Тень парфюмера - Вернер Зомбарт 15 стр.


Подлинной власти мастер превращений достигает в качестве шамана. В экстатическом трансе он созывает духов, подчиняет их себе, говорит их языком, становится таким же, как они, и отдает им приказания на их особый лад. Путешествуя на небо, он превращается в птицу, морским зверем достигает дна моря. Для него нет невозможного, во все убыстряющейся череде превращений он достигает пароксизма, сотрясающего его до тех пор, пока он не обретет то, что хочет.

Если сравнить мастера превращений со священным королем, для которого действенны сотни ограничений, который должен оставаться постоянно на одном и том же месте, и оставаться неизменным, к которому нельзя приблизиться и которого нельзя увидеть, – то станет ясно, что их различие – если свести его к наименьшему общему знаменателю – заключается не в чем ином, как в противоположном отношении к превращению. Для шамана возможности превращения безграничны, и он использует их максимально полно, королю же они запрещены, и возможность превращения парализована вплоть до полного оцепенения. Король должен оставаться настолько себе тождественным, что не может даже постареть. Ему следует быть мужчиной одних и тех же лет, зрелым, сильным, здоровым, и лишь только появлялись первые признаки старости – седина, например, или слабела мужская сила, – его часто убивали.

Статичность этого типа, которому запрещено собственное превращение, хотя от него исходят бесчисленные приказы, ведущие к превращениям других, вошла в сущность власти. Этот образ определяет и представления современного человека о власти. Властитель – это тот, кто неизменен, высоко вознесен, находится в определенном, четко ограниченном и постоянном месте. Он не может спуститься "вниз", случайно с кем-нибудь столкнуться, "уронить свое достоинство", но он может вознести любого, назначив его на тот или иной пост. Он превращает других, возвышая их или унижая. То, что не может случиться с ним, он совершает с другими. Он, неизменный, изменяет других по своему произволу.

Это беглое перечисление некоторых форм запрета превращений, о которых еще надо будет говорить подробно, вплотную подводит к вопросу: чем же так важен этот запрет, почему к нему вновь и вновь прибегают, какая глубокая необходимость побуждает человека налагать его на себя или на других? Ответ нужно искать с осторожностью.

Представляется, что именно дар превращения, которым обладает человек, возрастающая текучесть его природы и были тем, что его беспокоило и заставляло стремиться к твердым и неизменным границам. Он ощущал в собственном теле так много чуждого себе, настолько был беззащитен перед ним и вынужден превращаться в него так, что оно оставалось навязанным ему извне даже после того, как он, благодаря этому дару утолил свой голод, добился сытости и покоя. Настолько все было движением и его собственные чувства и формы постоянно текли и изменялись, что это должно было пробудить тягу к твердости и постоянству, которую нельзя было удовлетворить без запрета превращения.

В этой связи уместно вспомнить каменные хозяйства австралийцев. Все деяния и переживания, все блуждания и судьбы предков включены у них в ландшафт и обрели черты неизменности и законченности. Нет скалы, которая не обозначала бы кого-то, кто здесь жил и совершил нечто замечательное. К внешним монументальным чертам ландшафта, остающимся неподвижными, добавляются небольшие камни, кому-то принадлежащие и сохраняемые в священных местах. Эти камни передаются от одного поколения к другому. Каждый означает что-то определенное, с ним связан тот или иной смысл, какое-то предание, он наглядно воплощает этот смысл. Пока камень остается самим собой, предание неизменно. Эта сосредоточенность на постоянстве камня – нечто такое, что отнюдь не чуждо и нам, – выражает, как мне кажется, то же самое глубокое желание, ту же самую необходимость, которая породила все формы запрета превращения.

Рабство

Раб – это собственность, как скот, но не как безжизненная вещь. Свобода его движений напоминает о животном, которое пасется и может создавать нечто вроде семьи.

Подлинная характеристика вещи – это ее непроницаемость. Ее можно толкнуть, сдвинуть, но она неспособна усвоить приказ. Следовательно, юридическое определение раба как вещи и собственности ошибочно. Он – животное и собственность. Отдельного раба вернее всего сравнить с собакой. Пойманная собака изъята из стаи, изолирована. Она подчиняется приказам господина. Она отказывается от собственных затей, если они противоречат этим приказам, и за это получает от хозяина пищу.

Для собаки, как и для раба, приказ и пища имеют один и тот же источник – господина, и поэтому сравнение их статуса со статусом ребенка не так уж неуместно. Что их существенно отличает от ребенка, так это возможности превращения. Ребенок упражняется во всех превращениях, которые позже могут ему понадобиться. При этом рядом находятся родители, которые постоянно побуждают его, доставляя новый реквизит, ко все новым играм. Ребенок растет во многих направлениях, и, когда он овладеет своими превращениями, он будет вознагражден принятием в более высокое состояние. С рабом происходит нечто противоположное. Как господин не позволяет собаке охотиться на кого угодно, но ограничивает сферу охоты тем, что полезно для него, так же и у раба он отбирает одно за другим разученные им превращения. Раб не должен делать то и не должен другое, но определенные процедуры он обязан совершать вновь и вновь, и чем они монотоннее, тем охотнее господин предписывает их рабу. Разделение труда не угрожает многообразию человеческих превращений до тех пор, пока человек может заниматься разнообразными делами. Но когда он ограничивается одним-единственным и при этом должен сделать возможно больше и в возможно более короткое время, то есть быть производительным, он становится тем, что, собственно, и следовало бы назвать рабом.

С самого начала существуют два различных типа раба: одинокие, как домашние собаки, привязанные к своему господину, и другие, живущие совместно, как стада на лугу. Сами эти стада могут, естественно, считаться древнейшими рабами.

Стремление превратить людей в животных – сильнейший побудитель распространения рабства. Энергию этого стремления так же трудно переоценить, как и противоположного – стремления превратить животных в людей. Этому последнему обязаны своим существованием величайшие творения духа, такие, как метемпсихоз и дарвинизм, а также и популярные увеселения вроде номеров дрессированных животных.

Когда людям удалось собрать столько рабов, сколько животных в стаде, была положена основа государства и власти, и не подлежит сомнению, что стремление превратить целый народ в рабов или животных пробуждается во властителе тем сильнее, чем многочисленнее этот народ.

Морис Бланшо. Неописуемое сообщество

1. Негативное сообщество

Принцип неполноценности

Я повторяю за Батаем вопрос: для чего нам "сообщество"? Ответ на него дается достаточно ясный: "В основе каждого существа лежит принцип недостаточности…" (принцип неполноценности). Это и в самом деле принцип, определяющий возможности определенного существа и направляющий их. Отсюда следует, что такая принципиальная нехватка не связана с необходимостью полноценности. Несовершенное существо не стремится объединиться с другим существом ради создания полноценной общности. Сознание несовершенности происходит от его собственной неуверенности в самом себе, и, чтобы осуществиться, ему необходимо нечто другое или некто другой. Оставшись в одиночестве, существо замыкается в себе самом, усыпляется и окоченевает. Или, будучи одиноким, чувствует себя таковым лишь тогда, когда на самом деле им не является. "Сама суть любого существа непрерывно оспаривается любым другим существом. Но взгляд, выражающий любовь и восхищение, трогает меня подобно сомнению касательно реальности". "То, что я обдумываю, обдумывается не мною одним". Здесь присутствует некое смещение несхожих мотивов, которое оправдывало бы их анализ, если бы его сила не состояла как раз в мешанине слитых воедино различий. Дело обстоит так, как если бы мы ломились в дверь, за которой кишат мысли, могущие быть помысленными только целиком, но все их множество загораживает нам вход. Существо стремится не к признанию, а к оспариванию для того, чтобы существовать, оно обращается к другому существу, которое оспаривает и нередко отрицает его с тем, чтобы оно начинало существовать лишь в условиях этого отрицания, которое и делает его сознательным (в этом причина его сознания) относительно невозможности быть самим собою, настаивать на чем-то ipse, если угодно, в качестве независимой личности: возможно, именно так оно и будет существовать, испытывая что-то вроде вечно предварительного отчуждения, чувствуя, что его существование разлетелось вдребезги, восстанавливая себя только посредством непрестанного, яростного и молчаливого расчленения.

Таким образом, существование каждого существа взывает к другому или к множеству других (это подобно своего рода цепной реакции, для осуществления которой потребно известное число элементов и которая, в случае неопределенности этого числа, рискует затеряться в бесконечности подобно Вселенной, создающейся лишь посредством самоограничения во вселенской бесконечности). Тем самым оно взывает к сообщности, сообщности конечной, ибо она, в свою очередь, полагает свой принцип в конечности составляющих ее существ, которые не потерпят, чтобы она (сообщность) не довела их до самой высокой точки напряжения образующей их конечности.

Здесь мы сталкиваемся с большими трудностями. Сообщество, будь оно многочисленным или малочисленным, – теоретически и исторически существуют лишь малочисленные сообщества – как то: сообщество монахов, хасидов, членов киббуца, сообщества ученых, сообщества ради "сообщества", сообщества влюбленных – тяготеет к причастности, даже к слиянию, то есть сплавлению, в котором различные элементы становятся чем-то единым, сверхличностью, вынужденной отвечать на те же возражения, что и сознание простой личности, замкнутой в своей имманентности.

Причастность?

Сообщество может разрешиться причастностью (что явно символизируется любым евхаристическим причастием), на что указывает множество разнообразнейших примеров. Такова замороченная группа, заявившая о себе зловещим коллективным самоубийством в Гвиане и "группа слияния", названная так Сартром и проанализированная им в "Критике диалектического разума". Можно было бы немало сказать об этом слишком незатейливом противостоянии двух форм социальности: серия (личность как числовая величина) и слияние (осознание свобод, которое не может являться таковым, если оно не растворяется или не возвеличивается в некой подвижной целокупности ею же – военная или фашистская группа, каждый член которой перепоручает свою свободу и даже сознание воплощающей ее Главе, которой не грозит отсечение, поскольку по определению она находится выше любого посягательства).

Поразительно, что Жорж Батай, само имя которого для многих его читателей равнозначно экстатической мистике или мирскому исследованию экстатического опыта (если не принимать во внимание нескольких двусмысленных фраз) исключает возможность "окончательной слиянности в каком-то коллективном гипостазе" (Жан-Люк Нанси). Это вызывает у него глубокое отвращение. Не следует забывать, что для него менее значимо восхищение, заставляющее забыть обо всем (в том числе и о себе), нежели взыскующее движение, утверждающее себя посредством введения в игру неполноценного существования и отстранения от него, – движение, не способное отречься от этой неполноценности, губящее как саму имманентность, так и привычные формы трансцендентности…

Стало быть (это "стало быть", нужно признаться, звучит чересчур поспешно), сообщество не должно ни превозноситься, ни растворять составляющие его элементы в неком возвышенном единстве, готовом упразднить и себя и сообщество как таковое. Несмотря на это, сообщество не является простым разделом в установленных им границах единой воли между многочисленными его членами, пусть даже раздел этот происходит бесцельно, то есть ради распределения "чего-то", что заведомо нельзя распределить: слова, молчания.

Когда Жорж Батай говорит о принципе недостаточности, "основе каждого существа", мы, кажется, без труда понимаем, о чем идет речь. И, однако, трудно уразуметь его слова по-настоящему. Недостаточность по отношению к чему? К существованию? Нет, он явно имеет в виду что-то другое. Эгоистической или бескорыстной взаимопомощи, наблюдаемой также и в обществах животных, недостаточно даже для того, чтобы обеспечить простое стадное существование. Возможно, что стадная жизнь подчинена иерархии, но это подчинение одного члена стада другому остается единообразным, оно лишено частностей. Недостаточность не определяется моделью достаточности. Она стремится не к тому, что положило бы ей конец, а скорее к избытку неполноценности, только углубляющемуся по мере его нарастания. Недостаточность неминуемо приводит к раздорам, которые, пусть даже виновником их буду только я один, сводятся к тому, что я пытаюсь обвинить кого-то другого (или что-то другое) в его позиции, ставящей меня в положение простой пешки для игры. Если человеческое существование есть радикальный и постоянный залог этой игры, оно не в состоянии обнаружить в себе этой превосходящей его возможности, в противном случае оно никогда бы не могло ответить вопросом на вопрос (ясно, что самокритика – это отказ от критики другого род самодостаточности, сохраняющей право на недостаточность, самоунижение перед собственной самостью, которая в результате этого только самовозвеличивается).

Смерть другого

Так откуда же исходят самые основательные обвинения в мой адрес? Их причина – не в моем взгляде на себя самого как на существо конечное и сознающее, существующее в смерти и ради смерти, а в моем присутствии перед другим, уходящим в смертельную отлучку. Необходимость присутствовать при окончательной отлучке умирающего, принимать на себя смерть другого как единственную смерть, имеющую ко мне касательство, – вот что буквально выводит меня из себя, вот что можно считать единственным разрывом, который во всей его невозможности может открыться передо мной вместе с открытием какого-либо сообщества.

Процитирую Жоржа Батая: "Очевидец смерти себе подобного может существовать впредь только вне себя". Безмолвная беседа, которую я веду с умирающим, держа его руку в своей руке, длится не только для того, чтобы помочь ему умереть, но и разделить одиночество этого события, которое кажется его полным и неразделимым достоянием в той мере, в какой оно лишает его любого достояния. "Да, это правда (чья правда?), ты умираешь. Но умирая, ты не только отдаляешься. Ты еще здесь, ибо даришь мне свое умирание как соглашение, превозмогающее любую муку, и я лишь тихонько вздрагиваю от того, что тебя раздирает, теряя дар слова заодно с тобой, умирая с тобой и без тебя, позволяя себе умирать вместо тебя, получая этот дар, непосильный ни для тебя, ни для меня". На все это существует такой ответ: "Ты живешь той иллюзией, от которой я умираю". А на это можно ответить так: "Иллюзией, которая умерщвляет тебя, когда ты умираешь" ("Шаг за предел").

Ближний умирающего

Вот что образует сообщество. Не было бы никаких сообществ, если бы не было переживаемых сообща событий, первого и последнего, которые в каждом из нас лишаются возможности существовать. На что уповает сообщество, упрямо старающееся свести все общение между "я" и "ты" к асимметричным связям, которые поддерживаются обращением на "ты"? Почему вводимые сообществом трансцендентные связи занимают место власти, единства, внутреннего мира, сталкивая их с посягательством внешней среды, над которой трансцендентность не властна? И что сказала бы она, будь у нее возможность высказаться об умирании, не нарушая положенных ей пределов? "Никто не умирает в одиночку, и, если с человеческой точки зрения так необходимо быть ближним умирающего, ничтожная роль этого ближнего сводится к тому, чтобы кротким прекословием удержать того, кто умирает, на том откосе, где он сталкивается с невозможностью умереть в настоящем. Не умирай сейчас; пусть у тебя не будет никакого "сейчас" для смерти. "Не будет" – последнее слово, слово защиты, становящееся подачей жалобы, косноязычным отрицанием: "не будет" – ты умрешь" ("Шаг за предел").

Из всего этого не следует, будто сообщество обеспечивает человеку что-то вроде бессмертия. Наивно было бы утверждать: я не умираю, поскольку сообщество (страна, Вселенная, человечество, семья), частью которого я являюсь, продолжает существовать. На самом деле все происходит почти в точности наоборот. Цитирую Жана-Люка Нанси: "Сообщество не способно связать между собою своих членов узами высшей жизни, бессмертной или посмертной… Оно по складу своему… готово к смерти тех, кто, быть может, понапрасну, именуется его членом". В самом деле, "член" равнозначен некой самодостаточной единице (личности), вступающей в сообщество по соглашению, по настоятельной необходимости или по долгу родства – кровного, расового и даже этического.

Назад Дальше