд миновала, но, несмотря на то, что лучшие люди в стране боролись в Вашингтоне за спасение Аляски, из уст в уста, из поселения в поселение, из округа в округ стала передаваться весть, что бюрократия, которая так возмутительно управляет их страной на расстоянии тысяч миль, не желает шевельнуть пальцем для облегчения их доли. Правительственные чиновники в Штатах не желают отказываться от своего гибельного для Аляски могущества, от своей мертвой хватки. Уголь, который стоил бы десять долларов тонна, если бы его добывали в шахтах Аляски, будет по-прежнему стоить сорок долларов. За провоз мяса в холодильниках снова будут взимать пятьдесят два доллара с тонны, вместо двадцати. Грабители от коммерции все еще пользуются всеми правами. Всевозможные департаменты грызутся между собой за большую власть. А в результате этой разрухи Аляска продолжает лежать скованной, подобно человеку, умирающему от голода в богатой стране, тогда как ему стоит лишь протянуть, казалось бы, руку и получить всего вдоволь. Нищета, общий упадок, убийства и политические злоупотребления, которые уже выгнали с Аляски двадцать пять процентов ее населения, - все это, оказывается, никогда не прекратится.

В эти дни, когда творческий огонь нуждался в поддержке, когда его нужно было оберегать, ни Алан, ни Карл Ломен не подчеркивали, чем угрожает Аляске финансовая мощь, вроде той, что исходила от Джона Грэйхама. Эта банда во всем своем могуществе боролась за то, чтобы уничтожить прежнее законодательство и поставить Аляску под контроль группы в пять человек, которая завладеет всеми богатствами страны и принесет больше вреда, чем удушающая охранительная политика. Скрывая свои опасения, Алан и Ломен проявляли оптимизм людей с несокрушимой верой.

Много раз за эту неделю у Алана бывало желание заговорить о Мэри Стэндиш. Но, в конце концов, он даже Карлу Ломену ни единым словом не обмолвился о ней. С каждым днем ее образ становился все более близким ему, сокровенной частью его самого. Он не мог говорить о ней с кем-нибудь, и ему приходилось давать уклончивые ответы всем, кто спрашивал его, что он делал в Кордове. Ощущение близости Мэри Стэндиш всего сильнее охватывало Алана тогда, когда он оставался один. Он вспоминал, что то же было и с его отцом; последний чувствовал себя лишь тогда счастливым, когда он один находился в диких горах и безграничных тундрах. Вот почему, когда Алан закончил свои дела и настал день отъезда из Нома, он был полон скрытой радости.

Карл Ломен отправился вместе с ним до местонахождения своих пастбищ на полуострове Чорис. Сто миль, отделявшие их от Шелтона, они проделали по узкоколейной железной дороге. Порою Алану чудилось, что Мэри Стэндиш находится с ним. Он мог ее видеть. С ним начало происходить что-то странное. Бывали мгновения, когда перед ним мягко светились глаза девушки и ее губы улыбались ему; ее присутствие казалось таким реальным, что он заговорил бы с ней, если бы не было Ломена.

Алан не боролся с этими галлюцинациями. Ему приятно было думать, что она сопровождает его в сердце Аляски, забираясь все дальше и дальше в горы и тундры. Здесь раскрывается перед ней постепенно во всей своей волшебной красоте и полном великолепии новый мир, подобно великой тайне, с которой спадают покровы. И действительно, в этих бесчисленных милях, лежавших впереди, и в тех, которые уже остались позади, было чудо и великолепие жизни, зарождавшейся на Севере. Дни становились все длиннее. Ночи, какими их успела узнать Мэри Стэндиш, исчезли. 20 июня день продолжался двадцать часов, с прекрасными сумерками между заходом солнца до утренней зари. Время сна теперь перестало зависеть от захода и восхода солнца, а регулировалось часами. Мир, промерзающий насквозь на семь месяцев, с шумом раскрывался, подобно огромному цветку.

Выехав из Шелтона, Алан со своим спутником посетили несколько десятков знакомых в Свече, а потом продолжали путь вниз по реке до Киолика, расположенного у залива Коцебу. Моторная лодка Ломена, управляемая лапландцами, доставила их на полуостров Чорис, где находилось пятнадцатитысячное стадо оленей Ломена. Там Алан провел неделю. Он горел желанием двинуться дальше в путь, но старался скрыть свое нетерпение. Что-то побуждало его спешить. В первый раз за многие месяцы он услышал гулкий топот оленьих копыт. Это казалось ему музыкой, диким призывом его собственных стад, торопивших его вернуться домой.

Неделя наконец миновала, и все дела были закончены. Моторная, лодка отвезла Алана к заливу Коцебу. Наступила уже ночь, как показывали часы, когда он тронулся в путь вверх по течению Киока, но было еще светло. Лапландец Павел Давидович вез его в лодке перевозной компании. Днем на четвертые сутки они прибыли к Красной Скале, лежавшей в двухстах милях от устья извилистой реки Кобок. Алан и его спутник вместе пообедали на берегу. Потом Павел Давидович медленно поплыл назад и все время махал рукой на прощание, пока лодка не скрылась из виду.

Только в тот момент, когда в отдалении замер шум от моторной лодки русского, Алан в полной мере ощутил волну свободы, охватившую его. Наконец-то после месяцев, казавшихся годами, он был один.

Назад Дальше