Полоса - Рощин Михаил Михайлович 37 стр.


Надо было что-то придумать, как-то перебить это тяжкое и в конце концов унизительное состояние. Она и без того никуда не ходила, никому не звонила, спасалась телевизором, отсчитывала время до родительского дня в лагере, скучая по дочке. Чуть ли не через день бросала открытки мужу Жоре в Мисхор, где он отдыхал, и даже написала (вот он удивится), что очень его любит и скучает.

Он время от времени звонил по автомату, веселый, ласковый, но отчужденный, явно не один, с компанией вокруг, кричал, что все в порядке, загорел, плавает с маской, кормят прекрасно, погода прекрасная, компания прекрасная, все о’кэй! "А ты там не это самое? - спрашивала она. - Смотри!" Он легко смеялся, подозрительно быстро понимая, о чем идет речь, и кричал: "Хотел бы даже - здесь страшила на страшиле, клянусь тебе!" И тут же у него кончались пятнадцатикопеечные монеты, его явно вытягивали из будки, все прерывалось. "Клянусь тебе! Целую!" - еще какое-то время звучало в ушах.

Но она не верила. То есть нельзя сказать: не верила. Так даже не стоял вопрос: верить или не верить? Она верила. И не верила. Об этом не следовало думать. Жоре тридцать четыре года, худой, спортивный, длинный, с черными веселыми глазами, он все остается мальчишкой, он душа любой компании, и женщины пялят на него глаза. Он никогда не был бабником, по-мужски, по-мальчишески любит спорт, маски, подводные ружья, футбол и хоккей, мотоциклы и всегда предпочитает мужские сборища. Тем не менее три года назад они пережили свою драму: Татьяна узнала, что Жора ей изменил. Пусть нечаянно, глупо, но изменил. Она хотела уйти, то есть даже ушла к матери, еще на старую квартиру, забрав четырехлетнюю дочку, и со зла изменила ему сама. То есть что значит изменила? Отдалась одному сослуживцу, Малыхину, по-дурацки, противно, сознательно, - они и теперь встречаются часто в коридорах или в столовой, как добрые знакомые, - это произошло лишь однажды, ночью, в его доме. Потом как-то быстро с Жорой все наладилось, исправилось, через три недели она вернулась домой, жизнь пошла по-старому. Или вернее, по-новому, потому что если прежде они жили еще как влюбленные, возлюбленные, то после этой истории стали жить успокоенно и упорядоченно, без прежнего задыха, остроты и безумства.

Дело не в том, верила она или не верила: она д о п у с к а л а, что все может быть. Она не ревновала, вот в чем дело. Курортный романчик? Ну и что? Теперь она знала, что сплошь и рядом так случается, и люди относятся к этому снисходительно. Приходит приятель, говорит смущенно (но игриво и победоносно): мол, вот так-то, братцы, такое вот тру-ля-ля, и все острят, хихикают, мужчины и женщины, хотя эти мужчины и женщины сами мужья и жены, и, коснись их, они будут страдать.

Совсем недавно, перед тем как Жоре уехать, приходил его товарищ, еще в армии вместе служили парнями, Петя Белопольский: перекусил на ходу, выпил водки, спешил: "Ну, я врезался, ребятки, ну, врезался!" И Жора хлопал его по загривку и благословлял: "Давай, Питэр, давай! Как говорил Саади, на каждую весну надо выбирать новую любовь!" И Татьяна тоже подыгрывала: "Влюбился? Ну, это же прекрасно! Мечта просто!" И ей не приходило в голову, что, может быть, так же Жора явится однажды к другу Пете (или являлся) с теми же словами, и Петя одобрительно похлопывал его, и Петина Оля тоже, и лишь вскользь советовала: "Только ты уж поосторожней, чтобы Таня не узнала". Ах, какие мы все свободные, легкие, ироничные, всепонимающие и всепрощающие! Какие мы современные, сложные, простые, честно-бесчестные, как смешон нам максимализм, и как мы все без труда выносим чужие беды…

Ну а что делать? Что вот делать ей, Татьяне, жене своего мужа, если, допустим, у мужа что-то там происходит? Что она может изменить? Ее устроило бы одно: ничего не знать. Вот и все. Умные люди так и поступают. Тогда, три года назад, она узнала насчет Жоры случайно. А могла бы и не узнать. И не было бы ни страданий, ни перемены их отношений. Так что же лучше? Ведь они не расстались совсем, все хорошо теперь, их семью ставят в пример. Прекрасно! - как говорит Жора. Прекрасно, да, но куда деть обман? Куда деть все наши высокие слова, мораль, возвышенные представления о том, как должно быть на самом деле?.. Но кстати, а как должно быть на самом деле? Может, так и должно, как н а с а м о м д е л е? Петя Белопольский приходил ведь на самом деле? Застенчивый Володя зовет выпить вина на самом деле? Она лежит здесь и мается от животного бабского вожделения на самом деле?..

Да, конечно, мы люди, а не животные, мы должны уметь управлять своими чувствами, что ж, вот, в частности, она лежит тут одна, на рассвете, на своей тахте - лишнее пространство которой, кстати, почти физически дразнит ее - и управляет собой. Она управляет собой, а в это время вакантность управляет ею. И выходит, что с е й ч а с она никакая не жена, не мать, а просто одуревшая баба. Самой стыдно.

Но с другой стороны, отчего же стыдно? Ведь это есть, это пришло помимо ее воли, это н о р м а л ь н о е человеческое желание, она не выдумала его или не вызвала нарочно, она не психопатка. И как знать, не честнее ли сдаться, кинуть кость этой собаке, которая жрет ее изнутри, согрешить? Ради очищения! Точно! Согрешить и покаяться…

"Жди мужа, дура, жди, змея, - говорила она себе, - не бесись с жиру, будь честной женщиной, не бери ты примеры с каждой…" - тут она грубо называла вещи своими именами, как это сделала бы Астра, - чтоб крепче было самобичеванье.

Но - "будь честной женщиной" - что это значит?.. А куда мысли-то деть? "А в мыслях мы не вольны" - как говорит та же Астра, повторяя чью-то цитату.

Было около пяти утра, а она уже долго не спала. Ее окно на восьмом этаже выходит на улицу, из него широкий вид на Москву-реку, на мосты, на Киевский вокзал (всю ночь сквозь сон она слышала бой вокзальных часов), на набережные. Улицы проснулись, умытые поливалками. Кроны лип набиты орущими птицами, как огромные круглые клетки. Солнце блестит на дальнем шпиле университета, напоминая Ленинград. Шумит первая электричка, и одинокая машина оголтело мчит через мост, одурев от простора. Слышны - подумать только - чьи-то четкие шаги.

Не пройдет и часа - грохот уличного конвейера сожрет все звуки, синяя гарь - запахи реки и липы, утренняя идиллия растает, город засучит рукава и пойдет греметь, делая свое дело.

Татьяна положила подушку на подоконник, подперла голову двумя ладонями, как скучающая тамбовская казначейша. Рассветный ветерок приятно обвевал плечи. По реке шла баржа, на которой не было видно ни души, и казалось, эта махина движется сама, как живая, что-то соображает. Уплыть бы куда-нибудь, что ли?..

Она незаметно склонила голову на подушку и незаметно крепко заснула, как провалилась. А проснулась - внизу уже все неслось, грохотало, желтый кран на стройке напротив нес, разворачиваясь, пакет панелей, и солнце ярко и жарко освещало стройплощадку. Соседка Тася внизу вытряхивала в окно простыни, плескала белым, у нее орало бодрой утренней музыкой радио, и сама она пела.

Город тут же сообщил Татьяне свой знакомый и спасительный ритм пятницы, последнего дня недели, и она бросилась, точно в воду, убирать, пылесосить (ради зарядки) и через полчаса уже все ненужно сияло, блестело, пахло по дому кофе и сама она, как всегда, была чиста, свежа, легка на ногу.

А вечером, как снег на голову, свалилась (пролетом в свой Норильск из Донецка, из командировки) Ирка Разгуляй, лучшая институтская подружка, с которой они не виделись года полтора. Года полтора! Как длинны стали, как все длинней становились их разлуки, - а ведь когда-то дня не могли прожить друг без друга. Ах, Ирка! Ирка Разгуляй!

Пошел дым коромыслом, Ирка умела оправдать свою фамилию. Часам к двенадцати ночи квартира выглядела так: на кухне остатки ужина, россыпью зеленые еще яблоки, бутылка из-под водки, которую они выпили в пропорции 2:1, по комнатам платья, лифчики, журналы, чемодан разинут, в ванной плавают розы и трусы, телевизор включен, но без звука, свет горит повсюду, окурки раздавлены о каждый спичечный коробок, у тахты на полу бокалы, две бутылки шампанского в тазу с растаявшим льдом, и так далее и тому подобное. Сама Ирка, загорелая, длинная, здоровая, как антилопа (она вообще смуглая и черноволосая, у нее бабка была гречанка), уже в чужом, Татьянином, халате, в ее же браслетах и кольцах, которые она примеряла и пока не сняла, валялась на тахте, пила, курила, с одной стороны играл магнитофон, под другим боком - телефон, глаза горели, ни о каком сне не могло быть и речи.

Но главное не это. Главное другое. Она в л ю б и л а с ь. Она влюбилась, влюбилась, влюбилась. Умереть. Сойти с ума. Две недели счастья. Но какого! Ничего подобного, никогда! Он главный инженер шахты. Тридцать пять лет. Жена, дети. Умница. Депутат. Орден Ленина. Смелый, как черт. Здоровый, сильный, красивый. Алеша. Алеша, Алеша, Алеша. "Танька, ты не понимаешь! Я не жила до сих пор, я ничего не знала! Он меня срезал, скосил, умираю! Я ничего не знала, я женщиной не была!" (Однажды она уже это говорила, но Татьяне неловко было сейчас напомнить об этом.) Ирка без стыда, как только может подруга подруге, поверяла все тайны; она каталась по полу, металась, хохотала и плакала. Два раза она набирала по автомату Донецк и разговаривала со своим Алешей по полчаса (сидя на полу, скрестив ноги, с сигаретой и бокалом в одной руке сразу, отпивая и затягиваясь). "Люблю… дорогой… я не могу без тебя… а ты?.. что ты делаешь?.." Она совала трубку Татьяне, чтобы та поговорила тоже, подтвердила, как Ирка его любит.

Татьяна тупо мямлила, не попадая им в тон, а на том конце тоже не больно звонко бубнил с южным, полуукраинским акцентом смущенный голос: что не пора ли, мол, баиньки (так он выразился). "Что делать, Танька, что делать? Я не могу, я умру без него!.."

Она все-таки попыталась напомнить Ирке, что подобное бывало раньше, что каждый раз она "умирала", влюбляясь, но Ирка не хотела слушать. "Дура! Ты не поняла ничего! Мне конец! Я брошу все! Я брошу Андрея, все брошу, я буду жить около него! Он не может, он депутат, его знают! А я могу!.. Это счастье! Это нельзя отдать!.."

Поначалу Татьяна включилась, настроилась на Иркину волну, радовалась и плакала вместе с нею, но потом устала. Можно было ожидать, что Ирка устанет, но где там! Как все безумством началось, так безумством и кончилось. В десятый раз Ирка повторяла, что сказал он, что сказала она, в три ночи опять набрала Донецк (бедный этот депутат, спасибо, его жена с детьми отдыхали в Крыму) и вдруг, когда Татьяна уже дремала, сорвалась, стала трезвонить в аэропорт, выпросила шестьдесят рублей, и - о боже, Татьяна опомниться не успела, как они мчались на рассвете в такси, мелькали березки, а билет будет или нет, неизвестно, народу полно, сегодня суббота, держись, Алеша!..

Но бог, как всегда, помогает влюбленным, в последнюю минуту Ирке продают оставшийся от брони билет, она бежит сама через поле к самолету, мелькая длинными ногами, с одною сумкой через плечо, а завтра ей обязательно надо вернуться, все ее вещи остались здесь, и Норильск ее давно ждет, неизвестно, что будет и как, все на острие ножа, и от ее счастья недалеко до несчастья.

Татьяна возвращалась потом с аэродрома в город экспрессом, автобусом, выжатая, как лимон. Устроилась одна на заднем сиденье, задернула от солнца белую шторку, полудремала. Отчего-то жаль Ирку, во всем чудился повтор, слишком все знакомо: уже сидела когда-то Ирка на полу, сложив по-турецки ноги, с телефонной трубкой в одной руке и с сигаретой и бокалом в другой, уже кричала она "умру!", и даже к самолету когда-то бежала через поле. Так артисты выходят играть все одну и ту же сцену, и только им одним это не надоедает.

И еще холодело на душе неприятное, смутное, сомнительное: Татьяна чувствовала сейчас и за Ирку, и за ее Алешу, и за ту незнакомую ей женщину, жену Алеши, которая отдыхала себе беспечно в Крыму с детьми. Она отдыхала, а Ирка шаталась голая по ее дому… "Ну-ну, не ханжи", - сказала она себе голосом Астры, но видение не проходило. И не оттого ли, не от этого ли самого видения разжигает честная Ирка такой большой, такой ненатуральный костер? Ведь б о л ь ш а я любовь все оправдывает. (Почему-то.) За большую все простится. Должно проститься… И то, как ты ходишь голая п о ч у ж о м у дому? Ложишься н е в с в о ю постель?.. "Ну-ну", - опять сказала она себе. В самом деле, теперь такое как бы и за грех не считается, подумаешь, это мелочи.

Она была почти у дома, вышла из метро на Смоленской, у гастронома, ей хотелось спать. Но она представила, что войдет и увидит сейчас ночной разгром, надо будет прибираться, мыть посуду, сметать Иркин пепел. "Иркин пепел…"

Она позвонила с улицы Астре и попала вдруг с корабля на бал. Астра закричала: "Ну где ты шляешься? Ты забыла?.. Бери такси, я одну тебя жду!"

В самом деле, ведь была уже суббота, а об этой субботе талдычили всю неделю. У мужа Астры, Николая Анатольевича, архитектора, приняли конкурсный проект, и намечалось отметить событие.

Астра много лет подряд снимала дачу в одном и том же месте, в Томилине, по Рязанке, у них была, по сути, своя половина дома, с отдельным входом, с отдельным просторным участком, на котором ничего не сажали, не возделывали. Николай Анатольевич решил устроить пир на воздухе, и конечно же с шашлыком. Гостей звали по раньше, на весь день, хозяин уехал еще с вечера, и гость ринулся на дачу охотно, до жары. Когда Татьяна с Астрой примчались около часу на такси, набитом сумками, бутылками, взятой напрокат посудой, по участку уже бродили и лежали мужчины без пиджаков, впустую суетились женщины. Уже была готова яма пылающих углей, а счастливый, лысый Николай Анатольевич, в майке и фартуке, нанизывал на шампуры бледное от маринада мясо. Он фыркал, напевал, отгонял мух, выкрикивал распоряжения и приветствия и еще успевал спорить об архитектуре с одним из своих соавторов, Смоляницким. Щуплый, рыжебородый, в затемненных очках и коротковатых джинсах интеллигент Смоляницкий подавал Николаю Анатольевичу двумя пальцами круглые дольки помидоров и лука и спорил твердо и запальчиво. Еще один соавтор, Икулов, белозубый бакинец, босой и голый по пояс, как разбойник, мотал листом фанеры над огнем, ровняя угли, и крепкое загорелое его тело (брюшной пресс, как у античной статуи) картинно блестело от пота. "А, кто приехал! Татьяна приехала!" - выкрикнул он весело. Они были знакомы.

Пир был как пир, как все такие пиры. Долго ждала шашлык, он то жарился, то не жарился, был сырой или горел. Сначала каждый кусочек терзали нарасхват, с едва прикрытой юмором жадностью, все проголодались, а потом Николай Анатольевич с пятью шампурами в руках, чуть не плача, а за ним Икулов с подносом, ходили, уговаривали: ешьте, пожалуйста. Сначала все торжественно сидели за белым столом, собранным из разных столов и ящиков, а потом кто где, на траве и на крылечке. Сначала поднимали тосты, произносили проникновенные слова, потом дули так, кому сколько влезет, без тостов; сначала казалось, что вина - море (кто будет пить в такую жару?), а потом ездили на станцию прикупать еще. Кто-то уже спал, развалясь в гамаке, а кто-то дурачился, побивая гостей из шланга.

Икулов ухаживал за Татьяной. Белые его зубы и черные глаза так и сияли перед нею, куда ни обернись. "Я вас монополизировал". Он подливал, подкладывал, целовал, когда она удачно острила, руку, открыто любовался ею, плясал для нее с ножом в зубах и осаживал сильно перебравшего соавтора, которому Татьяна, видно, тоже понравилась (вакантность, вакантность!). Смоляницкий внезапно нависал сзади с рюмкой в руке, щелкал каблуками, стараясь держаться совершенным кавалергардом, снимал очки, считая, видимо, что так он красивее, и по-детски мигал на солнышко большими глазами небесной голубизны.

С женщинами как-то не удалось, их оказалось меньше мужчин, все с мужьями, и Татьяна, самая молодая в этой компании, без пары, захватила внимание. Ее это вдохновило, она почувствовала себя легко и в какой-то момент, уже чуть хмельная первым хмелем, который обычно затем проходил, увидела себя, нравясь себе со стороны, стройной, высокой (стройнее и выше, чем на самом деле), в белой юбке, светло-розовом батнике со стоячим воротничком, с косыночкой, конец которой продернут в верхнюю петлю батника, со светлыми, вымытыми в ромашке, распадающимися (но ровно настолько, насколько нужно) волосами, с грациозно отставленной рукой, в которой - прости, Ирка! - сразу и бокал и сигарета. Вот так она стоит, смеясь, под старой елью, в закатной тени, а вокруг, на земле, валяются (буквально) мужчины.

Когда ехали в такси, она говорила Астре, что первый делом ляжет и поспит хоть час, но теперь и не думала об этом.

Честно говоря, она уже позабыла, как это бывает: компания, свобода, ты одна, делаешь, что хочешь. Уже осел в ней опыт замужней женщины, семейных застолий, с детьми, с мужьями. Выступать в роли одиночки, завлекательницы она и прежде не умела, - всегда была второй при ком-нибудь из подруг, - и что такое случилось сегодня - сама не понимала. Но - случилось, получалось.

Потом, уже в темноте, вдруг собрались купаться - далеко, на озеро, точнее, на бывший карьер, и отправились человек семь. Астра не пошла, устала, ухаживала за мужем, - Николаю Анатольевичу стало плохо, его рвало, видно, объелся, бедный, своего шашлыка. Астра сказала только: "Икулов-то! Смотри, мать!" А Икулов стоял тут же, сверкая зубами, терпеливый, мягкий, предупредительный, в меру дикий и в меру интеллигентный, тихий, как кот, в расстегнутой до пупа рубашке. Совсем свой. Наблюдал, прищурясь, как мышка делает последний шажок к мышеловке.

Но между прочим, не сдавался и запальчивый Смоляницкий, силой духа весь день держась на ногах. Преподносил вдруг, бог весь откуда, огненный пион, под носом у соавтора увлекал Татьяну танцевать. Теперь он тоже выкачнулся из-за спины Икулова, сделав руку колечком, первым предложил Татьяне идти.

Они купались в светлой парной воде, блестевшей редкими звездами, они с Икуловым заплыли дальше всех, и он подныривал под нее, пугая, и касался ее тела. Невзначай. И подавал ей руку потом. И придерживал за талию. И оберегал. А она молола без передышки чушь, раскатывалась пляжным смехом. А он придерживал, дотрагивался. Неотвратимо. Проверял: да-да, нет-нет. Бедный Смоляницкий, не умея плавать, плескался у берега, и над озером раздавалось его городское, дилетантское"ау!"

Они вышли на берег в другом месте, как бы играя в прятки со Смоляницким, дурача его. Здесь белел твердый, чистый песок. Татьяна упала на него, полузадушенно смеясь. И Икулов тоже шипел "тсс!", опускаясь рядом. И опять (совсем невзначай, в припадке веселья, чисто по-дружески - поди скажи что-нибудь) положил свою ладонь на ее колено, и (конечно же лишь корчась от смеха) ткнулся мокрой головой в ее бедро, и (нечаянно, уж совсем это нечаянно) прижался на секунду ухом к ее груди. Выл Смоляницкий, одна яркая звезда сияла в темно-бледном небе, мышка вбежала в мышеловку, ей оставалось только схватить приманку. Еще секунда промедления будет означать согласие. Ну! Потом его уже не остановить. И самой не остановиться. Ну!.. И, опершись локтями, она вскочила… Нет, не вскочила, он перехватил ее, вскинул, понес к воде. Понес, и вошел с нею в воду, и бросил ее, как с вышки, - она заорала и плюхнулась с головой.

И в воде он уже и топил ее, и хватал, и с криком "акула! акула!" шел на нее тараном. Она изнемогала от хохота, ныряла, отбивалась ногами.

Назад Дальше