- Так и сделаем! Петро, сколько у тебя капронового шнура?
- Метров двести, - вскинулся Петя, доставая из ящика моток.
- Помёрзнем… - как бы про себя проворчал Сомов.
- Живы будем - не помрём! - отрубил Игнат. - Кто со мной? Ты, Валера, не суетись, Алёшке и без твоих хворей делов хватает. И ты, Петро, ноги побереги… Давид, Тошка…
- Ладно, - буркнул Сомов. - Давай капрон. Только так, Игнат, ты, конечно, почти что начальник, а здесь мне не мешай.
- Командуй! - охотно согласился Игнат, застёгиваясь. - Тебе и карты в руки.
- Двести метров мало, - прикинул Сомов. - Тошка, сгоняй в "Харьковчанку", притащи большой моток.
- Слушаюсь! - Тошка козырнул, натянул подшлемник. - Награда какая выйдет герою-добровольцу? - И, увильнув от подзатыльника, выскочил в тамбур.
- Значит, так. Один конец принайтуем к траку, обвяжемся, нащупаем колею - и гуськом по ней пойдём, я вперёд, и вы трое следом, нет, лучше цепочкой, в шаге друг от друга, чтобы натяжку чувствовать. Ясно?
Слушали внимательно, знали, что в пургу или в позёмку у Сомова просыпается особое чутьё, каким не могут похвастаться даже более опытные и всякое повидавшие полярники. В Мирном Сомов был непременным участником всех поисковых партий, с ним шли охотно, веря в его непостижимый нюх, способность ориентироваться в метель. Биолог Соколов чуть ли не всерьёз доказывал, что Сомов, как пингвин, обладает даром чувствовать магнитное поле, и ребята шутливо уговаривали Василия принюхаться и определить, где покоится ящик с наручными часами, занесённый пургой ещё в Первую экспедицию. Сомов отбивался: "Будет болтать, пустобрёхи!" - но в глубине души сам удивлялся своему таланту и не упускал случая проверить в деле.
* * *
Настроение у Лёньки было замечательное. Он знал и любил в себе эту приподнятость, весёлое кипение жизни в каждой клеточке тела, когда море по колено. Вера в свои силы, в повернувшую к нему удачу окрылила Лёньку, вернула ему утраченный оптимизм.
"Ты, Савостиков, как наркоман, - неодобрительно говорил тренер. - Тому, чтоб ожить, нужна ампула, тебе - успех". Такое сравнение Лёньку нисколько не смущало, тем более что врач-психолог, писавший диссертацию о боксёрах, на примере мастера спорта Савостикова доказывал правомерность этого явления. Только в отличие от учёного Лёнька знал, что необходим ему не общий, а именно личный успех, не расплывчатое командное, а индивидуальное первенство. И сейчас оно было за ним. О том, как он, рискуя жизнью, спасал Гаврилова, узнают все - и бывшие приятели, и родные, и Вика. В газетах напишут, не могут не написать! Ещё посмотрим, кто из нас "отработанный пар"! Рано списали Савостикова…
Вспомнил, как товарищи обнимали его в "Харьковчанке", и объективно отметил, что в их глазах не было зависти. Вот это спортивно, настоящие ребята! Наверное, многие из них на его месте поступили бы так же, но раз жребий выпал ему и он победил, то они честно поздравили сильнейшего. И вновь закружилась голова от мыслей о Вике: он заставит её не только полюбить себя - любили его многие, - но и гордиться им! Лёнька стал сочинять в уме текст радиограммы, которую пошлёт Вике. Рассказывать о себе он не станет, такой человечек, как Вика, оценит его скромность, а вот сдержанно, с шуткой сообщить о трудностях похода, о морозах - это можно. Что-нибудь вроде того, что твоё "да" сбросило с семидесяти градусов не меньше двадцати, согрело душу и тело.
…Задувало, начиналась позёмка, и тёмная глыба камбузного балка то исчезала, то вновь появлялась перед глазами. На всякий случай Лёнька сократил дистанцию, пошёл метрах в пяти от Сомова. Сомов тоже его поздравил, двух слов не сказал, но обнял, поцеловал. Непонятно всё-таки: зачем дядя таскает за собой этого доходягу? Водитель хороший, спору нет, а в трудную минуту распустил нюни - когда объяснялись на камбузе. Справедливости ради, напомнил себе Лёнька, нужно признать, что и сам он выглядел одно время не лучшим образом. Но это, безусловно, случайность и больше не повторится. Никогда и ни при каких обстоятельствах.
Размышляя таким образом и не сопротивляясь наплыву приятных мыслей, Лёнька очнулся лишь тогда, когда тягач Сомова исчез в снежной пелене. В этой ситуации положено остановиться и проверить колею, а в случае сомнения дождаться идущего сзади, но Лёнька не сделал ни того, ни другого. Решив, что просто отстал, он рванулся вперёд и проскочил в метре от Сомова, видеть которого не мог, так как стекло на правой дверце было запорошено снегом. Надеясь на удачу, а потом на чудо, прошёл ещё сотню-другую метров и понял, что сбился с пути. "Размечтался, тюфяк!" - обругал себя Лёнька. "Беда - учитель, счастье - расточитель", - вспомнил он. Верно! Хлебнул горя - чему-то научился, от счастья душа запела - размагнитился…
Мысли запрыгали, смешались. Сначала явилась одна, страшная: а вдруг поезд уйдёт? Она так напугала Лёньку, что он чуть было не схватился за рычаги, чтобы развернуться и помчаться куда угодно вослед ушедшим от него людям. Но удержался: в позёмку никуда поезд не двинется, это исключено. Потом другая мысль, тоже очень неприятная: а что, если мотор заглохнет? К Гаврилову-то он успел, а успеют ли к нему? Должны успеть, успокоил себя Лёнька, в случае чего такую разминку сделаю, что не вспотеть бы. И решил держаться золотой, высеченной на мраморе заповеди антарктического водителя: "Попал в переплёт - стой и жди".
И держался ещё несколько минут.
Но нервы, содрогавшиеся от напряжения, требовали какого-нибудь действия, а мозг, принявший столь мудрое решение - ждать, не желал закостенеть в этой догме. Обидно было бездействовать, когда перебродившая сила искала выхода, сила, от напора которой дрожали мышцы. Почему, подумал Лёнька, они должны искать его, а не он их? Закутался, вышел из кабины и не увидел, а нащупал колею. Мысленно определил угол, на который отклонился его тягач. Возвратился, развернул машину и проехал немного вслепую. Вышел, поползал на четвереньках: нет колеи. Срезал угол, прокатился ещё немного: нет колеи.
Ветер хоть и не становился сильнее, но и не ослабевал. Свистит, сволочь, на испуг берёт. Не на такого напал! Лёнька страха не испытывал, как часто не испытывают его люди, оказавшиеся в опасности и по незнанию не представляющие себе истинных её размеров. Пургу побеждают не бесстрашные, а опытные, понимающие, когда с ней можно бороться, а когда нельзя. Над не подкреплённой опытом храбростью Север посмеивается, уважает он лишь мудрую предусмотрительность. Много трагедий произошло с теми, кто не знал этого.
Лёнька снял со стенки кабины флягу, напился кисло-сладкого морса, привычно потянулся в карман за сигаретами и чертыхнулся. Кровь вскипела - так захотелось курить. И поесть бы в самый раз, по часам скоро ужин. Неожиданно вспомнил, что низовая метель потому и называется низовой, что стелется над самой поверхностью! Полез на крышу кабины, встал - и увидел метрах в двухстах наискосок избиваемый ветром флаг "Харьковчанки". Радостно засмеялся: вот она, родненькая! Жаль, что флаг только на ней, иначе ребята давно бы его разыскали. Ну, теперь дело в шляпе. Сел за рычаги и медленно, чтобы не врезаться невзначай в чью-либо машину, двинулся в намеченном направлении. Остановился через минуту, залез на крышу и в сердцах выругался: флаг реял опять же метрах в двухстах, но уже не наискосок, а прямо по курсу. Тем не менее вернулся в кабину повеселевший. Там небось паникуют сейчас, заседают и совещаются, как его выручить, а он тихонько войдёт на камбуз, отряхнётся и скажет: "Что у нас нынче на ужин, Петя?" Все бросятся к нему обрадованные, а он недоуменно пожмёт плечами: "Подумаешь, позёмка, говорить не о чем!" Очень понравилась Лёньке эта эффектная, как в кино, сцена.
Послышался треск, тягач круто вильнул в сторону, и Лёнька резко затормозил. Выскочил, нащупал руками лопнувшую гусеницу. Распустилась, змея, нашла место и время! Не могло быть и речи о том, чтобы исправить такое повреждение в одиночку, да ещё вслепую. А ведь не больше сотни метров осталось до "Харьковчанки"! Что теперь делать? Двигатель мерно гудел, в кабине было тепло, позёмка при таком морозе, как говорили, продолжается от силы два-три часа. Может, пересидеть?
Поколебался немного, преодолел недостойную мужика нерешительность. Достал из-под сиденья моток шнура, затянул ремешки на унтах, молнии на каэшке задраил до отказа, поверх подшлемника для страховки обмотал шарф, надел защитные очки и вышел в позёмку. Всё предусмотрел! Привязал конец шнура к ручке дверцы, напомнил себе, что к "Харьковчанке" следует идти прямо, никуда не сворачивая, и медленно пошёл в белую мглу.
Всё учёл, кроме того, что тягач крутануло на девяносто градусов. И пошёл Лёнька не прямо по курсу, а параллельно колее, на которой стоял поезд.
Ветер, казалось, сжижал и без того жидкий воздух, острые взвешенные частицы пробивали шарф и подшлемник, жгли, словно капли раскалённого металла, унты продавливали чуть ли не до колен сыпучий, невидимый сверху снег. Тяжело идти в метель, выматывает она силы, как самая изнурительная работа, из-за рваного темпа и сбитого напрочь дыхания. Но сил у Лёньки было больше, чем у обычного человека, и он упорно шёл, доподлинно зная, что "Харьковчанка" должна быть рядом.
А её всё не было и не было, хотя моток размотался чуть ли не до конца. Где-то совсем близко тарахтели двигатели, Лёнька шёл на звук, но оказывалось - в пустоту; прислушивался, снова шёл - и снова в пустоту. Вспомнил рассказы, что в позёмку слух подводит человека настолько, что нельзя верить собственным ушам, - резонанс, или "бегущее эхо", или как там это ещё называется.
Остановился, чтобы решить, что же делать дальше. Чуть было не смалодушничал - не повернул назад, к своему тягачу, но взял себя в руки и решил предпринять последнюю попытку. Натянув шнур, как радиус, начал описывать окружность, уже не боясь, а мечтая удариться об угол балка, о железо саней - лишь бы найти поезд.
И вдруг пока ещё безотчётная тревога вползла в Лёнькино сердце. Шнур не натягивался! Не веря себе, Лёнька осторожно потянул остаток мотка - и не встретил сопротивления. Мороз пробивал до костей, но в это мгновение Лёньке показалось, что его прошиб пот. Дёрнул ещё раз - и шнур легко подался рывку. Теперь уже не было сомнений в том, что шнур оборвался.
И страх, безмерный страх загнанного и обложенного со всех сторон зайца, ужас обречённого на неминуемую гибель существа охватил Лёньку с такой силой, что он закричал дико и отчаянно:
- А-а-а! Я здесь! А-а-а!
Сомов впереди, а за ним Игнат, Давид и Тошка больше часа ползали то по одной, то по другой оставленной Лёнькиным тягачом полузасыпанной снегом колее. Два раза не выдерживали, возвращались на камбуз греться и вновь отправлялись на поиски. В третий раз нашли тягач…
Так замёрзли и устали, что даже не удивились тому, что Лёньки там не было. Молча посидели несколько минут в кабине, чуть отогрелись, отдышались. Особенно устал Сомов. Губы посинели, из горла вместе с выдохом вырывался хрип. Сомов сидел, прикрыв глаза, и Игнат вдруг подумал, что бывал несправедлив к этому человеку. Ну, жмот, молчун - что есть, то есть, - зато работяга безотказный. Худой, не поймёшь, в чём душа держится, а рыскает по снегу проворнее Тошки, сам замучился и всех замучил. Надёжный человек, зря мы на него.
- Посмотри, Тошка, не привязал ли он куда шнура, - не открывая глаз, проговорил Сомов. - Хотя и сосунок, а вряд ли так в метель пошёл.
Тошка кивнул и без всякого паясничанья вылез из кабины. Вернувшись через несколько минут, доложил, что никуда Лёнька шнура не привязал.
- Тогда под сиденьем должен быть моток, - поднимая тяжёлые, опухшие веки, сказал Сомов.
Привстали, подняли сиденье. Мотка там не было.
- Раз доставал шнур, значит, куда-то его привязал, - рассудил Игнат.
- Может, конец сорвался?
- К тому и говорю. - Сомов спустился на снег. - Найдём - его, щенка, счастье.
Долго шарили, возвращались греться и снова шарили, пока не нашли. Побрели гуськом, стараясь не потянуть шнур, чтоб случайно не выдернуть моток из Лёнькиных рук. Вскоре обнаружили на снегу брошенный моток, но не стали обсуждать эту находку, потому что и так было ясно, что шнур для Лёньки стал бесполезной обузой и он его бросил. Шарили вокруг, всматривались в пелену, надеясь различить в ней огромную Лёнькину фигуру; по сигналу Сомова меняли направление, чуть расходились, чтобы охватить возможно большее пространство. Около часа проискали, с ног начали валиться, в ушах звенело, и виски разрывались от напора крови.
Лёньку нашли метрах в десяти от камбузного балка. Только шёл Лёнька не к балку, а от него, и не шёл, а передвигался чуть ли не на четвереньках, падая и поднимаясь. Взяли его под руки, повели, втащили в балок.
Здесь уже помощников было много, но не Лёньке они понадобились. Посидел он, бессмысленно улыбаясь замёрзшей улыбкой, позволил Валере и Пете растереть себе помороженные запястья, выпил принесённый Алексеем спирт и пришёл в себя.
А понадобились помощники Сомову. Не он был пострадавшим, и никто на него не обращал внимания, даже сесть ему оказалось некуда. Присел он на корточки, склонил набок голову - и кап-кап: кровь из горла и носа на пол.
Выработался Сомов весь, до последней жилки.
Ночь в "Харьковчанке"
К утру метель утихла. Люди поужинали, стали готовиться ко сну. Заглушили двигатели, надели на капоты чехлы и затолкали в отверстия выхлопных труб снежные пробки - на случай нежданной пурги. Трубы изогнутые, забьёт их, хлопот не оберёшься, три часа будешь проволокой спрессованный снег выковыривать. А не сделаешь этого, отработанный газ пойдёт в кабину.
В начале апреля день уже мало чем отличался от ночи, но полные сумерки ещё не наступили. Хорошо различались силуэты машин и номера на их стальных боках и дверцах, цистерны, сани…
Как и всегда на стоянках, если снег был не очень рыхлый, тягачи подогнали друг к другу и построили в шеренгу, а в центре, как пастух среди овец, высилась "Харьковчанка". Она казалась непомерно огромной, палочка-выручалочка, любимая походниками "Харьковчанка" под номером 21. Гигант, крейсер снежной пустыни! Без малого тридцать пять тонн металла вложили харьковские рабочие в эту машину. Краса и гордость полярного транспорта! Низкий поклон им за этот бесценный подарок. Тягач тоже ростом не обижен, рядом с трактором - великан, но куда ему до "Харьковчанки"! В неё и входить нужно, как в самолёт, - по трапу, и приборов у неё в кабине как у самолёта, а слева на крыше прозрачный купол с астрокомпасом, "планетарий", как пошучивают полярники. Кабина водителя и резиденция штурмана, радиорубка, салон для отдыха, он же спальня, туалет, камбуз - полным-полна коробочка, всё здесь разместилось, пусть на считанных квадратных метрах, но зато не в каком-нибудь щитовом балке, а в самой машине.
Надежда и опора, страховой полис походника - "Харьковчанка". Заглохнут, выйдут из строя тягачи, но останется "Харьковчанка" - всех приютит, спасёт, привезёт домой. Только она одна и способна на такое - благодаря мощности, размерам, полной своей автономии.
В салоне на верхней полке смотрел первые сны экипаж - Игнат Мазур и Борис Маслов, на нижней похрапывали Сомов и Антонов, и лишь Гаврилов лежал с открытыми глазами - то ли сказался непробудный двадцатичасовой сон, то ли взбодрили инъекции разных стимуляторов и лекарств, на которые не поскупился доктор. Печь-капельницу загасили только с полчаса назад, и в салоне было тепло, градусов двадцать выше нуля. Гаврилов осторожно, чтобы не потревожить товарищей, высвободил из спального мешка замлевшие руки. Пока ещё можно было позволить себе такую роскошь. Мороз быстро пробьёт стальные, с многочисленными прокладками-утеплителями стены и с упорством маньяка начнёт отвоевывать у жилья градус за градусом. К подъёму в салоне будет минус сорок - пятьдесят, и начнётся привычная канитель. Дежурному нужно вставать и разжигать печку, но он и не шелохнётся: а вдруг кто-нибудь спросонья выскочит из мешка первым? Но чудес на свете не бывает, и под гневным давлением общественности дежурный вылезет в одном белье на лютый холод, быстро оденется, лязгая зубами, и примется за капельницу. А когда температура воздуха в салоне станет плюсовая, поползут из тёплых нор и остальные. К этому моменту дежурный уже забудет про свои муки и станет подначивать того, кому дежурить завтра.
Гаврилов вспомнил первую свою зимовку на дрейфующей льдине и домик, в котором жил с дизелистами и поваром. Тогда дежурств у них не было и первым покидал спальный мешок доброволец, то есть не столько доброволец, сколько гонимый нуждой мученик. Все, конечно, старались перележать друг друга и очень веселились, когда кто-либо не выдерживал и начинал с проклятиями одеваться.
Гаврилов хмыкнул, и Алексей встрепенулся: "А? Что?" - спросонья. Успокоенный, спрятался в мешок, засвистел носом.
На льдине печку топили углём, не сравнить с капельницей - коллективным изобретением транспортного отряда. Взяли пустой баллон из-под пропана, вырезали дверцу и сверху насадили трубку с краном-регулятором, а на крыше установили бак с топливом. Проходя по трубке, капли соляра падали на раскалённый таганок, воспламенялись и давали тепло - за полчаса помещение так нагревалось, что хоть в одном исподнем сиди. Не могли походники нарадоваться на свои капельницы, хотя и не очень любили канителиться с золой, и в сильный ветер лезть на крышу и прочищать от снега трубку топливного бака. Но главный недостаток капельницы в том, что нельзя её на ночь оставить безнадзорной. Как-то в прошлый поход оставили, порывом ветра через трубу задуло огонь, а капли продолжали капать на нагретую поверхность и испарялись. Валера проснулся - весь балок в дыму. Ошалел от угара, но догадался распахнуть дверь, проветрил балок. С того случая закаялись оставлять огонь на ночь…
Гаврилов поймал себя на том, что старается думать о чём угодно, лишь бы увести мысли от происшедшей с ним беды. Как страус - голову под крыло, упрекнул он себя. Замкнуть поезд безбалковой машиной, да ещё без рации и ракет! Ну, ракеты, положим, в метель всё равно никто б не увидел, а раз шёл без рации, значит, не имел права рисковать. Мог погибнуть ни за грош и ребят подвести под монастырь - с живых бы спросили… Как застучало в двигателе и резко упало давление масла, сразу понял, что поплавились подшипники. Но ведь знал же, что машину перед походом не ремонтировали, печёнкой чувствовал, что тягач ненадёжный, а пошёл в хвосте. Поздновато тебе, Ваня, на ошибках учиться, годы не те. Выжить-то выжил, да не стал ли обузой?
Вспомнил, как в сорок первом каратели сжимали кольцо вокруг партизанского лагеря. "Юнкерсы" наугад сыпали на лес бомбы, а партизаны, полумёртвые от усталости, многие километры тащили его, беспомощного, на самодельных носилках. Молил: оставьте, братишки, дайте только пистолет и парочку гранат - не оставили, вынесли. Но тогда хоть оправдание перед совестью было - три дырки в груди…