Морской офицер Франк Мильдмей - Фредерик Марриет 6 стр.


Расплатившись со своими наядами, я, по их совету, ухватился за фалреп и влез на борт. Меня встретили на шкафуте мичман в короткой курточке и брюках, в рубашке, не из числа самых чистых, и в черном шелковом платке, свободно накинутом на шею.

- Что вам угодно, сэр? - спросил он.

- Я хочу видеть мистера Гандстона, старшего лейтенанта, - отвечал я. Он сказал мне, что старший лейтенант спустился вниз писать письма; но когда выйдет наверх, он доложит ему обо мне.

После этого разговора, он оставил меня на левой стороне шканец размышлять.

Фрегат в то время исправлялся и был, как говорится, в портовых руках, в большом беспорядке и нечистоте. Шканечные каронады поворочены были по борту; платформы вынуты с мест; пазы на палубе только что залиты, и она покрыта смолой, а конопатчики сидели на своих ящиках, готовые опять начать шумную работу, как только отобедает команда; между тем на правой стороне шканец мичманы прикидывали меня на глаз и толковали между собой, не буду ли я их однокашником, и что такое я за человек, но оба эти вопроса разъяснились весьма скоро.

Старший лейтенант вышел наверх; вахтенный мичман представил ему меня, а я сказал ему свое имя и передал приказание капитана.

- Очень хорошо, сэр, - сказал Гандстон, - Флейбок, возьмите этого молодого человека в ваш стол; сведите его, пожалуйста, вниз и покажите ему, где он должен подвешивать свою койку.

Я спустился за своим новым приятелем на батарейную палубу, где, недалеко от шпиля, сидела женщина и продавала матросам хлеб, масло, селедки, вишни и сметану; возле нее стоял также бочонок с крепким пивом, на которое, казалось, было большое требование. Мы прошли мимо нее, спустились по другому трапу, пришли в жилую палубу, и тут-то, впереди офицерской кают-компании, на левой стороне против грот-мачты, было мое будущее маленькое логовище, которое называлось мичманской каютой; она была длиною в десять фут, шесть фут в ширину, и пять фут четыре дюйма высоты; четырехугольное отверстие, шириною дюймов в девять, очень скупо доставляло то, что для нас самое необходимое, то есть чистый воздух и дневной свет. Простой сосновый стол занимал весьма значительное пространство этой небольшой каюты; на нем стоял медный подсвечник с оплывшей свечой, у которой светильня походила на расцветшую гвоздичку. Разостланная скатерть с винными и сальными пятнами, равно как и грязная мичманская рубаха, очевидно, показывали скорое приближение воскресенья. Запачканный вестовой прислуживал за обедом, и мне указали место, которое я должен занять.

"Праведное Небо, - подумал я, пролезая между корабельным бортом и столом, - и это мое будущее местопребывание? Лучше опять в училище; там, по крайней мере, хоть свежий воздух и чистое белье".

Я описал бы эту минуту моей несравненной, горюющей матери, чтобы сказать ей, с каким восторгом ее недостойный сын полетел бы обратно в ее объятия; но во-первых, гордость, а во-вторых, недостаток письменных материалов, не позволили мне этого исполнить. Севши за стол на показанное место, я призвал всю свою философию, и для развлечения привел себе на память слова Жиль Блаза, когда он очутился в разбойничьей пещере: "… таким-то образом, достойный племянник дяди моего Жиля Перца пойман был, как мышь".

Большая часть членов этого общества была в отлучке по службе; вся палуба завалена была бочками, ящиками и койками; стук конопатчиков раздавался над моей головой и вокруг меня. Дурной запах от воды, соединенный с табачным дымом; дух от джина и пива, жарившихся бифштексов с луком и красных селедок, давление густой атмосферы, и дождик, как из ведра, - все соединилось, чтобы отуманить меня и обратить в самое жалкое создание на свете. Я почти готов был предаться отчаянию, но тут вспомнил о приглашении капитана, и сказал о том Флейбоку.

- Хорошо, что ты вспомнил, - сказал он. - Мурфи также у него обедает; вы можете ехать оба вместе; и смею сказать, он будет рад вашему обществу.

Капитан редко ожидает мичмана, и потому мы взяли предосторожность не заставить его ждать нас. Обед во всех отношениях был "служебный". В таком случае капитан обыкновенно говорил очень много, лейтенанты весьма мало, а мичманы совсем ничего; но действия ножами, вилками и рюмками (сколько позволено ими действовать) бывают совершенно в обратном соотношении. Общество состояло из моего капитана, двух других, нашего старшего лейтенанта, Мурфи и меня.

Когда убрали со стола скатерть, капитан налил мне рюмку вина, попросил, чтобы я ее выпил и потом пошел посмотреть, какой был ветер. Я понял это поручение буквально; но, не имея почти никакого понятия о румбах компаса, признаюсь, пришел в замешательство, каким образом мне его исполнить. По счастью, на шпице старой церкви был флюгер, изображавший петуха, с четырьмя буквами под низом, которые, я знал, что означают главные румбы. Мне показалось, что флюгарка смотрит прямо на одну из этих букв, означающую ветер западный; посему я немедленно возвратился доложить о том капитану, нисколько не гордясь успешным исполнением приказания в такое короткое время. Но каково ж было мое удивление, когда меня не только не поблагодарили за это беспокойство, но, напротив того, все присутствовавшие еще улыбнулись и посмотрели друг на друга; а старший лейтенант кивнул головой и сказал:

- Не западный, а скорее простофиля.

Наконец, капитан, следуя нравам и обычаям, употребляемым в подобных случаях на море, решил это дело.

- На, молодой человек, - сказал он, - вот тебе еще рюмка вина, выпей ее, а там Мурфи расскажет тебе, что я разумел.

Мурфи был моим чичероне; он выпил свою рюмку вина - или скорее опрокинул ее в горло, поставил ее, сильно ударив о стол и, поклонившись, вышел из комнаты.

Вышедши в коридор, мы с ним начали разыгрывать следующий дуэт:

- Кой черт принес тебя назад, проклятый простофиля? Разве ты не мог догадаться, что капитан хотел тебя совсем выпроводить? Вот то-то, поди, теряй лишнюю рюмку вина из-за такого щенка, как ты. Я разделаюсь с тобой за это, приятель, прежде чем мы проживем вместе несколько недель.

Я слушал эти щегольские фразы с некоторым нетерпением и с большим негодованием.

- Я возвратился, - отвечал я, - чтобы сказать капитану, какой ветер.

- Черт бы тебя побрал, - возразил Мурфи, - ты думаешь, что капитан не знает какой ветер? А если бы ему и хотелось знать, то неужели ты думаешь, что он не послал бы моряка, как например, я, вместо такого безмозглого щенка, как ты?

- Что капитан разумел под этим я не знаю, - отвечал я, - а я исполнил его приказание. Но что тебе вздумалось называть меня щенком? Я точно такой же щенок, как и ты!

- Что? Как? Ты не щенок? - сказал Мурфи, схвативши меня за одно ухо и начавши дергать так немилосердно, что совершенно изменил его вид, сделав несколько похожим на подветренный борт Голландской барки.

Я не мог снести этого, хотя мне было только тринадцать лет, а ему семнадцать, и притом он был весьма дюжий малый, так что я не должен бы был и помышлять о войне с ним. Но он начал ее, и честь требовала защищаться; и я только удивляюсь, как не выхватил кортика и не положил его мертвым тут же на месте.

На его счастье, мое бешенство заставило меня позабыть, что при мне было оружие, хотя, между прочим, я тотчас вспомнил свой мундир, нанесенное ему бесчестие, удивление служанки, честь, отданную часовым, одним словом - все, что заставило меня вспыхнуть подобно пороху, и я пустил кулак (оружие, которым я наиболее привык владеть) в левый глаз моего противника с такою скоростью и меткостью, которая, наверное, заставила бы аплодировать мне и самого Криба. Мурфи пошатнулся назад от этого удара, и я на минуту льстил себя надеждой, что достаточно с ним рассчитался.

Но - увы! Этот день был для меня днем неудач. Он отступил назад за тем только, чтоб сделать лучше нападение, и потом ударил меня подобно лейб-егерям при Ватерлоо. Я не мог устоять против него, был опрокинут, и он начал меня бить, таскать, колотить пинками, и, конечно, скоро пришлось бы свидетельствовать меня, как скоропостижно умершего, если бы трактирный слуга и служанка не прибежали ко мне на помощь. Слова последней особенно подействовали в мою пользу: по несчастью, она не имела с собой другого оружия, а то порядком досталось бы этой "картошке" .

- Стыдно, - говорили они, - срам такому огромному мужчине бить бедного, маленького, невинного, беззащитного мальчика. Что сказала бы его матушка, если б увидела, что с ним так обращаются.

- Черт побери его матушку и тебя также! - сказал Пат, - взгляни-ка ка мой глаз.

- Черт бы побрал твой глаз, - возразил слуга, - жаль, что он не обработал тебе точно так же и другой; и ты этого заслуживаешь, начавши драться с ребенком. Какая разница, он и ты; такой маленький мальчик, а решился меряться с этаким верзилой; он лучше стольких из вас, сколько можно перевешать вас отсюда до железного Барбиканского стула!

- Я была бы очень рада, если б увидела его в этом стуле, - сказала служанка.

Покуда продолжался этот разговор, я снова успел принять оборонительное положение. Я не плакал, не жаловался и обратил на себя участие всех окружавших нас, между которыми был и капитан со своими гостями. Кровь струилась у меня изо рта, и я носил на себе все знаки превосходной силы неприятеля, желавшего удержать меня в повиновении; он был славный боксер по своему возрасту, и, наверное, не получил бы от меня удара, если бы знал, что я смел, и что сам нападу на него. Мурфи рассказал происшествие по своему и пустил в ход все, кроме правды.

Фредерик Марриет - Морской офицер Франк Мильдмей

Я бы мог наговорить сказок гораздо лучше его; но истина говорила за меня более, чем все его лжи; поэтому когда он кончил, и я начал рассказывать происшествие, ничего не утаивая, то ясно видел, что хотя и был разбит в поле, но имел перед ним преимущество в делах кабинетных. Мурфи впал в немилость, и его приказано было держать на фрегате, пока не поправится.

- Я бы должен был приказать не спускать тебя с фрегата, - сказал ему капитан. - Но Мильдмей предупредил меня; ты не можешь показаться на берег с этим синяком под глазом.

Когда он ушел, капитан начал советовать мне быть вперед осторожнее.

- Ты как медвежонок, - сказал он. - Все твои печали еще впереди; если ты начнешь обижаться за всякое сказанное тебе грубое слово, то наперед можно знать, что встретит тебя на службе. Если ты будешь слаб, из тебя сделают скелет, если же силен, станут ненавидеть. С сварливым нравом ты наживешь себе неприятелей во всяком чине, в каком бы ни был, на тебя с самого сначала станут смотреть завистливым глазом, зная, как мы и все это знаем, что тот же самый заносчивый и вздорный характер, который ты станешь обнаруживать на кубрике, последует за тобою на шканцы, и, - наконец, усилится в тебе в продолжение службы. Вот тебе добрый совет, не потому, чтобы я хотел мешаться в эти дела, нет, - на военном судне каждое лицо и каждая вещь найдет свое место и отношение к другим; я хочу только показать тебе границу между сопротивлением против насилия, которое я уважаю, и ничего необещающей сварливостью, которую я ненавижу. Теперь обмой лицо и отправляйся на фрегат. Старайся всеми мерами поладить с прочими твоими товарищами, потому что первое впечатление всегда много значит; и Мурфи, конечно, расскажет происшествие не в твою пользу.

Совет этот был очень хорош, но имел тот недостаток, что дан был мне целым получасом позже. Драка моя произошла от дурного распоряжения капитана и нравов и обычаев флотских в начале девятнадцатого столетия. В те времена разговор за столом самых высших чинов службы, если только не присутствовали женщины, был обыкновенно такого рода, что молодой мальчик не мог слушать его. Поэтому мне назначено было "выйти вон".

Относясь с почтением к моему капитану, который и теперь еще жив, я должен, однако ж, сказать, что меня следовало послать прямо на фрегат, и посоветовать еще при том остерегаться дурных привычек жительниц Норт-Корнера и Барбикана. Если я не мог быть участником дружеского разговора за капитанским столом, мне надобно было сказать ясно и решительно, чтобы я удалился, а не употреблять незнакомой мне и бесполезной фразы, которую я не понял и не мог понять.

Я возвратился на фрегат около восьми часов, Мурфи прибыл прежде меня и приготовил мне весьма неприятный прием. Вместо приветствия, меня приняли с холодностью, и я возвратился опять на шканцы, ходил по ним, покуда не устал, и тогда облокотился на пушку, чтобы отдохнуть несколько времени; но громовой возглас: "Пошел прочь от пушки" - заставил меня удалиться. Я встал, приподнял фуражку, и начал опять продолжать свою прогулку, посматривая по временам на второго лейтенанта, который так сурово обошелся со мной. Я совершенно упал духом, чувствовал себя в каком-то бессилии, которого не могу описать. Я не сделал ничего дурного, но со мной обращались, как будто бы я совершил уголовное преступление. Я был оскорблен и только защищал себя, как мог. Мне казалось, что я нахожусь не между людьми, а между чертями, и мысли мои обратились к дому. Я припоминал себе ту минуту, когда бедная моя мать упала на софу в жестокой горести, и мое нечувствительное сердце нашло тогда, что ему нужно утешение в любви. Я хотел было плакать, но не знал, куда мне скрыться, ибо на военном судне всхлипывания не должны быть слышны. Гордость моя начинала упадать. Я чувствовал себя словно в нищете, хотя не имел недостатка в денежных средствах, и отдал бы тогда все свои мечтания, чтобы опять спокойно сидеть дома.

Старший лейтенант вскоре потом возвратился на фрегат, и я слышал, как он рассказывал о моем приключении второму лейтенанту. Дело, очевидно, приняло оборот в мою пользу. Меня позвали в кают-компанию, и когда я дал удовлетворительные ответы на все сделанные мне вопросы, послали за Флейблоком, и опять меня отдали под его покровительство. Я надеялся, что внимание ко мне старшего лейтенанта хоть на несколько времени заставит других обращаться со мной по крайней мере с обыкновенною вежливостью.

Теперь я имел более времени рассмотреть свое помещение и товарищей, возвратившихся из порта, где они исполняли разные поручения по службе. Все они собрались в нашей каюте и сидели вокруг стола на ящиках, исправлявших в то время двойную должность: седалищ и хранилищ. Но, чтоб получить себе место, надобно было или пролезть по спинам всей братии, или предоставить себя ужасному давлению того, кто придет после. Такого тесного сгружения никогда нельзя пожелать даже с нашими лучшими друзьями; но в жаркую погоду, в спертом воздухе, при явном недостатке чистого белья, оно в особенности делалось несносным. Народонаселение этой каюты далеко выходило из пределов, обыкновенно допускаемых между человеческими существами во всяком состоянии жизни, исключая судна, торгующие невольниками. Мичманы, из которых восемь было совершенно взрослых и четверо мальчиков, были не только без курточек, но и без жилетов; некоторые из них завернули рубашечные рукава, как из предосторожности, чтобы в них чего-нибудь не попало, так и для того, чтоб спрятать запачканные нарукавники. Трапеза состояла из кружки полпива и полного лакированного лотка морских сухарей. Вдобавок к этой скромной трапезе и вместе с тем для прохлаждения спертой атмосферы каюты, стол покрыт был большим зеленым сукном с желтою каймой и с множеством таких же пятен; видно было, что цвет его весьма много потерпел от разлития уксуса, горячего чаю и пр., и пр. ; мешок с картофелем стоял на одном конце стола и шелуха раскидана была вокруг него; а над самыми нашими головами, под бимсами, битком набиты были тарелки, трубы, квадранты, вилки и ножи, головы сахару, грязные чулки и рубашки, и еще того более запачканные скатерти, маленькие и большие гребенки, сапожные и платяные щетки, треугольные шляпы, кортики, немецкие флейты, аспидные доски, тарелки с куском соленого масла и две или три пары флотских полусапожек. Единая свечка служила для разогнания темноты. Спертый воздух и запах почти лишили меня чувств.

Прием, сделанный мне товарищами, нисколько не облегчил этого ужасного впечатления. Негр, в одежде, состоявшей из грязной клетчатой рубахи и брюк, издававших запах, не похожий на аромат амбры, стоял у дверей в готовности исполнять многочисленные приказания всех и каждого. Запах от утиральника, который держал он в руке, для вытирания тарелок и стаканов, довершил победу надо мной, и я упал на ближайшее ко мне место. Оправившись от этого состояния, без сторонней помощи, я прищурил глаза, стараясь осмотреть окружавших меня. Первый, кого встретили мои глаза, был мой последний враг; он носил на себе еще следы стычки. Один глаз у него был завязан серою сахарною бумагой и грязным шелковым носовым платком, другой же он немедленно обратил на меня, и с дикой и зверской физиономией божился и угрожал мне при всех самым жестоким мщением. В этом присоединились к нему другие товарищи с огромными бакенбардами, недоброжелательно на меня поглядывавшие.

Я не хочу повторять щегольской филиппики, которою меня удостоили. Достаточно сказать, что все большие мичманы были против меня, а младшие оставались нейтральными. Содержатель кают-компании, полагая, что я получил уже должные наставления, как вести себя на будущее время и вынужден пребывать в мире, приказал всем младшим выйти из кают-компании и потом обратился ко мне:

- Что касается до вас, господин Кулачник, - сказал он, - вы можете выйти вон вместе с ними и старайтесь, чтоб вас было видно здесь так же редко, как брюки на шотландцах.

Все мальчики повиновались приказанию в молчании, и я не сожалел, что должен идти за ними. Когда я поднялся с места, он прибавил:

- Итак, господин Задира, я вижу, ты умеешь повиноваться приказаниям; тем лучше для тебя, потому что я имел уже наготове сухарь, чтобы швырнуть тебе в голову.

После всего, претерпенного мною, я не гнался за подобным оскорблением и должен был спрятать его в карман, но не мог понять, что подразумевал адмирал, когда говорил, что надо побывать на море, чтобы "научиться хорошему обращению".

Я скоро познакомился с младшими из моих товарищей, и мы отправились на бак, как единственное на фрегате место, приличное для такого разговора, какой мы хотели вести. После рассуждений, продолжавшихся с час, и несмотря на то, что стояла еще первая ночь в жизни, проводимая мною на судне, я единодушно был избран предводителем этой маленькой горстки героев. Я сделался Вильгельмом Теллем нашей партии, потому что первый подал голос за сопротивление против тирании старших, и в особенности против тирана Мурфи. Мне сообщили все тайны стола, в который младшие помещены были капитаном для обучения их и содержания в порядке. Но, увы! Чему могли мы научиться кроме ругани? В каком порядке содержались мы, кроме того, чтоб регулярно взносить деньги на стол, и не получать почти ничего из покупавшегося на них? Кровь кипела во мне, когда я слушал их рассказы о том, что претерпевали они, и поклялся скорее умереть, нежели покориться такому порядку.

Назад Дальше