- Эй, ты, мокрица, протри глаза, слёз на дорогу не хватит! Разнюнился… баба! Слюни распустил… На тот свет собрался? Туда тебе и дорога, живые по такому сморчку плакать не будут! - И свирепо повернулся к Валере: - Зачем их уговаривал, кто разрешил?! Пусть бы улетели к чёртовой матери, чем гирями на ногах висеть! Молчать, когда начальник поезда говорит! (Всё свирепея.) Да, виноват - баб в поход взял! Зачем свой троллейбус бросил, если кишка тонка? (Сомову.) А ты чего писал "с благодарностью принимаю приглашение", когда знал, что я не в Алушту собрался? (Это Маслову.) Тьфу! Я вам дам помирать, на том свете тошно будет!
Перевёл дух, бешеным взглядом обвёл притихших людей:
- Чего носом стол долбишь? (По адресу Лёньки.) За девками бегать легче, чем по Антарктиде ходить? А вы? (На братьев.) Полудохлый тюлень веселее смотрит! Зарубите себе на носу каждый: помереть никому не позволю. Пригоним хотя бы полпоезда в Мирный - ложись и помирай, кто желает. Тебя, Сомов, отстраняю от машины, сдай Жмуркину Антону. С тобой, Маслов, разговор особый. Всем пить чай и располагаться на отдых.
- Не вставайте, ребята, сам разолью, - заторопился Петя. - Пейте, ребята, пока горячий.
- Раз пошла такая пьянка… - сбивая напряжение, пошутил Алексей Антонов, - разреши, батя, каждому по сигарете.
Закурили, молча и с наслаждением подымили.
- Ты главное ответь, - поднял голову Сомов. - Когда с Востока уходили, знал или не знал про солярку?
- Не знал, Вася, честно говорю, - ответил Гаврилов. - А если б знал… - докурил до пальцев сигарету, загасил в пепельнице, жестяной крышке из-под киноленты… - всё равно пошёл бы!
- Один? - недоверчиво спросил Маслов.
- Один в поле не воин. - Гаврилов взял протянутый Валеркой окурок, благодарно кивнул, жадно затянулся. - В походе одному делать нечего. С Игнатом пошёл бы, с Алексеем, с Давидом, с Валерой. "Коммунисты, вперёд!" - как когда-то на фронте… И Лёнька небось посовестился бы дядюшку, почти родного, бросать. А может, и ещё кто.
- Как главный фрикцион или коробку менять, все бегают, орут: "Где Тошка? Куда задевался Тошка?" - затараторил Тошка. - А как в кино идти или пряники жевать, про Тошку никто ни ползвука!
- И Тошка, - серьёзно добавил Гаврилов. - Нельзя было, сынки, не идти в этот поход… Был у меня кореш - комбат Димка Свиридов, два года рядом провоевали, сколько раз друг друга из беды вытаскивали - и счёт потерял. Да такое никто на фронте и не считал, там, как и у нас в полярке, выручил друга - и знаешь: завтра он тебя выручит. Так я вот к чему. Зимой сорок пятого Вислу форсировали, нужно было до зарезу с тыла прорваться к деревне. - Гаврилов рукой сдвинул посуду и при помощи вилок показал, как располагались стороны. - А с тыла, вот здесь, по разведданным, то ли было, то ли могло быть минное поле. Времени в обрез, не возьмём деревню, посередь которой шло шоссе, - сорвётся операция. Сподручней всех заходить в тыл было свиридовскому батальону, а Димка, мы ушам не поверили, стал тянуть резину: так, мол, и так, машины не в порядке, личный состав неопытный, боеприпасов недокомплект… Что на него нашло, никто понять не мог. Другой батальон с тыла бросили. На минах три танка потеряли, остальные прорвались, взяли деревню… А со Свиридовым я до конца войны не здоровался, на разу руки не подал. Не знаю, где он сейчас, чем командует…
- Поня-ятно, - протянул Игнат.
- Не хотел, сынки, чтоб вся Антарктида плевалась в нашу сторону, если б на следующий год Восток закрыли, - закончил Гаврилов. - Я-то что, я уже на излёте, а вам жить да жить да людям в глаза смотреть…
На камбузе с каждой минутой холодало, под каэшки лез мороз.
- Полаялись и забыли, батя, - с извинением проговорил Маслов. - Не из капрона нервы, сам понимаешь. И помирать опять же никому не охота.
- Не помрём, - сказал Давид. - С Комсомольской дорога под горку пойдёт, полегче будет.
- Факт, - поддержал Алексей. - Морозы ослабнут, повысится и давление воздуха и количество кислорода в нём.
- Выйдешь на улицу, - размечтался Тошка, - а там сущая чепуха: минус пятьдесят. Сымай кальсоны и загорай!
Растаяли, заулыбались.
- Как вернёмся, - продолжал мечтать Тошка, - соберу пингвинов штук тыщу, расскажу им лекцию про поход. А если кто каркнет, что брешу, - перья из… повыдергаю!
На этот раз не выдержали, рассмеялись.
- Всё, Давид, - вытирая слёзы, пробормотал Валера, - побаловал тебя, и баста. Тошка, собирай чемоданы - и домой!
Тошка вопросительно взглянул на Гаврилова.
- Пойдёшь вместо Сомова, - ещё раз повторил Гаврилов. Сомов хрустнул пальцами.
- Ну, батя, вылез из оглоблей, было такое… Только машину сдавать не принуждай, рано списывать меня в пассажиры, пригожусь…
- Сдашь, - проговорил Гаврилов, - на одни сутки. Отдохнуть тебе надо, Вася.
- На сутки - другое дело, - обмяк Сомов. - А то "сдай машину", бог знает, чего подумаешь.
- Кончен бал. - Гаврилов поднялся. - По спальням!
И все разошлись "по спальням". Дежурные разожгли печки-капельницы, салон "Харьковчанки" и жилой балок быстро прогрелись, а в тепле раздеваться одно удовольствие. Залезли в мешки с пуховыми вкладышами, глаза сами собой закрылись. Светало. Понемногу выплывал из тьмы жёлтый диск, окрашивая в нежно-розовые тона снег и часть небосклона, а позади, где-то над Южным полюсом, густел тёмно-синий занавес. И оттого солнце казалось не настоящим, а бутафорским, словно осветитель в театре баловался своим искусством. Лучи были косые, на всё пространство их не хватало, и на теневых участках снег казался то изумрудным, то красноватым. Но так продолжалось недолго, часа полтора. А потом, по мере того, как солнце пряталось, нежно-розовые тона превращались в багровые, с каждой минутой темнея. И вскоре на почерневшее небо выплыли луна и звёзды.
Однако люди ничего этого уже не видели. Точнее, видели, и не раз, но не сейчас, а в прошлые походы, когда шли днём, а спали ночью.
Поезд спал. Утихли двигатели, умолкла рация, и лишь слегка посвистывал ветерок, чуть взметая снежную пыль.
Так спит пружина, пока её не натянут. Но пружине легче, она стальная, а люди сделаны из плоти и крови.
Василий Сомов
Сомов заснул в тишине и проснулся от тишины. Выглянул из мешка - никого. Тело протестовало, требовало покоя, но оно всегда протестует и требует, к этому Сомов давно привык. Жаль покидать мешок, так бы, кажется, всю жизнь в нём и провалялся. Слава богу, тепло из балка выдуть ещё не успело. Значит, только-только остановились, прикинул Сомов. Проканителишься минут двадцать - будешь лязгать зубами, надевая штаны при минусовой температуре. Вылез. На нижнее шёлковое белье надел шерстяное, потом свитер из верблюжьей шерсти, кожаную куртку, каэшку - штаны и телогрейку опять же на верблюжьей шерсти, натянул унты, подшлемник, шапку и, запакованный по всем правилам, вышел из балка на мороз.
Первая мысль: утро, сутки проспал, и впереди снова сон, вместе со всеми. Это хорошо.
Глянул - Комсомольская! Полузасыпанный домик, раскулаченный тягач, что ещё в позапрошлом походе бросили, разбитые ящики, разная рухлядь… А цистерна? Круто обернулся, увидел метрах в двухстах цистерну и возле неё людей. Побежал бы, да нельзя здесь бегать, шагом дойти - и за то ногам спасибо. Дошёл, не стал задавать вопросов, потому что увидел, как Игнат вытаскивает из горловины щуп, залепленный густой массой.
Завернул Игнат горловину, спустился вниз.
- Привет, Плевако!
Постояли, понурясь. Жали, рвались на Комсомольскую… Была надежда, и нет её. Гаврилов махнул рукой, пошёл к домику, за ним потянулись остальные. Ни слова никто не сказал. Но - удивительное дело! - думал Сомов о цистерне на Комсомольской много раз и замирал от этих дум, а удар перенёс без горечи, даже равнодушно. Потому что кожей чувствовал: быть и в той цистерне киселю, и потому, что весь выплеснулся во вчерашнем разговоре, и ещё потому, что хорошо выспался и скоро снова ляжет спать на восемь часов. А там видно будет.
Лёнька уже откапывал дверь. Молодой, буйвол, здоровый, ничем в жизни не связанный, для себя живёт, позавидовал Сомов. А слабак! Таких Сомов видел не раз и не испытывал к ним уважения. Всё хорошо - козлами скачут, а как прижмёт их - слова не выдавишь. Первый и последний раз парень в походе, точно. Мазуры, Никитин, даже этот шкет Тошка - другое дело, тёртые калачи, не говоря уже о бате. Стреляный волчара, битый-перебитый.
Лёнька распахнул дверь. На пути к Востоку торопились, в домик не заходили, да и ни к чему было заходить. А теперь все рвутся, может, разжиться чем удастся. Картина знакомая: дизельная электростанция законсервированная, камбуз, в кают-компании стол, стулья, две полки с книгами, стены покрыты толстым слоем игольчатого инея. Никитин - к полке с книгами: Толстой, Флобер! А Сомов - в жилую комнату, к тумбочкам. Открыл одну, вторую… Есть! Стащил рукавицу, трудно гнущимися пальцами пересчитал: двенадцать штук "Беломора". Так-то, брат Никитин, Флобера курить не будешь…
Узнав про такую удачу, перерыли всю станцию, разгребли по углам сугробы - откопали десяток мёрзлых бычков… Зато из камбуза с радостным подвыванием вышел Петя, прижимая к груди несколько килограммовых пачек смёрзшейся в камень соли. Тогда только походники и узнали, что соли у них оставалось от силы на неделю.
Вот и всё, больше до Мирного жилья не увидишь…
За ужином о цистерне никто не вспоминал - батю щадили и нервы свои берегли. А думали о ней, по глазам было видно. А глаза-то у всех ввалились, носы острые, губы серые - краше в гроб кладут. Хотел Сомов спросить, как перегон дался, но смолчал: и без слов видно, что по уши нахлебались, пока он сон за сном смотрел.
Поужинали, растопили капельницу, улеглись. Сомов привычно расслабился, ожидая, что сию же секунду мозг отключится, но не тут-то было, сна ни в одном глазу. Оглушительно храпел Тошка, посапывал Лёнька, беззвучно, как мёртвые, лежали Валера и Петя, а Сомов всё бодрствовал. Капельница прогрела бак градусов до тридцати, стало жарко. Машинально выпростал из мешка руку, чтобы достать "Шипку", и шёпотом выругался. Хотя бы одну "беломорину" заначил, дурак… Курить захотелось до кругов в голове, сладкая слюна заполнила рот, что хочешь отдал бы за три-четыре затяжки. Мысли сосредоточились на камбузной полке, где Петя хранил скудный запас курева, и в мозгу начали возникать варианты, при которых он, Сомов, имел бы законное право пойти на камбуз и всласть накуриться. Но варианты эти были сплошь надуманные, по закону ничего не выходило, а раз так, то лучше про курево не вспоминать. Через четырнадцать часов обед, тогда и подымим.
Сразу засыпаешь - ни о чём не думаешь, во сне все беды проходят, а когда валяешься без смысла и цели, начинают болеть помороженные щёки, нос и кисти рук, стреляет в колене - ревматизм, что ли, начинается, бунтует желудок, вызывая изжогу. Сомов встал, зачерпнул кружкой ледяной натаянной воды из бидона. Прогрел воду у ещё не остывшей капельницы, проглотил две таблетки бесалола, запил. Изжога прошла, заснуть бы теперь в самый раз…
А в голову назойливо лез вчерашний разговор. Ненужный был разговор, зряшный. Всё равно Гаврилов оказался прав.
Сомов выругал себя: сорвался… Лучше всего молчать. В троллейбусном парке его так и прозвали - молчун. В праздники наряды выписывали - молчал, благодарность объявляли - молчал, ругали - молчал. По своему опыту Сомов знал, что молчаливых не то что любят, а стараются не очень задевать: работает человек - и пусть себе работает, всем кругом польза. А если с начальством спорить, то сегодня выиграешь десятку, а завтра проиграешь сотню.
Обидно, сорвался. В первый раз, а какая разница? Кому самый захудалый тягач подсовывали? Сомову. "Ты, Вася, у нас опытный, ты у нас золотой и серебряный", - уговаривали. Кто три дня на Востоке грузы сдавал, соляр перекачивал, пока остальные водители дрыхли без задних ног? Сомов. Всегда так: вкалывать нужно - Сомова зовут, а, премии, грамоты получать - Иванова, Петрова, Сидорова. Хотя, конечно, бывало и другое. Сомов не без удовлетворения припомнил случай с Гусятниковым, в прошлую экспедицию. Нахрапистый был мужик, громче всех орал на собраниях, Валерку оттирал - к бате лез в замы. "Сомов такой и сякой, - орал, - безынициативный!" А когда на припае у Гусятникова трактор заглох и лёд под ним хрустнул, чуть "медвежьей болезнью" не заболел. Трещина узкая, с полметра, нужно неисправность устранить и вперёд рвануть, пока не разошлась, а выступальщик этот драпанул с машины. Кто трактор и сани с продовольствием спас? Сомов. Тогда батя за его здоровье выпил и на руках носить пообещал. Нам на руках не надо, ноги пока ещё ходят, ты лучше хорошее не помни, а плохое забудь. Так нет, запомнит, ввернёт что-нибудь такое в характеристику, и прощай, Антарктида. Садись, Вася, за баранку троллейбуса номер двенадцать и гоняй до одури по маршруту: гостиница "Националь" - больница МПС.
В который раз подсчитал в уме, что имеет здесь, в Антарктиде. Если всё собрать, то раза в два с половиной больше, чем зарабатывал в парке. Ладно, была бы шея, а хомут найдётся… Дойти бы…
Два раза отзимовал - шесть лет забот не знал, нешуточное дело восемь едоков прокормить, обуть и одеть одному. Конечно, Жалейке неплохо бы сотнягу прирабатывать, но где ей, с хозяйством еле справляется. Вспомнил разговоры друзей: "Куда махнёшь в отпуск?" - "В Ялту, а ты?" - "Думаю, в Палангу, на машине!" Горько усмехнулся. Он-то вернётся, получит отпускные - и за баранку, да ещё сверхурочные ездки будет выпрашивать. Кружка-другая пива - вот и всё удовольствие. Для них, подумал Сомов о товарищах, Антарктида - это почёт, портреты в газетах, борьба с природой… Вам бы столько нужно было, сколько мне, поняли бы, что такое для меня Антарктида…
Не спится, курить хочется, хоть вой. Чёртов Лёнька, сунулся тогда в пожар, не мог курево из балка выкинуть. Знал бы такое, первый бы полез. Хотя вряд ли, Лёнька - сам себе кормилец, ему море по колено, красуйся, проявляй геройство. А моим хлеб нужен, не портрет с чёрной окаёмкой…
Ещё раз позавидовал Лёньке, и заныло под ложечкой: вспомнил Сомов молодого Ваську, неженатого, удачливого. Первая удача - в танковых войсках служил, обучился на механика-водителя. Хотя просился на флот, чтоб тельняшку носить и брюки-клёш, пыль девкам в глаза пускать. Не видать бы тогда Антарктиды как своих ушей, для Гаврилова только танкист - человек. Но с батей встреча случилась через шесть лет, а до того отслужил, закончил курсы бульдозеристов и завербовался в Братск. Деньги там были несчитанные, как от них избавиться, не знал.
Воспоминание об этих деньгах до сих пор мучило Сомова, как только может мучить тяжёлая и непоправимая ошибка. - Послушался бы умных людей, оставил бы на книжке - горя бы не знал. Так, нет, полгода по Кавказу мотался, пока до копейки не спустил. Правда, на всю жизнь нагулялся, цыплятами табака завтракал, шашлыками обедал, вино дул, как воду. И Жанна… Вообще-то её звали Аней - в паспорте случайно подсмотрел. Ноги длинные, грудь высокая, синими глазищами взглянет - до позвонков пробирает. До последней десятки деньги выжала и хвостом вильнула. Продал часы, купил билет и махнул в столицу - устраиваться. Вышел из поезда, сел в первый же попавшийся троллейбус, прочитал объявление и прямиком в парк. И заработок неплохой обещали и работа почище, чем на бульдозере. Поселился в общежитии. Через год женился. Может, и рано было жениться, но уж очень хотелось забыть, вытравить из памяти ту синеглазую ведьму.
А с Жалейкой забыл, вытравил…
Вспомнил Сомов их первую встречу. Ехал в автобусе к приятелю в гости и стал свидетелем смешной сцены: контролёр, здоровенный мужик, выжимал штраф из зайца-студента. Тот хлопал глазами, шарил в портфеле и лопотал насчёт стипендии, что завтра получит, а контролёр весь светился от радости, что поймал: "Так будем платить штраф, гражданин?" Студент не знает, куда деваться от позора, уже не просит, а стоном исходит. Тут-то Сомов и увидел Жалейку. Простенькая такая, собой нескладная - пройдёшь мимо и не заметишь. Только глаза большие и скорбные, как на картине. Подошла, спросила, можно ли за студента штраф заплатить. Контролёр: "Плати, твой будет заяц!" Покраснела, как малина, заплатила, а тот ухмыльнулся, пошутил плоско и пошёл новых зайцев ловить. Студент приготовился на блокнотике адрес записать, чтоб завтра деньги принести, а она - что вы, говорит, не надо. Шмыг к выходу - и выскочила на остановке.
Сомов за ней. Сто раз удивлялся, какая сила его толкнула, зачем вышел, ведь ехать-то было ещё далеко. Догнал, напросился проводить, слово за слово - в общем, познакомились. В кафе "Мороженое" пригласил, о том о сём рассказал и поинтересовался, почему это она чужой штраф заплатила.
- Жалко его стало, - ответила. - Тихий он такой, беспомощный.
- Много их, зайцев, - возразил. - Я троллейбус вожу, знаю ихнего брата. Всех не пережалеешь, которые бесплатно норовят.
- Не все от жадности, - тихо так сказала, будто извиняясь. - Нельзя людей ногами топтать.
- Эх ты, Жалейка! - посмеялся Сомов.
Так и прозвал её - Жалейка.
Чудная девка оказалась, не видел он таких. Штукатур, в общежитии жила, в комнате шесть вертихвосток, в каждая: "Варька, погладь! Варька, отнеси каблук набить!" - кому не лень, все на ней воду возили. Половину заработка отцу с матерью в деревню отсылала да ещё сестричку, что в техникуме училась, кормила, самой только на хлеб да на суп с вермишелью и оставалось. А девка была хоть и не видная собой, а плотная, девки - они воздухом сыты бывают.
Присмотрелся к ней Сомов и решил, что получится из Жалейки верная и надёжная жена. Сыграли свадьбу, парк выделил молодожёнам комнату, начали жить, а добра не наживали. Безответная была Жалейка, робкая, а характер гранитный. "Ты уж меня прости, Вася, но как жила, так и жить буду - по совести". И старикам продолжала посылать, и сестричку кормила, и, Васю своего не спрашивая, его родителям в деревню двадцатку в месяц. Сомов хмурился, выражал недовольство, голос повышал, чтоб понимала, кто в семье хозяин, но верха не взял и покорился. Кореши, с которыми на троих перестал разливать, посмеивались, называли подкаблучником, но Сомов не обижался, зная, что вовсе он не подкаблучник, а просто в глазах у Жалейки есть такая правда, против которой не попрёшь. Ни напиться, ни выругаться, ни человека обидеть не позволяли, с таким укором смотрели, что хоть на колени становись - клянись, оправдывайся.
Вот и получилось, что не он жену воспитал, а она его. Любила своего Васю, ласкала, без чистой рубахи на улицу не выпускала и день за днём, год за годом переделывала по-своему. Научила стариков почтительно любить, семью ценить превыше всего, человека в себе беречь - не только тело, но совесть в чистоте держать.
Заболеет соседка, Жалейка ночь у её постели сидит, погорельцы по домам ходят - платье своё отдаст, о стиральной машине: сколько мечтала, дождалась премии - и старикам на сено для Зорьки послала. Эх, Жалейка, Жалейка…
За пять лет двух мальчиков-погодков ему родила, девочку, и все бегают у неё чисто одетые, умытые, любо-дорого смотреть, когда за стол садятся, галчата голодные. Гордое слово - семья, сколько в нём скрыто для человека радости. Смысл жизни - семья!