Борис прочитал всё это, приуныл. Нельзя сказать, что он открыл для себя что–нибудь новое. Примерно эти же мысли терзали и его во всё время работы над прибором. Под тяжестью этих дум и сомнений он и убежал из московской лаборатории, очутился на Дону в станице Каслинской. И сейчас он видел, что его бывший начальник, учитель и старший товарищ думал о том же самом. И что же он придумал? Как разрешились его сомнения и разрешились ли они вообще?..
Простаков снова стал читать записки Арсения Петровича. На этот раз читал медленно, будто боялся пропустить какое–либо слово. А когда прочитал, положил листы в папку и устремил взгляд в потолок. Сон к нему не шёл. "Вот штука! Вот ещё незадача. Этак–то и вовсе сон потеряешь. И шум океана перестанешь слышать. И звёздное небо, если на него взглянешь, покажется с овчинку. И подумаешь после этого: жил–жил на свете, и радовался жизни, вот Драгану встретил, - кажется, полюбил её, а тут вдруг интерес к делу пропадает, смысл бытия теряется.
Но позволь, - возражал он сам себе, - а разве не о том же ты сказал и Драгане?.. О том, о том.
Борис хотя и говорил Драгане, но сам–то до конца не верил в свою правоту, а говорил ей единственно для того, чтобы услышать и её мнение на этот счёт. Но тут вот учитель и о чипах ведёт речь. Борис слышал о планах глобалистов, но не принимал эти планы всерьёз. А учитель вот посмотрел вперёд, нарисовал перспективу.
Борис при этих мыслях и вовсе упал духом. Конечно же, он не станет дальше работать. Под страхом смерти не станет. Что бы с ним ни делали - не станет!
Долго ворочался на койке, и шум океана слушал, и на небо звёздное смотрел, - и мысль о том, что не станет он работать над своим прибором и над "Облаком" Арсения Петровича, укрепилась в нём окончательно.
Под утро он наконец заснул.
Не пришла к нему на другой день Драгана, и в лаборатории она не появилась. А в полдень с острова поднялся вертолёт и взял курс на материк. Иван Иванович и Ной Исаакович, бывшие с Борисом в лаборатории, открыли окно и долгим молчаливым взглядом провожали стального кузнечика. Иван Иванович в раздумье проговорил:
- В левую сторону взяли курс, - к отцу полетела.
И потом с явным недовольством:
- Она и всегда так: стукнет в голову каприз, и - подавай ей вертолёт. А то катер запросит, на соседний остров к подружке помчится. И за рулём сама сидит, особенно в шторм любит волну резать. Она, кажется, и вертолёт освоила. Надо бы узнать, зачем она полетела на Большую землю?
Ной тоже думал о Драгане, пытался определить маршрут вертолёта.
Может, они для отвода глаз влево забирают, а там дальше вправо возьмут, к дедушке Драгану полетят. Он в соседнем штате живёт. Но, может, и к военному госпиталю повернут. Хозяйка острова давно ребят не навещала.
Но тут же Ной вспоминал:
- Для ребят она обыкновенно гостинцы везёт, любимые всеми пирожки с творогом. Я был в пекарне, там для неё ничего не пекли. Впрочем, на этот раз, может, и без гостинцев покатила.
Так они размышляли до тех пор, пока вертолёт не скрылся в туманной дымке. А Драгана тем временем сидела в своей крохотной кабине у окна в грустном раздумье, смотрела вдаль, где за лёгкой синей пеленой скрыты были материк и родительский дом, к которому она летела. Из головы не выходили тяжёлые, как камни, слова, которыми оглушил её Борис Простаков. Уж от него–то она не ожидала этих горестных сомнений, которые терзали всех сотрудников лаборатории, и больше всего Арсения Петровича.
Состояние Драганы нельзя понять, если не знать её тайных помыслов, мечты, заключавшей в себе смысл всей её жизни. Она жила в Москве, работала в лаборатории Арсения Петровича, когда американцы напали на Югославию, стали бомбить Белград, крушить жилые дома, мосты, заводы. Потом разыгралась Косовская трагедия, албанцы - пришлые инородцы и иноверцы - убивали извечных хозяев земли, сербов, рушили их храмы, жгли жилища. Кровавый спектакль разыгрывался на родине её праотцов, и она впервые услышала зов крови и отчей земли. И хотя родилась она в Америке, и будто бы даже гордилась своим американским подданством, но тут вдруг поняла, что истинная родина её - Югославия, и ей стало больно за судьбу своего отечества, захотелось поехать туда, - и она поехала. Три месяца жила у дяди Саввы, третьего сына дедушки Драгана, ходила на молодёжные собрания, митинги, выбирала партию, которая ближе ей была по духу. И выбрала. Это была либеральная партия - наподобие партии Жириновского, которая была в России. Стала ходить к ним на собрания и даже записалась в её ряды, получила членский билет. Ей было крайне любопытно, и даже казалось знамением свыше, что партию возглавлял молодой человек по имени Вульф Костенецкий - почти Жириновский. А скоро она заметила, что и в манере поведения Костенецкого было много от нашего "сына юриста": он и кепку носил такую же, и держал себя нагло, и вещал с трибуны архипатриотические лозунги, но голосовал всегда вместе с отъявленными врагами сербского народа. Удивительно, как они похожи - евреи всего мира!
Как–то после очередного собрания Костенецкий пригласил к себе в кабинет новенькую девицу, которая бросилась ему в глаза своей необыкновенной красотой и независимым видом. Драгана зашла к нему. Над его рабочим креслом висел портрет Жириновского, а выше, над портретом, лозунг: "Всё дозволено".
Костенецкий сверлил Драгану чёрными выпуклыми глазами, но, впрочем, не зло, а с явным и пристрастным интересом. Он знал, что она живёт во дворце университетского профессора философии Саввы Станишича, а Савва будто бы родной сын американского магната Драгана Станишича. Кто же она такая, эта Драгана Станишич? Конечно же, прямая родственница!
- Я заметил, вы бываете у нас на собраниях.
И пытался польстить собеседнице:
- Вас нельзя не заметить.
Откинулся на спинку стула, сверкал глазами.
- Не всегда, но иногда бываю, - сказала Драгана.
- Ну, и как? Как вы отнеслись к призыву, с которым я сегодня обратился к молодым членам партии? Как вам мой главный лозунг: "Думай одно, говори другое, а делай третье".
- Я слышала, такой принцип был у английского политика Черчилля. Он будто бы этому поучал дипломатов.
- Да. Да, но не только дипломатов, а и всякого умного человека, и особенно политика. Этот принцип был излюбленным у Чемберлена. И Ленин, и Троцкий, и все президенты Америки поступали так же.
Потом была пауза. Костенецкий ждал, что ответит американская гостья, но она молчала. И Костенецкий продолжал:
- Если хочешь вести за собой массы, надо с трибуны бросать дерзкую ложь.
- Но ложь скоро раскроется, и политик будет посрамлён.
- Этого не надо бояться. Этого не будет. Люди глупы и слишком заняты своими мелкими делишками. Завтра же они забудут, что вы им говорили вчера. Но они запомнят, как вы говорили. И ещё будут помнить, что вы всегда говорите что–то яркое, необыкновенное. Да, ложь это хорошо уж потому, что это красиво и заманчиво. Я с экрана телевизора говорю: "Сербы! Югославия принадлежит вам, вы здесь хозяева, а всем остальным мы поможем перебраться домой". Я знаю, что говорю чушь, но - говорю. Сербов в Югославии много - шестьдесят пять процентов, и они за мной пойдут. В армии говорят: плох тот солдат, кто не носит в своём ранце жезл маршала. Политик - тоже; он должен стремиться быть вождём. А вождём может быть лишь тот, кто сумеет привлечь на свою сторону титульную нацию, то есть главную: если в России, то русских, если в Германии - немцев, в Югославии - сербов. И прочих славян. Если сложить всех славян, живущих в Югославии, то получишь девяносто процентов. Умный политик это должен понимать, а неумный политик - это авантюрист вроде Пиночета или Полпоты. Я не хочу быть Полпотой.
- Но вы не серб, а как же поведёте за собой славян? В России очень скоро узнали, что Жириновский нерусский, а "сын юриста". И как только он сказал об этом, над ним стали смеяться. На последних выборах он едва прошёл в Думу.
Услышав слова "…вы не серб", Костенецкий потемнел. Его ничто так не оскорбляло, как явное или нечаянное указание на его подлинную национальность. Дослушав до конца тираду Драганы, он сказал:
- Мы все тут сербы! А вот вы… говорите с акцентом. Американским. Вы жили в Америке? Может быть, вы нам скажете, зачем это вдруг Америка забросала бомбами Югославию? А теперь, точно пёс голодный, кинулась на Ирак?..
- Да, я жила в Америке. А теперь живу в Москве. А по окончании университета хочу поселиться в Белграде. Югославия - моя Родина, и я хочу жить дома.
- Вы будете жить во дворце Станишичей?
- Не знаю. Может быть.
Костенецкого это признание успокоило; он хотел было и дальше расспрашивать Драгану, но в кабинет вошли люди, и Драгана, воспользовавшись суматохой, вышла. Она и потом ходила на собрания партии, читала их газету, слушала речи Костенецкого и скоро поняла, что среди всех политических партий на свете нет силы опаснее и зловреднее, чем партии так называемых либералов. И тогда в голову ей влетела шальная мысль: "Шарахнуть бы по этому собранию лучами Арсения Петровича, тогда бы она послушала, какие песни запоёт Вульф Костенецкий" и в кого превратятся собравшиеся в этом зале либералы.
Шло время, Костенецкий продолжал разлагать доверчивых сербов, и особенно молодежь, а в груди Драганы не стихало, а всё больше укреплялось желание очистить Белград от этой бесовской силы - от либералов. А потом, когда эти силы, точно голодные волки, стали разрывать Югославию на части, а в Косово убивать сербов, жечь их дома, рушить православные храмы, - и, как слышала Драгана, либералы всеми силами раздували этот разрушительный процесс, и Костенецкий громче всех требовал отдать под трибунал президента Милошевича, а сам рвался на его место, Драгана стала подумывать и о том, как бы отомстить всем антинациональным партиям в Югославии, а потом отомстить и Америке, и не той великой и прекрасной стране Америке, в которой она родилась и где у неё было много друзей, а той Америке, которая бомбила Югославию, добилась, наконец, того, что президента Милошевича выкрали из собственного дома и тайком доставили в тюрьму Европейского трибунала. Драгана втайне от отца и от дедушки вынашивала ещё и мысль организовать в Югославии партизанские отряды, вооружить их аппаратами, выстреливающими "Розовое облако", а затем, подобно Жанне д’Арк, и самой возглавить всю освободительную борьбу на своей прародине.
Да, всё это были мечты Драганы, составлявшие смысл её жизни, и она с нетерпением ожидала молодого учёного из России, чтобы с ним вместе закончить работы над "Розовым облаком", - и вдруг: признание Простакова! Его нежелание продолжать работы.
Она даже не вступила с ним в дискуссию, не пыталась переубеждать; она заметила, что Простаков верующий, он при случае поминает Бога, а увидев перед входом в лабораторию золочёный крест, помолился на него и поцеловал; знала так же и то, что если уж человек верующий и он решил, что его склоняют к делу небогоугодному, он его продолжать не будет. Ей вдруг стало ясно, почему это он уехал из Москвы на Дон и занялся там строительством храма.
Девушку это потрясло, у неё оборвалось всё внутри, а когда ей бывало плохо, она летела к отцу, а затем и к деду, - им поверяла свои тайны, у них только и находила ответы на волновавшие её вопросы. В данном же случае окончания работ по "Облаку" ожидал отец и те близкие ей люди, - в основном, это были сербы, болгары, русские, то есть все славяне, заинтересованные в победе её отца на выборах в президенты, - в этом случае беспокойство Драганы было особенно сильным, и даже мучительным.
Но и всё–таки, она вначале прилетела в госпиталь, чтобы проведать лечившихся тут ребят из их лаборатории и Арсения Петровича, но, к её большой радости, уже на посадочной площадке, где приземлился вертолёт, ей сообщили, что всех ребят выписали и они на катере ушли на остров.
На радостях Драгана полетела к отцу.
Ной Исаакович доложил Простакову о прибытии с материка всех русских парней, которые работали в лаборатории. Закрыв балкон, - неизвестно зачем он это делал каждый раз, приступая к беседе с русским учёным, - и устроившись поудобнее в кресле, стоявшем у стеклянной балконной двери, врач сообщил ещё и о том, что Арсения Петровича оставили на длительное долечивание в госпитальном профилактории. И как бы между прочим заметил:
- Арсению Петровичу - шестьдесят. Если вы хотите: это уже возраст. Я читал одну книгу, - её написал антисемит, но ничего, там есть несколько страниц, которые можно и читать, - так этот автор привёл слова одного татарина: "Шестьдесят лет пришла, ума назад пошла". Д-а, я знаю это по себе. Мне ещё нет и пятидесяти, но стали появляться страхи. Какие страхи?.. Я знаю? Если бы я знал! Я сижу на пляже или на скале у берега океана, а они идут. Их никто не просит, а они идут. Заскочит в голову мысль, что жизнь прошла, уже прошла, почти прошла. И что же? Что может быть от этого хорошего? По шкуре идут мурашки. Прошла жизнь! А чего же ты хочешь? Зачем порошки, капли, сеансы с больными?.. Больной смотрит тебе в глаза и видит, как они бегают. Иногда спросит: "Доктор, что с вами?.." - "Со мной"? - "Да, с вами. Вы чего–то испугались". Ну, вот - он видит, я чего–то боюсь. И тогда я вспоминаю, что это я доктор, а не он, и ещё вспоминаю лекции, где нам, студентам, говорили: "Не надо ничего бояться. Если ты чего–то или кого–то уже боишься, то знай: это кто–то или что–то к тебе уже пришло". Ну, вот: знаю, а всё равно боюсь. И если вы хотите, чтобы что–то осталось от моих бесед с вами, то запомните: не надо ничего бояться. Страх, залезший вовнутрь человека, - главное, с чем борется наука психология.
Простаков сидел в кресле по другую сторону балкона и внимательно слушал врача. С некоторых пор отношение к Ною у него переменилось; Борис сказал себе: этого чудака надо слушать. В многословии болтуна виден его характер, а это уже полезная информация, но главное - перед ним был типичный иудей и молодому учёному выдалась счастливая возможность вблизи наблюдать самый таинственный экземпляр человеческой популяции.
А Ной Исаакович был польщен вниманием молодого человека. Наконец–то, - думал он, - я подчинил его своему влиянию и теперь могу лепить из него то, что мне захочется. Втайне врач ещё в самом начале надеялся не только диктовать пациенту свою волю, но и подвести его к желанию при начислении Простакову гонорара за его открытие, - а это будет несомненно внушительная сумма, - отстегнуть и ему значительную долю. Кроме того, он испытывал на молодом русском недавно открытый им метод "доверительных откровений", то есть такой характер бесед, который бы указывал пациенту на сердечную дружественность врача, на такую меру доверия, которая может существовать только между людьми близкими, и даже родными. И надо сказать: это врачу удавалось. Как всякий русский человек, Простаков доверчив, и сам готов был душу выкладывать, и если видел встречную отзывчивость, проникался уже не одним только доверием, но и готовностью посвящать в тайны, которые бы следовало держать подальше от посторонних ушей.
Борису нетерпелось знать, а что собой представляет Иван Иванович, и он уже хотел задавать вопросы, но врач–психолог точно угадал его намерение и сам заговорил об Иване Ивановиче. И начал с того, что сидело занозой в его душе, составляло суть недовольства своим товарищем.
- Я знаю, вы немножко антисемит, как всякий русский, смотрите на нас с Иваном Ивановичем и думаете: вот они, эти евреи: придумают что–нибудь такое, что и не знаешь, как и что тут понимать и откуда это растёт. Врача назвали Ной. А почему Ной? Ну, почему?.. Ну, ладно: этот - Ной. Но он ещё Исаакович. А это уже сразу видно, кто есть кто. Человек если уже он еврей, так это еврей и никакой не киргиз, не эфиоп и не русский. А рядом с ним ходит тоже еврей, но он Иван Иванович, как бы вроде и не еврей, а русский. А разве так бывает, что если человек русский, а фамилия у него Шляппентох?.. Ну, скажите мне, пожалуйста: так бывает?.. Нет, конечно. А тут вот именно такой и выдался апперкот: человек наш - и лицом, и всем остальным, а зовут не по–людски: Иван Иванович. Мне такой камуфляж не нравится. Он при новом знакомстве как скажет: Иван Иванович, и я вижу, как тот улыбается. Не очень заметно, но… улыбается. Это хорошо, скажите мне? Разве такое, например, может быть, что вы русский, а зовут вас Султан Гирей Ахмет Паша?
- Я встречал такое: человек русский, а зовут Абрам.
- Встречали? Да, это может быть. И хотя редко, но бывает. Я однажды встретил такого: на нас не похож, а имя имеет наше: Абрам Моисеевич. Я ему говорю: "Какая твоя национальность и почему ты Абрам?". А он отвечает: "Я русский, а почему Абрам?.. У нас все Абрамы. Это потому, что ещё в давние времена вся деревня приняла иудаистскую веру. И нас всех стали называть евреями. Один старый человек мне сказал: "Русские люди любят что–нибудь отмочить, вот и отмочили: записались в евреи. И если у них спросят: вы кто, они говорят: мы евреи". Это хорошо? А если хорошо, то тогда что же плохо? Нет, вы как хотите, а я это не люблю. Но я же хотел сказать, что он за человек, Иван Иванович? О-о!.. Это не человек, как обычно надо понимать. Это оркестр! И не какой–нибудь, а симфонический. Вы знаете, что сказал Ленин, когда умер Свердлов?.. Нет, не знаете. Вы молодой и многого не знаете. Так вот у гроба Якова Михайловича он сказал: заменить нам Свердлова некем. Это был не человек, а оркестр. Да, оркестр. Этот - тоже оркестр. И больше я ничего вам не скажу, а только держитесь от него подальше. И если уж нельзя увернуться - тогда вы молчите. Он говорит, а вы молчите. Почему?.. Ну, об этом я вам не скажу, а вы сами потом узнаете. Арсений Петрович его знает. Немного, но знает. И потому молчит. Молчать умеют не все, я - не умею, а вы молчите. Так будет лучше. А почему?.. Ну, вы потом узнаете. Вот так. Вот такой он человек, Иван Иванович. Я даже фамилии его не знаю. И вы не пытайтесь узнавать. Так будет лучше. Вы изобретайте своё "Облако", а всё остальное за вас доделает Иван Иванович. Он из тех, кто умеет доделывать то, что уже сделано. И поверьте мне: вот это своё дело он делает хорошо.
Ной Исаакович поднялся и раскрыл дверь балкона. Выйдя на балкон, потянулся, потёр ладонями шею и проговорил:
- Почаще массируйте шею и затылок. Помогает от усталости.
С минуту постоял на балконе, потом вернулся.
- Ну, я пойду. Меня в лаборатории ждёт Иван Иванович.
Простаков широко растворил дверь балкона, закрепил её и оставил в таком положении на ночь. Влажный прохладный воздух валил с океана; Борису нравилось это состояние, когда океан могуче и шумно заполнял его жилище, заключал в объятия, призывал к жизни свободной и вечной.
Завалился в постель и почти тотчас уснул.