Полоса - Рощин Михаил Михайлович 54 стр.


…С переводчиком Димой, на его мотоцикле, укрепясь на заднем сиденье, я летел среди дня по городу, - стал на полчаса противной стороной автомобилистов. Все мелькало, мы ловко обходили машины, которые казались неуклюжими и тяжелыми чудищами, пролезали, пробивались среди них и выскакивали к красному светофору первыми, и сюда сбивались все другие мотоциклисты, юные парни и девушки, и деловые мужчины простецкого вида, и семейные парочки: она, например, довольно полная и миловидная, очень спокойная, сидит на седле не верхом, а боком, обняв мужа за талию, положив голову ему на плечо. Мы перекусили с Димой в "американском" кафе, которое нравится студентам: пластмасса, цинковая стойка, дежурные дешевые блюда, кружка ледяного пива - все о’кэй; десяток мотоциклов пасутся под окном, - вышли, сели, помчали. Мне весело, приступ эйфории, я легко спрыгиваю, словно с коня, с кожаного седла возле отеля; жму руку Диме, вхожу в холл… Она сидит.

Поднимаюсь потом в лифте с какою-то почтенной парой англичан - ему лет шестьдесят, он в шортах и панаме, она такого же возраста, на ней розовая распашонка и распашоночные же штаны чуть ниже колен. Еще ожидая лифта, мы обмениваемся взглядом насчет нашей нимфы, я понимаю, что она вызывает у них то же беспокойство, что и у меня. Дама смотрит растерянно и сострадательно, господин похмуривается и похмыкивает: он считает, что в хорошем отеле не должно быть подобных вещей, хотя, разумеется, каждый, кто не мешает другому, может вести себя как угодно.

Но она мешает. В том-то и дело. Не дает о себе забыть.

…Замечательны в Афинах старые христианские храмы, иные очень древние, так стары, что на четверть, а то и на треть ушли в землю (в асфальт) или вобраны в себя новыми высокими зданиями. Чем древнее, тем проще, скромнее, да и внутреннее убранство не столь уж богато. Старые пожары выжгли им нутро, стены и своды в старой копоти, по ней серебрятся контуры прежней росписи - овалы и нимбы святых. Мощи, древние иконы, жарко и кучно горят свечи, причта не видно среди дня, печально глядят темноликие большеглазые страстотерпцы. Иконы есть прекрасные, тоже скромные и строгие, но в большинстве мягкие, без русского, например, фанатизма и неистовства. Я не специалист и не берусь объяснить по-настоящему, о чем говорю, но мне хочется сказать, что Феофан Грек, скажем, иной мастер, нежели Рублев или те, кто творил на исходе татарского ига, когда Спас кричал, как плакат.

Глядишь на эти лики, нутром вдруг понимаешь: а, вот же! ну конечно! - вот откуда - из Греции, через Византию спустя века (это называется убедиться воочию) на Русь, в Киев и дальше, на север и на восток шло христианство… Смотрю на печальную Богоматерь на маленькой изящной иконке, на наклон ее головы, на горестные глаза, и… вижу: сидит!

…И что ж так тревожит, в самом деле? Какое, в конце концов, дело? И мало ли и без того печали на свете?.. Вечер, большая компания, с детьми, с молоденькими девушками, с почтенным стариком с палкой заняла весь холл, обсела диван и ручки кресел, смех, вспышки "поляроида", передают из рук в руки цветные моментальные фотографии. Наша нимфа скромно ушла подальше, устроилась за столиком поближе к телевизору, на фоне экрана, а там - пылят танки, взмывают со стальных палуб истребители, крутятся тут же мультяшки рекламы мыла и жвачки, - мир жив, мир разбрасывает фейерверки, о чем тревожиться?

И действительно, сколько можно про одну несчастную? Забыть и не думать. Но нет, видно, не зря сказано о заблудшей овце и о потерянной драхме: кто, имея сто овец и потеряв одну, не оставит девяносто девять, живых и здоровых, и не пойдет искать одну пропащую? И кто, имея десять драхм и потеряв одну, не станет ползать со свечой в руке, чтобы найти потерянную?..

Мы так и не узнали, кто она и какая случилась с нею беда. Я не выдержал и в утро отъезда взял под локоть переводчицу и подвел ее к креслу, где наша нимфа сидела по-утреннему безучастно. Мы спросили, извинившись, не нуждается ли она все-таки в какой-либо помощи, не надо ли ей чего-нибудь?.. Она не открыла рта, но глаза ее задрожали и наполнились слезами, губы изогнулись - вроде бы в попытке улыбки вежливости или благодарности. И все. И мы ушли, а она глядела нам вслед. Что же, мне было достаточно, я увидел: она жива еще, слезы у нее еще не все…

…Ну вот, и остается рассказать только про бузуки. Совсем немножко.

Еще в десять вечера Никос и Аня говорили, что ехать, пожалуй, рано, и поехали только в одиннадцать, а приехали в половине двенадцатого - опять куда-то в район Пирея. Отовсюду мигало огнями, рекламой, темные глухие ангары, вроде авиационных, расцвечивались неоновыми разноцветными трубками и гирляндами, - кстати, греческий алфавит, все городские надписи и рекламы все время воспринимаешь как нечто родное, родовое, заграница приучила к надписям на латинском шрифте, а тут почти все буквы "наши": ведь грамота тоже пришла к нам из Греции, как религия.

Запарковали машину, вышли, оказались в огромном ресторанном помещении, но с очень большой эстрадой, и оттуда, пока мы искали столик, уже привлекала внимание певица с микрофоном, оркестр в глубине, звуки раздирали воздух. Никос шел уверенно, все и всех зная, - он работает в муниципалитете, на выборной должности, хотя у него своя профессия, архитектора, и он ее не оставляет. Он молод, в очках, длинноволос. Аня его подруга, она говорит по-русски, она нас и познакомила.

Зал огромный, темный и почти весь заполнен, мы занимаем столик уже довольно далеко от эстрады или, скорее, надо сказать, помоста, площадки, - на нее легко подняться из зала, - что и сделали у нас на глазах два парня в светлых джинсах и стали танцевать, подняв руки, а певица продолжала петь, чуть отступив от них в сторону.

Играет оркестр, поют, сменяя друг друга, певцы, а все, кто хотят, выходят на площадку и пляшут там. Вот вышли еще две девушки, стали медленно крутиться друг перед другом, вот поднялась еще пара: она одета, по-моему, в зеленую мужскую майку примерно 56 размера, майка ей до ног (скажем так) и перехвачена золотым пояском. А на нем джинсы и рубашка с засученными рукавами.

Да, я забыл сказать, до этого мы заехали еще в два подобных заведения, и нам не понравилось, я просил, чтобы место было самое обычное, недорогое, не туристское, а для своих, греческое, где собирается молодежь. И теперь мы оказались вроде бы в таком шоу, и публика говорила сама за себя: в основном молодые мужчины, женщины. Впрочем, судя по тому, что происходило дальше, народ тут сидел не бедный. Кстати, рядом за столиком две молодые девушки, попрыгивая на своих стульях в такт музыки, потягивали виски, и целая бутылка темнела на их столике. Одну девицу совсем скрыл хорошо организованный хаос бурных черных волос, другую отличала гора браслетов, бус и цепочек на шее и на руках. Они веселились вдвоем, курили сигарету за сигаретой, понемногу заводили себя, разогревали, чтобы ринуться потом в танец тоже.

Вот в этом "разогреве", в "заводе" все дело. Сидишь, глазеешь, за одной певицей вышла другая, потом певец, долговязый и хриплый (он вдруг сорвал аплодисменты), и вдруг через весь зал побежал к нему официант, выскочил, в руках оказалась бутылка шампанского. Он тут же ее открыл, налил бокал, на подносике поднес певцу, тот пригубил, послал приветственный взмах в зал, и официант побежал с бутылкой и бокалом обратно. За столиками хлопали и весело покрикивали. Певец захрипел еще вдохновеннее. Наши соседки уже явно топали, били в ладошки.

Нам принесли вино, арбуз и дыню, я расспрашивал Никоса о том, о сем, но говорить становилось все труднее, - происходящее вокруг вовлекало нас все больше в свою круговерть.

Вышел новый певец - коренастый, быстрый и веселый, его весело же встречали. На площадке к этому времени танцевало - одни уходили и возвращались, другие, как, например, те самые два первых парня, не уходили совсем - уже пар двенадцать. По всему залу все больше и больше шло тоже движение туда-сюда: между столиками лавировали официанты все с новыми бутылками шампанского (а оно недешево здесь, тысяч по пять драхм бутылка, то есть примерно рублей по пятьдесят), и двигались девушки-цветочницы, они ловко держали на руке - снизу и до плеча - штук по двадцать гофрированных бумажных тарелочек, наполненных головками цветов, роз и гвоздик. Я мог подозвать девушку, купить цветы, и тогда она спешила к сцене, выходила и осыпала этими цветами певицу или певца или просто начинала бросать тарелочку за тарелочкой к его ногам.

Наш последний солист имел все больший и больший успех. Надо сказать, он и разливался соловьем. В концертных брюках с блестками и в обтягивающей темной рубашке с распахнутым воротом и тоже осыпанной блеском, он раскачивался и вытягивался вслед за своими страстными фиоритурами, и зал приходил в восторг, потому что певец "забирал". Песни были все о том, как он любит, и как страдает, и как он ждет, а она не идет, и он плачет, а она не внемлет, он ищет, а ее нет.

И вот три официанта один за другим помчались с шампанским, а за ними четвертый с бокалом на подносике, и бутылки были тут же раскручены и откупорены, а затем еще побежали четверо и протискивались сквозь кутерьму танцующих. И тут же девушки с цветами метали свои блюдечки на пол и сыпали певцу на плечи, и он держал полную горсть бутонов и с последней нотой швырял цветы обратно в зал, и кланялся, и смеялся, и пригубливал шампанское.

Я интересовался, а куда же девают потом все это море шампанского.

- Куда можно деть открытое шампанское? - ответил мне вопросом Никос.

Атмосфера разогревалась с каждой минутой. Оркестранты только успевали утирать пот. А тут еще вдруг незаметно позади танцующих оказались сразу шесть девушек - хор, те, что создают обычно певцу фон, фонят, "фонючки", можно сказать, - и эти фонючки не были еле заметным, в униформу одетым ансамблем, но каждая, видимо, сама была певица, и каждая оделась на свой манер, причесалась и держалась, как королева. Они вызвали тоже большой восторг у публики, и к одной, белокурой и загадочной секс-даме, и к другой, брюнетке с чуть высокомерно поднятым подбородком, после номера тоже побежали с шампанским и с цветами.

Ей-богу, я не заметил, как сам уже и хлопал в такт, и постукивал ногами, и посматривал на девчонку с браслетами: не позвать ли ее на танец. Никос и Аня не выдержали, ушли на эстраду, и белые Анины руки лебедиными шеями покручивались среди толпы.

Самое интересное, что это не были какие-то бурные безумные танцы из дискотеки, - танцевали под песни, а песни были как песни.

Но вот один и другой официант помчались на эстраду, неся в опущенных руках по длинной пирамиде тарелок, - в каждой стоике не менее тридцати, а то и больше. И так же как девушки метали цветы, начали метать под ноги певцу тарелки. В один миг все было свалено и перебито. Народ шумел от восторга. Мне тоже хотелось вскочить и что-то такое сделать.

Оказывается, есть три степени выражения признательности артисту: послать шампанское, осыпать цветами и бить тарелки. Тарелки специальные, глиняные, белые, но не обожженные, без глазури. Но тоже денег стоят. И для хозяина заведения, конечно, немало значит, сколько денег из публики выкачает восторг перед певцом.

Во всяком случае, все второе отделение, если можно так сказать об этом шоу, вел один этот певец, и ему натаскали столько тарелок, цветов, столько наоткрывали бутылок, что потом два парня-уборщика специальными швабрами, налегая изо всех сил, сгребали эти дары с площадки, чтобы народ мог танцевать дальше.

Я не заметил, как прошли два часа, потом три.

И вдруг наш певец, наша звезда оказался за столиком у наших соседок. Обнял их, посмеялся, улыбка не сходила у него с лица, и он оглядывался вокруг, как оглядывается знаменитость, привыкшая, что его отовсюду фотографируют. Никос сказал ему несколько слов, певец глянул на меня, и вот уже сидел рядом, и жал мне руку, и хлопал по плечу. Мало того, он говорил по-русски! Хоть и с трудом.

Через три минуты Пандазис - так его звали и так горела, оказывается, неоновая реклама со всех сторон нашего ресторана - был мне другом и товарищем. Выяснилось, он родился где-то под Ташкентом (в Греции немало встречаешь людей, которые жили в эмиграции в Советском Союзе, а потом вернулись на родину), уехал уже одиннадцатилетним мальчиком, кончил четыре класса в русской школе, помнит учительницу Галину Михайловну. Ну надо же!

- Я тут самый знаменитый певец! - с белозубой улыбкой хвастал Пандазис. - Видишь, как меня любит публика? Я зарабатываю по сто тысяч в вечер. Привет России. Сейчас я буду петь для вас.

Чего не бывает на свете. Веселый Пандазис легко взлетел на эстраду, и едва он начал, как вполне уже разогретый и заведенный народ ринулся опять в танец, и снова были бутылки, цветы, тарелки, и площадка заполнилась постепенно целиком. Теперь уже сами танцующие осыпали друг друга цветами, сами пели вместо исчезнувших "фонючек", и мужчины становились на одно колено, а партнерша каждого кружилась вокруг с поднятыми руками, играя ими, улыбаясь, смеясь, и переходила к другому, и возвращалась, а мужчины, стоя на колене, хлопали в такт и глядели снизу вверх с любовью на своих королев. И в зале хлопали, и я сам, хоть и сидел на стуле, но, безусловно, стоял тоже на колене, и хлопал, и глядел на свою снизу вверх. Вот это театр! Вот это был бузуки! Ай да бузуки!..

А Аня с Никосом привезли меня наконец в "Амалию" на рассвете, в пятом часу, мы все еще были возбуждены и не угомонились даже за дорогу (а Никос предлагал попить еще кофе где-нибудь на Плаке), и я их от души благодарил, и прощался с ними у стеклянных дверей, и махал им открыткой с улыбающимся Пандазисом и его автографом. Спасибо, Греция! И прощай!.. Я был растроган и счастлив, и душа моя отдохнула среди этих людей.

Но уже за дверями меня опять ожидала нимфа Тревоги.

СТАТЬИ

Три газеты

…Наводим с сыном порядок в субботу, пылесосим книги, разбираем ящики письменного стола, - большая радость порыться в отцовском столе, - и я слышу: "Пап, а это что за газеты? Старые, смотри. Выбрасывать?.."

Смотрю - сверху, с лесенки, где стою, с трубой гудящего пылесоса в руках, в залитом солнцем своем кабинете, - и сразу - другой совсем день, тоже солнце, дверь раскрыта на балкон, и с балкона, с шестого этажа, - вся Москва, от Рогожки до Зарядья, до Кремля; веет прохладный майский ветер, мигает зеленым глазком индикатора и разливается вовсю немецкая, уже трофейная радиола "Минерва"; утро, все еще дома, перед школой, перед работой, завтрак, чай пьем с подсолнечной халвой, но день особенный, все можно, и вчера был особенный, и позавчера, - о, а позавчера вообще! - да и весь месяц особенный, все время поют внутри, подымая душу, фанфары, прыгать охота, бежать, кричать, как вчера: "Ура! ура-ра!", а женщины ревут, слезы бегут по улыбающимся губам, а мужчины - как струны, и радио гремит и гремит: "…танкисты генерал-полковника Лелюшенко, генерал-полковника Рыбалко, генерал-полковника танковых войск Новикова, генерал-майора танковых войск Упмана…" А соседи уже с утра к нам, а мы к ним, и двери на лестничную площадку стоят настежь, потому что невозможно переживать это волнение в одиночку. И вот среди замечательного этого хаоса, неразберихи и свободы - секундная остановка, отцовская рука на плече или на голове, - стоп, стоп, обрати внимание, что я тебе говорю, запомни - и перед глазами моими обыкновенная газета, с е г о д н я ш н я я, и он говорит со значением: "На, возьми, спрячь и храни в с е г д а. И еще вот эти я тебе дам, тоже храни. Обещаешь?"

В 1945 году отец был еще совсем молодым, 35 лет. Он строил корабли, всегда работал на черноморском заводе, и вот только год, как мы переехали в Москву, отца перевели в наркомат, как тогда назывались министерства, он стал начальником. Раньше он ходил в гимнастерке с ремнем и в сапогах, а теперь стал носить специально сшитый в ателье китель или даже костюм с галстуком. За ним приезжала машина, и каждую субботу шофер Василь Тихоныч приносил пакет: "дополнительный паек", который давался сверх карточек. Там бывала вот эта самая халва и яркие длинные банки с мягкой американской колбасой, которые открывались особым ключиком: надо было вдеть торчащее на банке ушко в прорезь ключика и закручивать - как открываем мы теперь сардины.

Но отец оставался простым и веселым, по утрам делал зарядку и меня заставлял. Голый по пояс, обвязавшись по поясу полотенцем, брился опасной бритвой, густо намылив щеки, и умывался ледяной водой. Он любил подтягиваться на руках, ухватясь за любую дверную перекладину, а если ему попадался турник, то мог раскрутить "солнце". Когда у меня появилась младшая сестра, он сам укачивал ее, носил на руках по комнате и пел: "Где же ты, моя Сулико?.."

Я опускаюсь с лесенки, мы выключаем пылесос, раскладываем на полу три желтые, истертые на сгибах газеты: вот "Правда" от 10 мая 1945 года, а вот две "Правды": от 22 и от 23 июня 1941 года.

- Скажи своему деду спасибо, - говорю я сыну.

Разумеется, я знал, что эти газеты хранятся в моем столе, но давно не держал их в руках. Но я помнил, что они всегда производили на меня новое и свежее впечатление, когда бы я их ни смотрел. Слава богу, что не пропали, никуда не делись за всю жизнь, несмотря на переезды, обмены и ремонты. Сохранил. Сберег. Отца нет уже почти сорок лет, а газеты остались. С е м е й н ы е д р а г о ц е н н о с т и. Еще храню я отцовские ордена да несколько писем и открыток, тоже военной поры. Вот и все, что осталось из в е щ е й.

По странному совпадению, сыну в этом году тоже двенадцать лет, как и мне было в т о м году, да еще родился он 9 мая, что заставляет его тоже по-особому относиться к этому дню.

Итак, брошен пылесос, брошены книги, остановилась наша уборка, мы сидим на полу и совершаем путешествие во времени, входим без всякого труда, словно в соседнюю комнату, в такое далекое и близкое прошлое. Память, дотоле неподвижная, пузырится, как открытая бутылка боржоми или шампанского. Сын видит мое волнение, понимает, как много связано у меня с этими старыми газетами, старается вникнуть, но для него это, разумеется, лишь урок истории, и взятие Праги 9 мая 1945-го, в четыре утра, для него такая же даль, как Бородино или битва при Фермопилах.

Пузырится память, лопаются почки т о й весны, и я вдруг вспоминаю: было два салюта в тот вечер, первый за Прагу, второй за Победу, - да вот и газета это подтверждает. "Тридцатью артиллерийскими залпами из тысячи орудий". Так и слышу поднимающийся до самых высоких модуляций голос Левитана: "…из тыся-чи!!!" Боже ты мой, разве не вчера это было?.. "Вчера наш великий народ, народ-победитель праздновал день полного торжества своего правого дела". Вот газета, первая полоса, обращение Сталина к народу, его портрет в форме генералиссимуса, но с трубкой в руке. Рядом портреты Черчилля и Трумэна и, кроме того, внизу фотография с Тегеранской конференции, где сидят в креслах Сталин, Черчилль, а между ними элегантный, в штатском костюме Рузвельт, - дань памяти американскому президенту, так много сделавшему для содружества борцов против фашизма и не дожившего до победы меньше месяца.

Назад Дальше