Красный сфинкс - Александр Дюма 26 стр.


- Их было много, но, к несчастью, на них обратили мало внимания. Когда Провидение бодрствует, люди часто спят; но прежде всего надо сказать, что король Генрих допустил две неосторожности.

- Какие?

- Он пообещал папе Павлу Пятому восстановить орден иезуитов, а когда тот стал торопить его с выполнением обещания, ответил: "Если бы у меня было две жизни, я охотно отдал бы одну, чтобы удовлетворить ваше святейшество, но у меня жизнь только одна, и я приберегу ее для услуг вам и в интересах моих подданных".

Второй неосторожностью было то, что он позволил оскорбить перед всем Парламентом кавалера королевы, блистательнейшего негодяя Кончино Кончини. Она почувствовала себя униженной, видя, что ее чичисбей, ее блестящий победитель в словесных поединках, затмевавший принцев, побит какими-то судейскими, чиновниками, писцами; она обрекла короля на итальянскую вендетту и закрыла свое сердце для всех получаемых ею предупреждений.

- Не получала ли она, в частности, - спросил Ришелье, - предупреждений от некоей женщины по имени госпожа де Коэтман?

Сюлли вздрогнул.

- В частности, да, - подтвердил он. - Но были и другие. Был некто Лагард, находившийся в Неаполе у Эбера; он предупредил короля, за что д’Эпернон велел его убить. Был некто Лабрус - его потом так и не смогли найти, - утром четырнадцатого мая предупреждавший, что переход из тринадцатого числа в четырнадцатое будет роковым для короля; не знаю, задумывались ли вы над тем, какое влияние имела цифра четырнадцать на рождение, жизнь и смерть короля Генриха Четвертого?

- Нет, - ответил Ришелье; давая Сюлли выговориться, он увереннее приближался к своей цели.

- Так слушайте, - сказал глубокомысленный вычислитель, все сводивший к науке цифр. - Во-первых, король Генрих Четвертый родился через четырнадцать веков, четырнадцать десятилетий и четырнадцать лет после Рождества Христова;

во-вторых, первым днем его жизни было четырнадцатое декабря, а последним - четырнадцатое мая;

в-третьих, его имя Генрих де Наварр состоит из четырнадцати букв;

в-четвертых, он прожил четырежды четырнадцать лет, четырежды четырнадцать дней и четырнадцать недель;

в-пятых, он был ранен Жаном Шателем через четырнадцать дней после четырнадцатого декабря тысяча пятьсот девяносто четвертого года; между этой датой и днем его смерти прошло четырнадцать лет, четырнадцать месяцев и четырнадцать раз по пять дней;

в-шестых, четырнадцатого марта он выиграл битву при Иври;

в-седьмых, его высочество дофин, царствующий ныне, был крещен четырнадцатого августа;

в-восьмых, король был убит четырнадцатого мая, через четырнадцать веков и четырнадцать пятилетий после воплощения Сына Божьего;

в-девятых, Равальяк был казнен через четырнадцать дней после смерти короля;

и, наконец, в-десятых, число четырнадцать, умноженное на сто пятнадцать, дает тысячу шестьсот десять - цифру года его смерти.

- Да, - сказал Ришелье, - это и любопытно, и странно. Впрочем, вы знаете, что у каждого есть своя вещая цифра; однако разве эта госпожа де Коэтман, - продолжал он настаивать, - не обращалась и к вам, господин герцог?

Сюлли опустил голову.

- Даже на лучших и самых преданных, - произнес он, - находит ослепление; тем не менее, я сказал об этом королю. Пожав плечами, его величество сказал: "Что поделаешь, Рони, - он продолжал называть меня полученным при рождении именем, хотя и сделал герцогом де Сюлли, - что поделаешь, Рони, будет так, как угодно Богу".

- Вы были предупреждены письмом, не правда ли, господин герцог?

- Да.

- Кому было это письмо адресовано?

- Мне, для передачи королю.

- И кто обратился к вам с этим письмом?

- Госпожа де Коэтман.

- Была другая женщина, взявшаяся передать вам письмо?

- Мадемуазель де Гурне.

- Могу ли я задать вам вопрос - заметьте, господин герцог, что я имею честь расспрашивать вас во имя блага и чести Франции?

Сюлли кивнул в знак того, что готов отвечать.

- Почему вы не передали это письмо королю?

- Потому что в нем были прямо названы имена королевы Марии Медичи, д’Эпернона и Кончини.

- Вы сохранили это письмо, господин герцог?

- Нет, я его вернул.

- Могу я спросить, кому?

- Той, что принесла его, мадемуазель де Гурне.

- Будут ли у вас, господин герцог, возражения против того, чтобы дать мне такую записку: "Мадемуазель де Гурне разрешается передать господину кардиналу де Ришелье письмо, адресованное одиннадцатого мая тысяча шестьсот десятого года господину герцогу де Сюлли госпожой де Коэтман"?

- Нет, не будут, если мадемуазель де Гурне вам откажет. Но она, несомненно, вам его отдаст, ибо она бедна, и ей очень нужна будет ваша помощь, так что мое разрешение вам не понадобится.

- И все же, если она откажет?

- Пришлите ко мне гонца, и он доставит вам мое разрешение.

- Теперь последний вопрос, господин де Сюлли, и вы получите все права на мою признательность.

Сюлли поклонился.

- У господина Жоли де Флёри в шкатулке, замурованной в стене дома на углу улиц Сент-Оноре и Добрых Ребят, находился парламентский протокол процесса Равальяка.

- Шкатулка была затребована и доставлена во дворец правосудия, где она исчезла во время пожара. Таким образом, господин Жоли де Флёри остался лишь владельцем протокола, продиктованного Равальяком на эшафоте, между клещами и расплавленным свинцом.

- Этот листок уже не в руках его семьи.

- Действительно, господин Жоли де Флёри перед смертью отдал его.

- Вы знаете, кому? - спросил Ришелье.

- Да.

- Вы это знаете! - воскликнул кардинал, не в силах скрыть свою радость. - В таком случае, вы мне скажете, не правда ли? В этом листке не только мое спасение - этим можно было бы пренебречь, - в нем слава, величие, честь Франции, а это важнее всего. Во имя Неба, скажите мне, кому был передан этот листок.

- Невозможно.

- Невозможно? Почему?

- Я дал клятву.

Кардинал поднялся.

- Коль скоро герцог де Сюлли дал клятву, - сказал он, - будем ее уважать; но воистину над Францией тяготеет рок.

И, не пытаясь больше ни единым словом поколебать Сюлли, кардинал глубоко поклонился ему, на что старый министр ответил вежливым поклоном, и удалился, начиная сомневаться в Провидении, чью поддержку обещал ему отец Жозеф.

XII
КАРДИНАЛ В ДОМАШНЕМ ХАЛАТЕ

Кардинал вернулся к себе на Королевскую площадь около семи часов утра, отослал носильщиков, весьма довольных большим ночным заработком, поспал два часа и около половины десятого утра в туфлях и халате спустился в свой кабинет.

То была вселенная герцога де Ришелье. Он работал там по двенадцать-четырнадцать часов в день. Там же он завтракал со своим духовником, своими шутами и прихлебателями. Часто он и спал здесь на большом диване, формой напоминавшем кровать, падал на него, когда политические дела отнимали слишком много сил. Обедал он обычно с племянницей.

В этот кабинет, содержащий в себе все тайны государства, в отсутствие Ришелье не входил никто, кроме его секретаря Шарпантье - человека, которому кардинал доверял как самому себе.

Войдя, он велел Шарпантье отворить все двери, за исключением той, что вела к Марион Делорм (ключ от этой двери был только у кардинала).

Кавуа совершил нескромность, рассказав, что порой, когда кардинал, вместо того чтобы подняться в спальню и лечь в постель, ложился одетым на диван в своем кабинете, ему, Кавуа, слышался ночью еще один голос, по тембру женский, беседующий с хозяином кабинета.

Злые языки постарались распустить слух, что это была Марион Делорм, находившаяся тогда в расцвете юности и красоты - ей едва исполнилось восемнадцать лет, - проникающая, подобно фее, сквозь стену или, подобно сильфу, в замочную скважину, чтобы побеседовать с кардиналом о делах, не имеющих к политике ни малейшего отношения.

Но никто не мог сказать, что ее когда-либо видели у кардинала.

Впрочем, мы, проникшие в этот грозный кабинет и знакомые с его секретами, знаем, что существовал почтовый ящик, при помощи которого кардинал сносился со своей красавицей-соседкой. Следовательно, не было необходимости ни у Марион Делорм приходить к кардиналу, ни у кардинала посещать Марион.

В этот день, вероятно, ему нужно было что-то ей сказать, ибо (как мы такое уже видели), едва войдя в кабинет, он написал на клочке бумаги две-три строчки, отпер дверь, ведущую к Марион, подсунул записку под вторую дверь, потянул ручку звонка и закрыл первую дверь.

В записке - мы можем сказать это нашим читателям, поскольку у нас нет от них секретов, - содержались следующие вопросы:

"Сколько раз в течение недели господин граф был у г-жи де ла Монтань? Верен он ей или нет? И вообще, что о нем известно?"

Как обычно, записка была подписана: "Арман".

Но надо сказать, что и почерк, и подпись были изменены и не имели ничего общего с почерком и подписью великого министра.

Затем герцог позвал Шарпантье и спросил, кто его ждет в гостиной.

- Преподобный отец Мюло, господин де Ла Фолон и Господин де Буаробер, - ответил секретарь.

- Хорошо, - сказал Ришелье, - пригласите их.

Мы уже говорили, что кардинал обычно обедал со своим духовником, своими шутами и прихлебателями; возможно, наших читателей удивило общество, в которое мы поместили духовника его высокопреосвященства. Но отец Мюло был вовсе не из тех суровых казуистов, что отягощают кающихся бесчисленными "Pater Noster" и "Ave Maria".

Нет, отец Мюло прежде всего был другом кардинала. Одиннадцать лет назад, когда был убит маршал д’Анкр, королева-мать сослана в Блуа, а кардинал - в Авиньон, отец Мюло - то ли из дружбы к молодому Ришелье, то ли веря в его будущий гений - продал все что имел, выручив три или четыре тысячи экю, и отдал эту сумму кардиналу, в то время епископу Люсонскому. Так он сохранил за собой право говорить правду в глаза всем, никого не стесняясь. Но особенно непримирим он был к плохому вину - в той же степени, в какой был поклонником вина хорошего. Однажды, во время обеда у г-на д’Аленкура, лионского губернатора, недовольный поданным вином, он подозвал прислуживавшего за столом лакея и, взяв его за ухо, сказал:

- Друг мой, вы изрядный плуг, раз не предупредили своего хозяина: он, может быть, сам того не зная и думая, что у него на столе вино, поит нас пикетом.

Вследствие этого культа винограда нос достойного духовника, подобно носу Бардольфа, веселого товарища Генриха IV, мог по вечерам служить фонарем; однажды, не будучи еще епископом Люсонским, г-н де Ришелье примерял касторовые шляпы в присутствии отца Мюло. Выбрав и надев одну, г-н де Ришелье спросил Буаробера:

- Ну как, идет она мне?

- Она еще больше пошла бы вашему преосвященству, если б была того же цвета, что нос вашего духовника.

Добряк Мюло так и не простил этой шутки Буароберу.

Вторым сотрапезником, которого ожидал кардинал, был дворянин из Турени по имени Ла Фолон. Он был чем-то вроде телохранителя, следившего за тем, чтобы министра не беспокоили напрасно или по маловажным поводам. В свое время Ришелье, не имевший еще телохранителей, попросил короля дать ему такого человека; им оказался Ла фолон. Он был таким же великим едоком, как Мюло - великим любителем выпить. Видеть, как один из них пьет, а другой ест, было настоящим удовольствием, и кардинал доставлял себе его почти ежедневно. В самом деле, Ла Фолон думал только о накрытом столе, и когда другие говорили, что хорошо бы сегодня прогуляться, поохотиться, искупаться, он неизменно говорил, что хорошо было бы поесть! Вот почему, хотя у кардинала были уже телохранители, он оставил при себе Ла Фолона.

Третьим сотрапезником или, точнее, третьим из тех, кого кардинал пригласил войти, был Франсуа Ле Метель де Буаробер, один из его сотрудников, но еще в большей степени его шут. Вначале, неизвестно почему, Буаробер кардиналу очень не нравился. Он бежал из Руана, где был адвокатом, из-за скверного дела, которое хотела ему подстроить некая девица, обвинившая его в том, что он сделал ей двоих детей. Прибыв в Париж, он пристроился к кардиналу дю Перрону, потом пытался поступить на службу к Ришелье, но кардинал не испытывал к нему ни малейшей симпатии и нередко ворчал на своих людей за то, что они не могут избавить его от Буаробера.

- Ах, сударь, - сказал ему однажды Буаробер, - ведь вы разрешаете собакам съедать крохи с вашего стола, неужели я не стою собаки?

Это смирение обезоружило кардинала: он не только стал по-дружески относиться к Буароберу, но вскоре не мог без него обойтись.

Когда кардинал был в хорошем настроении, он его называл просто Лё Буа в связи с тем, что г-н де Шатонёф даровал ему лес, поступающий из Нормандии.

Буаробер был утренней газетой кардинала; тот узнавал от него, что делается в зарождающейся республике литературы; кроме того, Буаробер, обладающий добрейшим сердцем, направлял руку кардинала, раздающую благодеяния, иногда заставляя ее волей-неволей разжаться; это бывало, когда кардиналом руководили ненависть или зависть. Буаробер умел доказать ему, что тот, кто способен отомстить за себя, не должен ненавидеть, и тот, кто всемогущ, не может быть завистливым.

Понятно, что при своих вечных напряженных раздумьях о политике, при непрестанных угрозах заговоров, при той ожесточенной борьбе против всего, что его окружало, кардиналу необходимы были время от времени минуты веселья, ставшие для него чем-то вроде гигиены: слишком сильно натянутый, а тем более постоянно натянутый лук ломается.

А после ночей, подобных только что минувшей, после мрачных раздумий кардиналу особенно нужно было общество этих троих людей: с ними, как мы увидим, он мог ненадолго отдохнуть от своих трудов, своих тревог, своей усталости.

К тому же, помимо рассказов, которые он надеялся, по обыкновению, извлечь из неисчерпаемого вдохновения Буаробера, кардинал собирался дать ему поручение - отыскать жилище девицы де Гурне и доставить ее к нему.

Итак, отправив письмо Марион Делорм, он сразу же, как мы говорили, велел Шарпантье пригласить троих сотрапезников.

Шарпантье отворил дверь.

Буаробер и Ла Фолон состязались в вежливости, уступая друг другу дорогу, но Мюло, находившийся, похоже, в дурном настроении, отстранил обоих и вошел первым.

В руке у него было письмо.

- О-о! - сказал кардинал. - Что с вами, дорогой мой аббат?

- Что со мной? - воскликнул, топнув, Мюло. - Я в бешенстве!

- Отчего?

- Они, видно, никогда не перестанут!

- Кто?

- Те, что пишут мне от вашего имени!

- Боже правый! Что они всунули в ваше письмо?

- Не в письме дело; наоборот, оно, вопреки обыкновению ваших людей, достаточно вежливо.

- Так в чем же дело?

- В адресе. Вы хорошо знаете, что я вовсе не ваш духовник; если бы я однажды решил стать чьим-то духовником, то выбрал бы кого-нибудь повыше вас. Я каноник Сент-Шапель.

- И что же они написали в адресе?

- Они написали: "Господину - господину! - Мюло, духовнику его высокопреосвященства", дураки!

- Да неужели! - воскликнул кардинал, смеясь, ибо хорошо понимал, что услышит в ответ какую-нибудь грубость. - А если бы адрес написал я?

- Если б это были вы, я бы не удивился; слава Богу, это была бы не первая глупость, совершенная вами.

- Мне приятно знать, что это вас раздражает.

- Это не раздражает меня, а выводит из себя!

- Тем лучше!

- Почему тем лучше?

- Потому что вы забавнее всего в гневе, а поскольку мне очень нравится видеть вас таким, я теперь буду адресовать письма к вам только так: "Господину Мюло, духовнику его высокопреосвященства".

- Попробуйте - и вы увидите!

- Что увижу?

- Увидите, что я оставлю вас завтракать в одиночестве.

- Что ж, я пошлю за вами Кавуа.

- Я не стану есть.

- Вас заставят силой.

- Я не стану пить.

- У вас под носом будут откупоривать романе, кловужо и шамбертен.

- Замолчите! Замолчите! - взревел Мюло, окончательно выйдя из себя и двинувшись на кардинала со сжатыми кулаками. - Послушайте, я заявляю во всеуслышание, что вы злой человек!

- Мюло! Мюло! - остановил его кардинал, изнемогая от смеха, по мере того как его собеседник приходил в ярость. - Я велю вас повесить!

- Под каким же предлогом?

- Под тем предлогом, что вы разглашаете тайну исповеди!

Присутствующие разразились хохотом; Мюло разорвал письмо на мелкие клочки и бросил их в огонь.

Во время этого спора внесли накрытый стол.

- Ага! Посмотрим, что у нас на завтрак, - сказал Ла Фолон, - и мы поймем, стоит ли расстраивать достойного дворянина, у которого приготовлен великолепно сервированный завтрак.

Назад Дальше