Да, Москва есть Москва, и хорошо жить в ее ритме, идти параллельно, успевать. Но выпасть из этого ритма - хуже нет. А Тихомиров вдруг выпал… Или, во всяком случае, чувство у него было такое, что выпал. Всегда везло, всегда двигался по самой стремнине, а теперь не получилось. Он двенадцатый день жил в Москве, - в сущности, без дела, занятый одним ожиданием, - и с каждым часом сильнее мучило его сознание, что он сам по себе, а Москва сама по себе.
Даже с дочерью не вышло контакта на этот раз: ей было явно не до него. Она готовилась к сессии и, кажется, замуж. Или, может, уже сделала это, не прибегая к формальностям. Появилось в ней нечто женское, новое, уклончивое и целеустремленное, и у Тихомирова с нею получалось, как с выключателями в этом гостиничном номере: нажимаешь, чтобы зажечь одно, а загорается другое.
Потом он сообразил, отчего стала раздражать гостиница: он превратился в старожила, в того постояльца, который всем намозолил глаза, с которым уже горничные делятся семейными историями. Не хватает только проносить в портфеле на ужин бутылку кефира и сидеть в холле в тапочках у телевизора. Вокруг таких людей само по себе возникает электрополе неудачи.
И в самом деле, он уже не обедал в дорогом желто-золотом ресторане, где с разных сторон возбуждающе звучит иностранная речь, где гвоздики на столиках и какой-нибудь молодой, интеллигентного вида, с курчавой бородкой африканец - негр, зембо или капр - курит, развалясь в низком кресле, прямую английскую трубку, - можно бы и поговорить с таким, вспомнить Бамако. Нет, Тихомиров ел теперь в буфете или стоял в очереди в министерской столовой с пластиковым подносом в руках. И уже не хлопотал о билетах в Театр на Таганке, а спускался вниз, в кино "Зарядье" - все равно на какой фильм, лишь бы отвлечься.
Да, начальник Карасустроя сам замучился и других замучил. Он каждый день минут по двадцать разговаривал со стройкой: там шел паводок, началась пробивка второго тоннеля, не смонтировали вовремя буровые станки, унесло в реку новый МАЗ - да мало ли что происходит каждый день и час на стройке! И ему позарез нужно было туда. Но три дня назад он взял еще денег под отчет и опять остался.
Однако хватит. Завтра он закажет билет и улетит. Гуд бай, Москва!.. Он поднял трубку, попросил Карасу, чтобы сказать Зое, что наконец уезжает, надел пальто и, без шарфа и шляпы, по-весеннему, пошел пройтись. Все равно разговор дадут не скоро. Шел длинным коридором, спускался в лифте, отразился во всех зеркалах, - нет, вид у него был еще ничего, вполне. Не зря он всю жизнь следит за своим весом, не ест мучного и сладкого, не пьет водки, предпочитая сухое вино, бегает на лыжах. Комильфо. Счастливчик. Молодой начальник нового стиля. Даже пахнет от него не банальным шипром, а французским лосьоном. Девушки посматривают… На Карасу он носит сапоги и старую куртку, но Москве не покажешься бедным родственником, это он уже усвоил. Москву, конечно, ничем не удивишь: тут генерал может ехать в троллейбусе или знаменитый поэт, как видел Тихомиров однажды, может сидеть в ботинках на босу ногу в шашлычной, а кинозвезда стоять в очереди за полуфабрикатами. Но все-таки надо соответствовать.
По правде сказать, Тихомиров и сам несколько бравировал своей молодостью, элегантностью, свободой, чуткостью ко всему современному. Да он, собственно, и старался таким быть. И не только внешне. Разве он сам не учился и других не учил смелости суждений, инициативе, точности, деловитости, вдохновению? У него с уст не сходило: "традиции русской инженерной школы", "культура мысли и культура труда", "техническая эстетика" и тому подобное. По четыре-пять лет работая на разных стройках, начав с прораба, два года проведя в Африке, Тихомиров, кажется, знал теперь, как надо строить и как не надо. Пришла зрелость, и он научился верить себе. А Карасустрой тем был прекрасен и нужен ему, что здесь впервые обрел он самостоятельность. Пусть относительную, но все-таки. Он получил власть, получил право делать то, что считал нужным.
Он предпочитал иронию разносам, не прощал ни слова лжи; был справедлив и умел при всех сказать молодому бригадиру: "Простите, я был неправ". "Строить красиво, быстро, современно и - весело!" - вот был его девиз. Чтобы радоваться не только результату, но и процессу. Это было, разумеется, нелегко, и заедала текучка, и многие обвиняли его в фокусничестве или смеялись над ним. Но он уже не мог иначе, он оставался самим собой.
Иногда он увлекался и совершал ошибки, но это не делало его пугливым и угрюмым перестраховщиком, он все равно держался своего стиля. Он и теперь знал, что прав, что иначе нельзя, и прилетел в Москву в настроении решительном и смелом. И вот надо же такому случиться - двенадцать дней ожидания! Они вымотали и выжали его. Хоть и сохранял он вид бодрый и победоносный, но уже одолевало его уныние.
Дело же заключалось в следующем: Карасу было место дикое, высоко в горах, и вокруг лишь несколько мелких кишлаков. Кроме того, разреженный воздух, зимой мороз, летом жара, - кто сюда поедет, кого заманишь? Пока начались лишь предварительные работы, но уже катастрофически не хватало рабочих рук. А что делать дальше? Нужны несколько тысяч рабочих, инженеров и, разумеется, врачей, учителей, продавцов, парикмахеров - мало ли. А где их взять? Год назад Карасу объявили комсомольской ударной стройкой, молодежи приехало много, но потом половина разбежалась. К тому же ребята и девушки, в основном, не имели специальностей, а условия Карасу требовали знаний и опыта.
Ответ напросился сам собой, выход был только один, и Тихомиров убедил коллегию министерства обратиться в Совмин с ходатайством: приравнять Карасустрой к отдаленным и северным стройкам - с тем чтобы платить рабочим и служащим на 30-40 процентов больше того, что они получают теперь. Так можно было привлечь на трудную стройку новые кадры, обеспечить стабильность, покончить с текучестью.
Коллегия приняла решение, министр подписал его, ходатайство в Совмин было послано, но почти все понимали, насколько безнадежна такая просьба. Особенно кипел и иронизировал по этому поводу замминистра Деревянко. Он относился к Тихомирову неплохо, даже несколько отечески, но на этот раз прямо-таки из себя вышел: мол, так каждый построит, так каждый начнет просить, всем трудно, да как же мы в первые пятилетки и после войны строили и тому подобное. Даже пришлось Тихомирову с ним поссориться, хотя вообще ссорился он с министерством нечасто.
И вот двенадцать дней назад, узнав, что на заседании Совмина вот-вот ожидается решение насчет Карасустроя Тихомиров прилетел в Москву. Собственно, как ему сразу сказали, вопрос о Карасустрое даже не собирались сначала выносить на Комиссию текущих дел Совмина: все основные заключения на просьбу министерства были отрицательные. И Тихомиров уже сам добивался в Управлении делами Совмина, у референтов по энергетике, чтобы Карасустрой наконец включили в повестку дня. Но тем не менее ни в прошлую пятницу, ни в позапрошлую вопрос этот там не ставился.
Где только не побывал Тихомиров за это время, по каким только телефонам не звонил, чьей только поддержкой не пробовал заручиться. Но все это была суета. Лев Дмитриевич Деревянко, когда Тихомиров попадался ему на глаза, только руками разводил: "Ты все здесь? Ну, даешь!.." Министр Тихомирова не принимал, начальник главка улетел с делегацией в Канаду, никто не хотел заниматься вопросом, по которому уже было принято решение и который у ш е л н а в е р х.
Повезло лишь в одном, да и то, как думал теперь Тихомиров, это было сомнительное везение: несколько дней назад он встретил Олежку Боряхина, своего однокурсника, а теперь, разумеется, Олега Ивановича Боряхина. Причем столкнулись они случайно на улице Куйбышева, и был Олежка вроде бы такой же, как в институте, долговязый, застенчивый, с белыми ресницами, но только увидел его Тихомиров в тот момент, когда Боряхин вылезал из черной "Волги", и было на нем отличное весеннее пальто, английская шляпа.
Короче говоря, вечером они встретились, вспомнили институт - все как водится, и Тихомиров рассказал Боряхину свою историю. Тот подумал, помолчал, потом сказал, что сам сделать ничего не может, но вот, так и быть, даст Тихомирову один телефон, и по этому телефону, возможно, Тихомиров, что-либо узнает.
Тихомиров, волнуясь, позвонил, там сразу сняли трубку, очень спокойный и приятный голос - обладателя его звали Сергей Александрович, и только это и было известно о нем Тихомирову - ответил, выслушал и так же спокойно просил позвонить завтра. Тихомиров позвонил завтра, это была среда, и Сергей Александрович сказал, что в повестке на пятницу Карасустроя нет, - это была прошлая пятница. "В таком случае разрешите побеспокоить вас на той неделе?" - "Извольте", - сказал Сергей Александрович, и это малоупотребляемое теперь слово вселило вдруг надежду.
Тихомиров позвонил во вторник, не дождавшись среды, и тут, неожиданно для себя, стал жаловаться Сергею Александровичу, объяснять, едва ли не унижаться, и Сергей Александрович, хоть и произнес все так же мягко слова сочувствия, отвечал заметно суше. И в среду, то есть вчера, он уже ничего не сказал Тихомирову: "Пока ничего не известно". И с утра то же.
Почему и оставалось одно: улететь.
Москва, Москва!.. Тихомиров спустился от гостиницы по лестнице и пошел набережной, направо, к Кремлю. Погода была прекрасная, свежо и зелено пахли липы вдоль Кремлевской стены, молодая трава чисто сверкала под фонарями. Было много гуляющих: длинноволосые мальчики бренчали на гитарах, смеялись и кокетничали девочки - тогда носили еще короткие юбки, - брели под ручку пенсионеры в длинных затрапезных макинтошах. По Москве-реке шли белые прогулочные пароходики, длинные огни ломались и дрожали в темной муаровой воде. Над бассейном "Москва" стояло светлое и веселое зарево. Прекрасный силуэт Крымского моста висел в не остывшем еще небе. Было тепло, чисто, надо бы радоваться. Но Тихомиров шел медленно, устало, что-то ироническое было даже в походке - он нес в себе усмешку над самим собой. Поражение - вот как это называется. Неудача. С какими глазами он явится на Карасустрой? И главное, как они будут работать, как жить? Ему стало одиноко на людной набережной, он почувствовал себя чужим. Москва слезам не верит.
Когда он вернулся, дежурная, передавая записочку с фамилией, сказала, что ему звонили. Он заволновался, поспешил в номер и еще через несколько минут говорил с Деревянко.
- Тихомиров? Где же ты шатаешься, Алексей Ильич, а? Все небось коньячок пьешь, за московскими бабочками ударяешь? А тут отдувайся за тебя.
- А что случилось, Лев Дмитрич? - Он уже понял, что случилось, и старался сдержать волнение, говорить спокойно: - Я ведь не пью, а что касается…
- Ладно, знаем, как вы не пьете! Все вы, понимаешь, не пьете!.. Завтра твой Карасу на Совмине! Слышишь? Димас в Канаде, Яхонтов не может, Сергей Степаныч не пойдет, велят мне! А у меня в три прием у норвежцев!.. Понял, какую ты ерунду затеял, только людей от дела отрывать…
- Подождите, Лев Дмитрич, дорогой, вы меня простите за тот разговор, но как же… Лев Дмитрич?
- Да что как же? Чего ты думаешь-то? Я и сейчас тебе могу сказать, и давно говорил…
- А я, Лев Дмитрич?..
- Что ты? Тебе там не положено, это же министерское ходатайство, не твое. Отдувайся вот теперь за тебя!..
- Лев Дмитрич, минуточку…
- Ну ладно, начальник, будь! Спать ложусь, и так из-за тебя режим нарушил. Позвони завтра, тебе скажут…
Вот и все. Трубка гудела в руке: ту-ту-ту! Он положил ее, распустил галстук, снял пиджак. Вот и все. Деревянко знает, что говорит, он в министерстве лет тридцать сидит, всегда в курсе.
Ну что ж, плетью обуха не перешибешь, не такие еще штуки-дрюки происходят. С утра билет и - домой. Хватит. Не хотите - не надо. И чтобы в следующий раз я вот так сидел, нервы трепал? Дудки! Ружьецо - и за куропаточками, за кекликами! Хватит! Жалко, Галя экзамены сдает, полетели бы вместе.
И он ярко представил себе долгую горную дорогу от аэродрома до Карасу, знакомую до каждой опоры, по которым тянули ЛЭП, увидел улыбающееся лицо шофера Аркаша, свою машину, старые мудрые горы, цветные от выхода марганца, меди, железа, - черные, красные, желтые горы. И зеленые, потому что еще не настала сушь, и цветут в горах тюльпаны и маки, и стоят зелеными карликовая вишня и фисташковое дерево, и разлит в воздухе смоляной дух арчи. Все-таки полюбил он эту землю и так хотел ей добра. Ну ладно… Бешеная, безумная река несется внизу - колдовская, дьявольская река, старики рассказывают о ней легенды. А ему, московскому инженеру Тихомирову, надо ее перекрыть, остановить, победить. Природу одолеть, самого господа бога облапошить, а ему коэффициент зарплаты не хотят сделать 1,4!.. Да, жалко, что Галя не едет: болтала бы всю дорогу, восхищалась, бегала за цветами, читала стихи. "И тень одной горы ложится на другую. Ты день лишь не со мной - я о тебе тоскую…" Это она сама, а ведь ничего стихи… Ну ладно, ладно, хватит, Алексей Ильич! Выспаться, душ, бритва, кофе, свежая рубашка, никаких телефонов, никаких лиц, и черта с два вы меня здесь увидите раньше чем через год!..
Он, конечно, долго не мог заснуть (Карасустрой ему не дали, связь была нарушена), потом заснул, а утром… Утром, очень свежий, жесткий, решительный, ровно в девять он позвонил Сергею Александровичу и твердо стал говорить, что ему совершенно необходимо присутствовать при разборе вопроса о Карасустрое.
- Да какой же разбор? - своим неменяющимся, спокойным и приятным голосом ответил Сергей Александрович и, вероятно, улыбнулся. - И потом будет кто-нибудь из руководителей министерства…
- Я все знаю, - сказал Тихомиров, - но, когда человека режут, можно ему хоть при этом присутствовать?..
Сергей Александрович опять, видимо, улыбнулся и ровно сказал: "Ну что ж, извольте…" И это "извольте" снова отозвалось надеждой.
И вот он в Кремле. Чистенький офицер поднимает глаза от пропуска и от удостоверения, прямо глядя в лицо, сверяясь с фотографией. Неужели у него такой запаленный и несолидный вид?.. Необыкновенная чистота дворов, дорог, тротуаров. Подстриженная трава, цветы, деревья. Белизна зданий. В самом здании длинный коридор с прекрасными высокими окнами, тишина, чистота, две-три торопливые фигуры на все пространство. Невольно начинаешь волноваться, что-то вдруг происходит, как ни старайся быть самим собой. И вот высокая дверь, небольшая приемная, еще дверь направо и за нею зал - зал, где ждут, и здесь неожиданно много народа.
Да, очень много. Пугающе. Сидят, стоят, прохаживаются, и зал наполнен слабым гулом голосов, хотя говорят все чрезвычайно тихо, и если чей-то возглас или смех вдруг выделяется на общем фоне, то все головы поворачиваются в ту сторону. Тихомиров несколько опешил, к нему как к новому лицу обратилось много глаз, но ровно на секунду, поскольку ни у кого интереса он не вызвал. Моментально приняв строгий и озабоченный вид, какой имели и все вокруг, он сделал несколько шагов и сел на свободный стул у стены, положив рядом папку. Промакнул платком выступивший на лбу легкий пот. Стал смотреть, привыкать, обживаться.
Публика здесь была солидная, многие держались группами, и было видно, что большинство знакомо между собою. Привычно и легко двигаясь между мужчин, среди костюмов, галстуков, мундиров, портфелей, ходили две-три девушки в белоснежных кокошниках и передниках, пронося к стоявшим в углу столикам маленькие бутылочки воды и бутерброды. И удивительно - то ли от нечего делать, то ли от волнения, а может, и от жажды, кто его знает, или думая, что так полагается, но все эти солидные люди, как бы считая своим долгом попить и поесть, проходили к столикам, брали бутерброды и пили освежающую воду.
Но не это, разумеется, было главным в движении зала и главным в его внимании: всем управляла другая дверь, слева от Тихомирова, в которую видна была приемная, и через приемную - дверь в зал заседаний.
Она открывалась то и дело, то впуская людей - группами или по двое-трое - то выпуская их, а сюда, в зал ожидания, входил средних лет, с бритой головой мужчина и негромко предупреждал о следующем вопросе, называя его номер: "Приготовиться к 3-му вопросу… к 4-му…" Люди, уходя в приемную из зала ожидания, заметно менялись: вид их становился строгим и отрешенным, они в последний раз окидывали взглядом свой костюм, поправляли волосы, слегка бледнели и подбирали животы. Спины их делались напряженными, а кое у кого и слегка сгибались; высокорослые становились как бы чуть ниже, низенькие старались приосаниться.
Эмоции на лицах выходивших были, напротив, довольно сдержанными, и, только приглядевшись, можно было понять, что одни возбуждены и радостны, а другие обескуражены и подавлены.
Самое странное, что Тихомиров не знал, что делать, как быть, и больше всего боялся, что Деревянко уже там, за таинственной дверью, или, что еще хуже, уже побывал там и уехал. А спрашивать и узнавать, как он чувствовал, не стоило: все-таки он оказался здесь почти нелегально.
Люди выходили и входили довольно часто. Лишь однажды произошла пауза: в зал заседаний ушли и долго не выходили оттуда военные - три генерала ВВС, адмирал и молодой полковник-строитель, на которого Тихомиров еще прежде обратил внимание: полковник был необычайно статен, красив, с седыми висками, хотя выглядел не старше Тихомирова. Любопытно было бы узнать, что́ он строит, этот красавец, коллега-строитель.
Военные пробыли за дверью весьма долго, и все ожидающие глядели на часы, томились, и потому, когда наконец дверь там, в приемной, отворилась, Тихомиров, например, даже привстал, чтобы лучше увидеть через эту, "свою", дверь выходящих военных. Гул разговоров будто утих. Военные выходили цепочкой, лица у всех красные, словно они парились в бане, - это еще оттого так казалось, что генералы, достав на ходу платки, вытирали лица и шеи. Генералы словно бы держались вместе, а полковник, тоже с красным лицом, шел последним, один, и, вероятно, прошагал бы прямо к выходу, но кто-то из генералов обернулся к нему, заступил дорогу и довольно громко сказал:
- Ну, теперь вы поняли?
На что полковник так же резко и быстро ответил:
- Нет. Не понял и никогда не пойму. Извините.
И он обошел генерала, давая понять, что не хочет больше говорить.
А другой генерал сказал:
- Ему и это не авторитет!
Полковник прошел в дверь, и Тихомиров не мог не обратить внимание на то, как изменилось его лицо. "Ого!" - сказал себе Тихомиров и с этого момента почувствовал непрекращающуюся внутреннюю дрожь волнения.