Еще цитата: "По сплошному городу тоскуя…" "Сплошным городом" Леня называл Москву. Но по моему ощущению Москва тоже не сплошной город. Только Иерусалим размыкают природные разрывы – зелень, земля, камень, – а в Москве районы жилой, обитаемой застройки перемежаются какими-то мертвыми зонами. Если встретишь такую по ходу пешего движения, то ее надо пересекать, чувствуя себя при этом путевым обходчиком в "зоне отчуждения".
Рим тоже не вполне сплошной город – потому что на холмах. Но есть города по-настоящему сплошные, как Париж или Вена. Петербург тоже на редкость сплошной город. Родившиеся и выросшие в нем люди, вероятно, как-то иначе ощущают Иерусалим, и интересно бы понять разницу в ощущениях. Половину нашей маленькой делегации составляли как раз ленинградцы (если угодно, петербуржцы). То есть, учитывая их сплоченность и корпоративную солидарность, – подавляющее большинство.
В эту неделю, когда хотели сделать мне приятное, говорили, что я похож на ленинградца. Найман выразился уклончивее: "Москвич может быть похож на ленинградца – с виду, издали, в первые пятнадцать-двадцать минут. Потом оглянешься: а он уже в ухе ковыряет или еще чего". Было это сказано перед самым Мертвым морем. А там соленая вода затекла в уши, внутри начало пощипывать, и примерно через сутки я сообразил, что действительно при любом удобном случае залезаю мизинцем в ухо.
Приближаясь к Мертвому морю, начинаешь чувствовать, что это самое низкое место в мире, на сотни метров ниже уровня моря. Барабанные перепонки ощущают легкое давление: это давит какая-то странная (как под водой) тишина. Чаша молчания. Молчаливые общины ессеев скрытно селились когда-то именно здесь: в пещерах, среди угрюмых скал, бурых и рыжих; располосованных желтой и красной охрой; отцвечивающих бронзой и золой.
Из отеля на Мертвом море мы поехали в кибуц "Эйн Геди". Обмеряли шишковатый, с виду каменный баобаб; изучали анчар (по-местному "яблоко Содома"): растение с крупными мясистыми листьями, на которых при изломе выступает ядовитое молочко. Смотрели на водопад, упомянутый в Песни песней, на пещеру, где Давид отрезал "край от верхней одежды" Саула. "И пришел к загону овечьему, при дороге; там была пещера, и зашел туда Саул для нужды; Давид же и люди его сидели в глубине пещеры" (Первая книга Царств, 24).
А где-то в зарослях следил за нами леопард, сбежавший из местного зоопарка. Гигантским черепахам сбежать не удалось, и мне случилось наблюдать, как они любят друг друга. Эту бесконечную и бесконечно унылую процедуру нельзя показывать людям, склонным к сопоставлениям. Кое-кто из нас видел на склонах и так называемых "горных зайцев". Экскурсовод уверял, что это никакие не зайцы, а выродившиеся слоны, но поверить в это невозможно.
Палатки бедуинов вдоль дороги больше похожи на навесы. В одной из таких палаток нас поили самогоном во всей его силе. (Это скорее исключение. В других местах попытки заказать спиртное почему-то приводили в панику весь обслуживающий персонал.) И как-то трудно представить, что такие же палатки стояли сравнительно недавно на том месте, где сейчас находится кампус Университета им. Бен-Гуриона: огромный комплекс разнообразных построек, вполне красивых. Мне особенно понравился "сенат": круглое здание, очень стильное, сделанное на одном точном приеме. В центре кампуса – огромный прямоугольник зеленой травы, на которой сидят и лежат в самых вольных позах девушки и юноши, девочки и мальчики. Такие же мальчики на военной базе "Неватим" рассказывали нам об истребителе F-16. Скромные, улыбчивые супермены лет двадцати. Боевые летчики, офицеры. Конкурс по их военной профессии – сто человек на место.
Прошу меня извинить, если кого-то смущает такая чересполосица впечатлений – низких и высоких. Но от их обилия разбегаются глаза, они накладываются друг на друга. И при этом не смешиваются. (В приведенном библейском отрывке тоже может кое-что смутить.)
На блошином рынке Яффы глаза разбежались не на шутку, и, как всегда, наступил момент, когда захотелось что-то купить кому-то в подарок. Остановило меня замечание Битова: "Это все вещи, которые страшно мешают тебе в собственной квартире". Попов купил искусственную утку из папье-маше. Потом вертел в руках, недоумевая: "Как теперь ее транспортировать? Вплавь, что ли?" Все ему здесь откровенно нравилось, и его преувеличенное лицо почти не меняло выражения, оставаясь отвлеченно-доброжелательным.
Рынок в иерусалимском Старом городе еще больше и несравненно экзотичнее. В этот раз нам на весь Старый город полагалось несколько часов, а в первый приезд мы с женой из него почти не вылезали (отчасти скрывая свой энтузиазм от знакомых). Однажды я полдня бродил там один, плутал по разным кварталам, не обращая внимания, который из них арабский. Когда потом проговорился Лене, тому чуть дурно не стало: был самый разгар интифады. За день до этого кому-то "вставили нож". В воздухе действительно висело тяжелое напряжение. По Via Dolorosa проскакал однажды юноша-араб на белом скакуне, и туристы с криком прижимались к стенам. Зато нигде не было толчеи. Даже в Кувуклии храма Гроба Господня мы пару минут были одни, не считая монаха-сторожа.
А в этот раз в Кувуклию стояла очередь на час, и пришлось кое-кого провести без очереди (мы очень спешили). Сделал это – за скромное вознаграждение в один доллар – удивительный человек, с которым мы только что познакомились. Катя, наш экскурсовод, представила его нам как представителя семьи, уже триста лет владеющей землей, на которой стоит храм. Угадать в нем араба я бы не смог. Такого человека можно встретить в каком-нибудь украинском селе: характерные усы, меховая шапка с отворотами, потерявшее форму пальто. Хозяин земли церемонно поздоровался с нами и каждому вручил визитную карточку. Вопрос о его финансовом состоянии остался открытым.
Тот же человек провел нас в зал, принадлежащий греческому патриархату, где находится центр (иначе – "пуп") мира. Такой странный камень. И в это я, знаете ли, готов поверить. Ну, может, не именно в этом зале, но где-то здесь, где-то рядом.
Что ты, Иерусалим? Не ты ли сердце мира, что просыпается раз в тысячу лет, словно в ожидании последних времен?
Прежде всего поражает плотность случившихся здесь событий. Кажется, что половина мировой истории сошлась на одном пятачке. Рядом с горой Сион могила царя Давида, а над ней – зала Тайной вечери. Событиям словно бы не хватает места, и приходится надстраивать второй этаж. На Елеонской горе, месте Вознесения, захоронена и голова Иоанна Крестителя. Примеры такого рода можно перечислять до бесконечности, только неловко сообщать общеизвестные факты. Вот еще один, не общеизвестный: знакомая мне семья живет примерно на том месте, где Иисус Навин остановил солнце.
Пространство событий сжато здесь мощной центростремительной силой. Оно сворачивается. Но подобное воздействие как будто испытало и время. Прошлое ясно отпечаталось в настоящем. Истории двух-, трех-, пятитысячелетней давности оставили свой след, его можно увидеть и даже потрогать. И не только потрогать. Ведь и дождь в каком-то смысле событие (мы это почувствовали, когда он вдруг пошел). А в "Эйн Геди" продают минеральную воду, которая, прежде чем выйти наружу, пятьсот лет шла в скальных порах. То есть ты пьешь ту самую воду, что упала с неба пятьсот лет назад. Событие можно выпить (а не только есть глазами). "Съешь меня, выпей меня, прими меня в себя", – говорит тебе в этой стране чудес то, что было в Начале и продолжилось потом. Не просто история, не только культура. Но то, для чего нет единого слова.
То есть наоборот: единое слово как раз есть. Но это удобнее объяснять на иврите, где "слово" и "дело" слиты в одном обозначении.
…На подъезде к Иерусалиму дорога пошла вверх, ее обступили бледные ступенчатые холмы с ярко-желтой мимозой и кипарисами. Потом их сменили негустые серебристые сосны. Их прозрачная тень ложилась на засыпанную иглами землю, создавая мелкий и изменчивый рисунок. Это было похоже на быструю шифрованную запись, спешно фиксирующую ход какого-то удивительного происшествия. Казалось, что ее можно прочитать.
Передо мной был пейзаж, наполненный смыслом, как наполнены им камни древних строений. Природа Израиля как будто не вполне природна: у нее слишком осмысленное выражение. Она походит на какое-то сообщение. Словно над созданием этой местности природа и Священная история трудились сообща.
Удивительно, что при такой историко-топографической плотности осталось еще очень много свободного места. Много земли и воздуха Израиля.
Долина Завулон: бурые склоны, рыжие осыпи сквозь синеватую траву. Долина Хула: на фоне сине-лазоревых конических гор красные поля – или зеленые, салатного оттенка, яркой свежести. "И свежа, как вымытая басня, / До оскомины зеленая долина", – писал Мандельштам, который никогда ведь этого не видел, – и как угадал? Кинерет: вокруг пепельно-зеленые и голубоватые холмы облачной плотности с волнистым гребнем, как при легком бризе. Вдали стая птиц вспыхивает, как салют. Гора Тавор (Фавор): круглая, с боковым пробором.
Иудейская пустыня. Круглые складчатые холмы с пятнами колючек, и на их склонах отары больших круглых камней. В поры известняка въелся белесоватый лишайник. Вдали расплываются, как мираж, мягкие очертания смугло-палевых гор.
– Какая она красивая, эта Иудейская пустыня!
– Красивая. Но мы предпочитаем оазисы.
Этот короткий обмен репликами очень характерен. Приезжий и старожил на одни и те же вещи смотрят совершенно по-разному. В наш второй приезд друзья с гордостью показывали красивые новые городки-районы, занявшие вершины холмов, которые я помнил пустыми, незанятыми. Среди этих холмов не было двух одинаковых или даже похожих, и каждый из них, казалось, создан тем вдохновенным терпением, что под стать великому искусству. Я радовался радости своих друзей, но восхищение давалось с трудом. Совсем не давалось, если быть честным. Я с болью видел, что прежний текст кое-где уже стерт, и что делать с этой землей? Срочно перевозить в Британский музей?
Понимаю, как бессовестно легковесны мои слова. Они и не могут быть иными, потому что я мыслю на другом языке. Я все-таки турист. Одно из стихотворений израильского поэта Иегуды Амихая как раз о нас – о туристах в Израиле: "И сказал я себе: спасение наступит только тогда, когда их гид скажет им: "Видите эту арку римского периода? Это чепуха, но рядом с ней, чуть левее и ниже, сидит мужчина, купивший фрукты и овощи для семьи"". И действительно: никогда, никогда я не сочту чепухой римскую арку, я знаю, как мало их осталось. Но много ли осталось в мире (в нашем мире, я имею в виду) мест, где живое так явно не боится жизни?
Ровно это мы и смогли почувствовать в свой последний приезд, увидев другую сторону этой страны: ее "нормальную" жизнь и непомерную работу будничного упорства.
Я только хочу сказать, что и сам Израиль – своего рода палимпсест. Он пишет свою историю поверх прежней, это все то же сообщение, но нам не всегда удается его прочитать, потому что изменилось время и вместе с ним изменилась – как бы это сказать? – техника письма. Но главное Событие – само существование Израиля. И нам удалось увидеть, каких усилий стоит это существование. Удалось почувствовать это непомерное, но привычное, даже будничное напряжение. Неиссякающий источник жизненной силы. Упорствующее, длящееся сопротивление.
…В первый свой приезд мы шли от Гефсиманского сада к склепу Авессалома, минуя овец, коз и приглядывающих за ними смуглых подростков. Козы смотрели на нас с недоумением, а в движениях подростков замечалась странная задумчивость. Она передавалась и нам – мы невольно стали задумываться о правильности выбранного маршрута. Мы явно шли по чужой территории. Но тогда осторожность и постоянная оглядка еще не вошли в обычай. Мы не понимали, как это возможно: вот своя страна, а шаг в сторону – и уже чужая. И люди живут изо дня в день как воздушные гимнасты.
Но Иоффе сказал об этом иначе и гораздо точнее: "Как саженцы над преисподней, / мы продержались и сегодня".
2004
Машина времени (Римский дневник)
"Правильно, Рим – город всех городов, все остальные гуляют, где хотят, богатеют и украшают себя, как могут, или борются за сохранение своей старины, а он остается на своем месте, не богатея и не украшаясь, и в конце концов все возвращаются к нему, как домой" – так прокомментировал наш старший товарищ Александр Асаркан сообщение о моей первой поездке в Италию (1997), туристический ликбез: Флоренция, Венеция, Рим.
Трудно придумать три города, настолько отличных друг от друга. Флоренцию хочется тут же досконально изучить с путеводителем в руках. В Венеции хочется, ясное дело, умереть, но очень не сразу, желательно лет через пятьдесят.
В Риме хочется жить вечно. Никогда не думал, что клише "вечный город" относится не к его возрасту, а к характеру и состоянию. Так определена его способность к вечной жизни – невероятная витальная активность. Трудно понять, как город может быть одновременно таким красивым и таким живым, совершенно не музейным, не "прекрасно увядающим".
Я думаю, что любой человек мог бы жить в Риме: это город не только итальянский, но всеобщий. "Не город Рим живет среди веков, / А место человека во вселенной". Нет уже никаких Афин, остался только туристический островок вокруг Акрополя. Нет целых стран (пусть какие-то из них этого еще не заметили). А Рим жив и непреложен. Потому что он город всех городов. (И жив еще Иерусалим, только он не город, а место: место всех мест.)
После той первой поездки я начал понимать, какой невероятной жизненной удачей стала бы возможность провести в Риме не пару-тройку хлопотливых туристских суток, а какую-то часть жизни, пусть даже очень маленькую. (Хотя для человеческой жизни соотношение части и целого не подчиняется арифметике.)
Но только через пять лет забрезжила вдруг стипендия Фонда памяти Иосифа Бродского.
Люди в трех странах активно занимались этой проблемой, но у них ничего не выходило. Было послано приглашение экстренной почтой и копия-факс в итальянское посольство. Приглашение не пришло, а факс был умело и быстро потерян при переброске из посольства в консульство. Я уже терял надежду, но приглашение повторили. А еще через пару дней раздался звонок в дверь, и – о радость! – принесли то первое приглашение экстренной почтой. Хочу заявить официально: к этой службе у меня нет никаких претензий, они подвижники и мастера своего дела. Я это понял, когда прочитал адрес на конверте: Mr. NATANOVICH Дом. 11/13 kv. 16 105061 Mosca Russia.
Мне кажется, что для человека, приехавшего в Италию, нет более "творческого" занятия, чем смотреть на Италию. А пребывание в Риме задает твоему зрению такие задачи, которые хотелось бы решать всю оставшуюся жизнь.
Полагаю, что провел свое римское время самым разумным образом. Я жил там два с половиной месяца, а занимался только тем, что ходил по улицам как заведенный и смотрел. Если шел дождь или я просыпался позже обычного, то начинал нервничать. Казалось, что безобразно теряю время. Все упускаю. Мало с кем общался и почти разучился говорить на любом языке. Только ходил и ходил, кружа по одним и тем же местам, не уставая и не насыщаясь. Даже не очень понимал, что меня гонит.
Мой друг, писатель Зиновий Зиник, заметил однажды, что Рим подобен внутренности разрушенного мозга. Это дает какое-то объяснение моему поведению: похоже, я кружил по Риму, как кружит мысль человека, пораженного "сверхценной" идеей.
Э.Ш., распорядитель Фонда, отправила в Болонский университет мою характеристику, звучащую примерно как рекомендация на Нобелевскую премию (вот так и создаются дутые репутации). Там, видимо, решили, что к ним приедет настоящий писатель и ему нужно создать условия для работы: стипендия на полтора месяца (Professor Fellowship) и вилла под Болоньей, настолько уединенная, что без автомобиля никуда не доедешь. Пиши да радуйся. Но я отказался: это приглашение съедало ровно двадцать римских дней.
"Если я и сочту вас сумасшедшим, то не поэтому", – так своеобразно одобрил мое решение один русский римлянин.
Когда чувствовал, что взгляд становится – хотя бы отчасти – машинальным, я уезжал из Рима на день или несколько дней. Был во Флоренции, Сиене, Ареццо, Ассизи, в маленьких городках – Сан-Джиминьяно, Картона, Сполето, Орвието, Витербо.
Все итальянские города существуют по своим зрительным законам, зрению приходится перестраиваться.
Надменное пространство Флоренции живет по двойному стандарту: масштаб палаццо, рассчитанный на гигантов, помыкает рядовой застройкой.
Феноменально по точности и завершенности городское построение Сиены. Она спускается вниз уступами, в три шеренги. Центральная площадь идет клиньями, как раскрывающийся веер, и город подхватывает это движение, – становится взмахом веера. Обходя площадь по окружности di Citta, все время теряешь направление: город переворачивается в голове.
В пространство малых городов, вроде Сан-Джиминьяно и Картоны, входят на равных ощущение высоты, горный воздух и вид на огромную долину. Солнце сквозь тучи, из-за ближней горы виден язык Тразименского озера, утром зеленый, а к середине дня темнеет, голубеет. Все в розово-золотом тумане. Сияние долины чрезмерно: у простых атмосферных явлений нет таких возможностей. Она лучится нездешним светом.
Но та же оптическая перестройка ожидает зрение и по возвращении в Рим. Ты снова видишь все как впервые.
Сначала зрительные впечатления по привычке обращались в какие-то заметки и записи, все более краткие и примитивные. Потом только они и остались – живые картинки, западающие все дальше в глубь сознания, вытесняя все прочее. В конечном счете только они и сохранились.
В последние римские дни я развлекал (и утешал) себя, мысленно рисуя карту города и подписывая улицы почти без запинки. Но мне ли не знать, что уже через полгода я буду кусать кулак, вспоминая название левого луча, идущего от Piazza del Popolo, или улицы, продолжающей ось Испанской лестницы.
Рим – город, в сущности, небольшой. Непонятно, как я мог два с половиной месяца ходить по нему восемь, десять часов ежедневно, выучить почти наизусть его карту и все же постоянно оказываться в каких-то неведомых улицах или на площадях, неизвестно откуда возникших.
Взять, к примеру, фонтан Треви. Находится буквально в двух шагах от Корсо, да от чего угодно, и еще не в самом сложном районе. Но я не помню случая, чтобы его появление было ожидаемо: всякий раз он как-то обнаруживался. (А бросил ли я в этот раз монетку? Что-то не помню.)
Но самый загадочный район – бермудский треугольник между площадями della Chiesa Nuova, Navona и чудесной Campo dei Fiori. Это странное место – самое древнее в городе (после античности). Я так и не научился находить маленькую piazza Pasquino: все время выходил не туда, а ведь она в двух шагах от Navona, чего проще. (На неказистую статую, вмонтированную в дом самого Пасквино, и сейчас наклеены какие-то обидные стишки про правительство – пасквили.)