Одержимый - Санин Владимир Маркович 4 стр.


Нет, все-таки думаю, что вранье: к выявленным "лещам" Чернышев относится с великодушным презрением, а к Корсакову хотя и скептически ("знаем мы этих теоретиков!"), но с осторожностью, не наступая на самолюбие.

Рядом с Корсаковым сидел его аспирант Никита Кутейкин, рыжий малый лет двадцати семи, в роговых очках, за которыми прятались глаза отменнейшего плута. Говорил он мало, но далеко не безобидно: если кто-то высказывал банальнейшую мысль, Никита с подчеркнутым уважением смотрел на него, смакуя, повторял и почтительно спрашивал что-нибудь вроде: "Это не из древних? Кажется, столь же любопытную мысль я встречал у Сенеки". Корсаков от души смеялся и хлопал остряка по плечу. Мне он, честно говоря, не очень показался – так, шут-оруженосец при знатном рыцаре.

Гидрологи Ерофеев и Кудрейко прилетели в Приморск лишь накануне, еще не акклиматизировались и за столом с трудом удерживали зевоту. Из их отдельных реплик я понял, что в прошлом они участвовали в полярных экспедициях и льда во всех его разновидностях повидали предостаточно.

Представления о Лыкове я тоже пока что не составил. Невысокий, сутулый и тощий, с блеклыми глазами на невыразительном лице, он был похож не на старшего помощника известного капитана, а скорее на заурядного бухгалтера, который весь день просиживает штаны за накладными, чтобы вечером пофилософствовать у пивного ларька. Он отмалчивался, ел и пил за двоих (не в коня корм!), и лишь к самому концу я убедился, что он внимательнейшим образом прислушивается к разговору, а глаза его пусть и блеклые, но очень даже неглупые. Заметив, что я на него смотрю, Лыков пробурчал что-то под нос и набросился на кальмаров с майонезом. Одно время я пристрастился определять характер людей по внешним признакам, и друзья создали мне славу физиономиста, угадывающего данную личность по глазам, жестикуляции, смеху и даже форме ушей. В самом деле, постоянная тренировка наблюдательности, как и всякая другая, приводит к некоторым успехам, и отдельных людей я угадывал правильно; но столь же часто я ошибался и, в конце концов, понял, что не обладаю достаточной проницательностью, чтобы играть в эту игру, опасную и для чужих репутаций, и для моей собственной. Однажды я свято поверил в одного человека, который безупречно укладывался в рамки моей теории: он был очень симпатичен, неизменно весел, дружелюбен и предан товарищам по экспедиции; я не мог им нахвалиться и благодарил судьбу, подарившую мне в длительном странствии такого друга; спустя полгода он преспокойно оставил прежних друзей ради карьеры – правда, очень хорошей. В другой раз из-за своей дурацкой классификации я долго избегал общения с человеком, от которого, как мне казалось, за версту несло холодом, – теперь я уважаю его едва ли не больше всех других. Так что определять человека по внешним признакам – столь же рискованное занятие, как судить о книге по ее переплету.

Сделав этот мудрый вывод, я опять начинаю считать слонов. Двадцатый слон, могучий исполин с гигантскими бивнями, призывно трубит, и я с безнадежным вздохом открываю глаза – это яростно всхрапнул Баландин. А, все равно сна ни в одном глазу. Лучше припомню отвальную, если так можно назвать прощальный перед выходом в море вечер без капли спиртного. Уже потом я узнал, что Чернышев давно стал трезвенником – после одного поучительного происшествия. Но об этом позже.

– Вы меня не пугайте! – вызывающе сказал Баландин. – Слава богу, не первый раз в море.

– А какой? – поинтересовался Чернышев.

– Второй, – весело признался Баландин. – Лет пятнадцать назад я совершил путешествие на теплоходе из Одессы в Ялту.

– Ну, тогда, Илья Михалыч, вам сам черт не страшен, – с уважением сказал Никита.

– А какое по прогнозу ожидается волнение моря? – с легким беспокойством спросил Баландин.

– Пустяки, – успокоил Чернышев. – В это время года больше двенадцати баллов ни разу не было.

– Никита, вы ближе к телефону, – слабым голосом произнес Баландин. – Будьте любезны, уточните, когда по расписанию самолет на Москву.

Корсаков засмеялся.

– А какой все-таки прогноз на первые дни, Алексей Архипыч?

– Препаршивый, – сказал Чернышев. – Ветер три-четыре балла и температура около нуля. При такой погоде лед образуется разве что в холодильнике.

– Так бы и всю дорогу, – с удовлетворением сказал Лыков. – Мы люди нормальные, нам лед ни к чему. Пароход целее будет.

– Далекий ты от науки человек, Лыков, – пожурил Чернышев. – Ни разу не замечал, чтобы ты рвался пожертвовать собой ради научных интересов, как рвутся товарищи Корсаков и Баландин.

– Не рвусь, – согласился Лыков.

– Он у нас очень приземленный, – пояснил Чернышев. – "Анти-Дюринга" не читал, по радио симфонию передают – выключает, в театр лебедкой не затащишь, только одно и знает, что гоняться за рыбой, как собака за котом. Боюсь, Лыков, что Павел Георгиевич напишет с тебя отрицательного типа. Правда, Паша?

Так, начались Чернышевские штучки. Я смолчал.

– А с меня положительного, – продолжил Чернышев. – Поскольку руководитель моего ранга критике не подлежит. Начни так, Паша: "Начальника экспедиции, известного своими производственными победами капитана А. А. Чернышева подчиненные ласково называют…" Как они меня называют, старпом?

– Если ласково, то "хромой черт", – откликнулся Лыков.

– Паше это не подойдет, – засомневался Чернышев. – Ему для правды жизни нужно что-то более возвышенное, скажем, "наш морской орел". Запиши в блокнот, Паша, а то забудешь.

– Ты ему не подсказывай, – заметил Лыков, – он и так все записывает на магнитофон. Вон, в портфеле.

По всеобщему настоянию я вынужден был раскрыть портфель и доказать, что магнитофон не включен.

– Ты нашего тралмастера Птаху запиши, – посоветовал мне Лыков. – Сочно говорит.

– Да, словарь у него не тургеневский, – сказал Чернышев. – Иной раз такое загнет, что рыба на корме протухает. Не знаю, как с ним быть при наличии на борту интеллигентных ученых товарищей. Штрафовать за каждое словечко, что ли? Так если даже брать по копейке, ему зарплаты от силы на три дня хватит.

– А тебе на неделю, –. включилась Маша. – Не слушайте его, сам хорош бывает.

– Насчет интеллигентных ученых, Алексей Архипыч, напрасно иронизируете, – с улыбкой сказал Баландин. – Не при вашей милой супруге будь сказано, – Баландин церемонно склонил голову, – не наш брат, грубый мужлан, а в высшей степени уважаемая дама блестяще защитила докторскую диссертацию о происхождении любимых вашим тралмастером словечек в русском языке. Именно так, – он победоносно взглянул на недоверчивых слушателей и поднял кверху палец, – дама! Причем, должен отметить, что в знании предмета исследования ей воистину не было равных: монополист темы! Попадая в общество людей, не следивших за чистотой своего лексикона – например, в городском транспорте в часы "пик", – она непременно оказывалась в центре внимания, так как гневно и хлестко отчитывала грубиянов, но отнюдь не за грубость, а за недостаточно научное употребление бранных слов. Особую пикантность ситуации придавало то, что достойная дама, к восторгу одних и полному замешательству других, бестрепетно произносила эти слова, но в правильном, истинно научном контексте.

– Вот это женщина! – восхитилась Маша. – Если вы ее знаете, Илья Михалыч, я ей в подарок платье сошью…

– Свою прелесть вы ей передать не в состоянии, – расплылся Баландин, вставая и шаркая тапкой. – Если бы я был художником…

– Ой, молчите! – замахала руками Маша.

– Художником? Да я этих петухов на квартиры поганой метлой гоняю! – прорычал Чернышев. – Особенно один раскукарекался, длинноволосый хмырь: "Ах, Мария Васильевна, я, Мария Васильевна, так и вижу вас в неглиже, с загадочной улыбкой Джоконды!" Пришлось его арифметике обучить.

– В каком смысле? – не понял Баландин.

– У нас на лестнице пятьдесят одна ступенька, – разъяснил Чернышев.

– Уж очень он меня ревнует, Алеша, – грудным голосом пропела Маша. – Уж так ревнует. Любит очень, от греха бережет.

Все заулыбались, даже сонные как мухи Ерофеев и Кудрейко.

– Сейчас я тебя уберегу… – Чернышев приподнялся, но позволил без особого сопротивления усадить себя на место. – Ладно, – он ударил ладонью по столу, – кончаем треп, давайте о деле.

Пошел довольно скучный разговор, в котором мелькали слова вроде "адгезия льда", "кренящий момент", "нормы Регистра" и тому подобное, что входило в одно ухо и выходило из другого. Я сидел с умным видом, чтобы не обнаружить своего полного невежества, и изо всех сил старался не зевать. Обязательно нужно будет получить квалифицированную консультацию, хотя бы Никиты, который, кажется, не прочь завязать со мной приятельские отношения – мы с ним шахматисты.

Баландин дробно застучал ногами в переборку – наверное, ему приснилось, что он лошадь. Забавная личность! С первого взгляда он так и напрашивается на дружеский шарж. Представьте себе высокого, узкоплечего и длиннорукого человека лет пятидесяти, с вытянутой дынеобразной головой и бугристой лысиной, на страже которой торчат несуразных размеров уши – так называемые лопухи; но этого природе показалось мало, и от, щедрот своих она отвалила Баландину огромный нос (так и просится – рубильник) и широченный, при улыбке до ушей, рот, украшенный крупными зубами. Если верно наблюдение, что лицо каждого человека напоминает морду какого-либо животного, то Баландина природа лепила с добродушной и уживчивой лошади. Но едва вы утверждаетесь в этой веселой мысли, как вдруг замечаете его глаза – и смущаетесь, потому что над человеком с такими глазами смеяться грешно. Случалось ли вам встречать у взрослого человека детские глаза? Их верные признаки – отсутствие всякой задней мысли, неистребимая любознательность, доверчивость и наивное желание видеть вас в наилучшем виде. Про людей с такими глазами говорят, что они и мухи не обидят. Очень смешной дядя, воистину взрослый ребенок с профессорским званием!

Но и храпят этот ребенок, скажу я вам…

Утром на "Семене Дежневе"

– Чушь баранья, – садясь, заявил Чернышев. – Не искусство это, а ремесло.

Мы завтракали в кают-компании – хлеб, масло, колбаса и чай, крепкий и очень горячий. Корсаков, вместе с Чернышевым только что побывавший на мостике, с похвалой отозвался о третьем помощнике, который быстро и искусно прокладывал курс на карте.

– Чушь баранья, – вдумчиво повторил Никита и почмокал губами. – Это не из Шекспира, Алексей Архипыч? Ну, конечно! "Когда я слышу чушь баранью, и на твои гляжу глаза…"

– Откуда это заквакало? – приложив ладонь к уху, спросил Чернышев. – Послышалось, наверное, – ответил он самому себе, налил в кружку чай и сделал большой глоток. Лицо его побагровело, он поперхнулся.

– Снова кипяток подсунула? – обрушился он на буфетчицу.

– А другие просят погорячее, – смело возразила Рая, маленькая и кругленькая девушка лет двадцати. – Вы бы подули сначала, Алексей Архипыч.

– Другие? – Чернышев свирепо взглянул на Раю, затем на юного четвертого помощника Гришу, который тут же уткнулся в свою кружку. – С другими ты можешь на берегу луной любоваться! Тьфу ты, язык обжег! Так вы, Корсаков, путаете…

– Виктор Сергеевич, – подсказал Корсаков.

– … вы путаете, – не моргнув глазом, продолжал Чернышев, – две вещи: судовождение и управление судном. Судовождение, то есть проводка судна из пункта А в пункт Б, осталось неизменным со времен досточтимого Колумба – штурман прокладывает курс и определяет координаты. Изменилась лишь техника: раньше определялись простейшими приборами, а теперь какой только электроники у нас не напихано. Поэтому и говорю, что судовождение не искусство, а ремесло. Другое дело, – жуя бутерброды и осторожно прихлебывая, менторским тоном поучал Чернышев, – управление судном. Дай, к примеру, десяти капитанам ошвартоваться – каждый сделает это по-своему, внесет что-то личное. Ну, как десять художников напишут один и тот же залив: исходя из своей творческой индивидуальности. Или, – кивок в мою сторону, – поручи десяти журналистам…

В кают-компанию заглянул рослый бородач в ватнике и сапогах.

– Архипыч, ребята подбили Григорьевну на уху, может, в дрейф ляжем?

– Валяй, – махнул рукой Чернышев, и борода исчезла. – О чем это я, склероз… Чертов Птаха, сбил с мысли.

– Тот самый тралмастер? – заинтересовался Баландин. – Представили бы.

– А у нас не дипломатический корпус, сами представляйтесь, – проворчал Чернышев. – Так о чем я…

– Мысль, с которой можно сбить, недорого стоит, – сказал я. – Вы хотели сострить по адресу журналистов.

– Неужели обиделся, Паша? – с тревогой спросил Чернышев. – Я ведь о тебе только хорошее, правда, Лыков?

Я решил не реагировать, пусть порезвится.

– Чистая правда, – подтвердил Лыков. – Архипыч вообще обожает корреспондентов, души в них не чает.

– Я – что, – оживился Чернышев" – вот кто их обожает самозабвенно, так это старик Ермишин. Его лет десять назад в китобойный рейс школьники провожали, стихи читали, старик и растрогался. Подхватил железными лапами пионерку, к груди прижал, поцеловал – и назавтра ту фотографию тиснули в газете. Весь город ходуном ходил, помнишь, Паша?

– А что же здесь такого? – удивился Баландин.

– Учительница то была, – разъяснил Лыков. – Недомерок, вроде нашей Раи.

– Потом Ермишин очень сокрушался, – посмеивался Чернышев. – "Прижимаю ее к себе, говорит, чувствую, братцы, не то. То есть, говорит, в том-то и дело, что как раз именно то, но чего-то не то!" Так и прилипло к нему: Илья Андреич Чеготонето. Ладно. Виктор Сергеич, нас перебили, досказать или вы уже поняли разницу?

Корсаков без улыбки посмотрел на Чернышева.

– Спасибо, понял. И отныне очень просил бы вас не тратить времени на ликвидацию моей безграмотности. Как-нибудь сам, по складам…

– Ну вот и этот обиделся, – благодушно сказал Чернышев. – Долг каждого человека… моральный кодекс… помочь товарищу…

Баландин находчиво перевел разговор на другую тему, и я отправился на палубу.

Холодное море, сырой, промозглый воздух… В груди возникло и не уходило щемящее чувство одиночества. Окружающая нас обстановка, погода вообще сильно действует на человека, мы порой даже не догадываемся – насколько; уверен, что больше всего глупостей человек делает в плохую погоду. Впрочем, когда мы молоды и удачливы, ни дождь, ни слякоть не повергают нас в уныние, а вот когда и молодость позади, и удача отвернулась, и ты вдруг оказался один на один с разбитым корытом, тогда и кратковременные осадки могут вогнать в тебя мировую скорбь. Дома я не раз обсуждал это с Монахом, и мы пришли к выводу, что такое стало твориться со мной после ухода Инны. Дело прошлое, но ее уход был для меня катастрофой, по крайней мере в первый год, пока из квартиры окончательно не выветрился запах ее французских духов. Самое смешное (можно подобрать и другое слово), что сию катастрофу я заботливо подготовил собственными руками: останься Инна плохонькой актрисой разъездного театра, она, скорее всего, провожала бы меня вчера на причале, но я, как последний кретин, лез вон из кожи, льстил, унижался и наконец пристроил ее диктором на телевидении, где бросалась в глаза не ее бездарность, а красота. А какой женщине не ударит хмель в голову, если ее узнают на улицах и почтительно расступаются перед ней в магазинах, если повсюду, где бы она ни появилась, ей вослед несется почтительный шепот: "Инна Крюкова"! По природе своей женщина не самокритична, ее нельзя искушать чрезмерным вниманием: даже самая умная и мыслящая предпочтет, чтоб ею сначала восторгались как женщиной, а уж потом как мыслящим существом. Инна же в лучшем случае не глупа; я и теперь считаю ее доброй и славной, и мне часто бывает ее жаль. "Не родись красивой, а родись счастливой" – я не знаю ни одной счастливой красавицы, их не оставляют в покое, вокруг них вечно бушуют страсти, их терзают ревностью и признаниями; когда к зрелому возрасту бывшая красавица оглядывается, вокруг нее чаще всего руины. Замечательно сказала Валя, жена Гриши Саутина: "Я бы не хотела быть такой красивой, это уж слишком".

Да, мне ее жаль – ведь мы изредка видимся, остались, как говорится, добрыми друзьями, хотя никакие мы не друзья, а "осколки разбитого вдребезги"; у нее уже третий муж, уважаемый в городе архитектор, и она говорит, что счастлива. Но я больше верю не словам ее, а глазам, в которых усталость и безразличие. Иногда мне кажется, что она только ждет моего слова, чтобы вернуться; скорее всего я ошибаюсь, она слишком привыкла к комфорту, чтобы опять чистить картошку в нашем однокомнатном жилище на пятом этаже без лифта. К тому же я далеко не уверен, что мы с Монахом этого хотим, мы ведь тоже немного не те, какими были вчера. Бедняга Монах, вот кому я по-настоящему нужен. Обычно я оставляю ключи приятелям, чтоб пускали его ночевать и подкармливали; крыша-то над головой у него есть, а вот с кем поговоришь по душам?

И мне не с кем. И грустно оттого, что меня никто не провожал и никто не будет встречать. Раньше говорили – пустота, а нынче вошло в моду другое слово – вакуум.

Море по-прежнему было спокойное. "Семен Дежнев" лежал в дрейфе, и азартные любители с кормы ловили на удочку терпуг – довольно вкусную рыбу, которая охотно клевала и тут же отправлялась на камбуз. На время экспедиции "Дежнев" не имел плана добычи, тралы остались на берегу, и когда эхолот обнаружил косяк, по судну пронесся вздох разочарования.

– Пусть живет, – прокуренным баритоном прогудел Птаха. – Даст бог, еще встретимся.

Эту незамысловатую мысль он щедро приправил словечками, которые по Чернышевскому тарифу обошлись бы ему копеек в тридцать. Увидев, что я осуждающе поморщился, Птаха извинился (еще гривенник) и пообещал сдерживаться (примерно пятак) – весьма похвальное намерение, делавшее ему честь. Но затем он изловил на месте преступления матроса, который на бегу лихо придавил каблуком окурок, с величайшим тактом велел его убрать и сердечно пожелал молодому матросу впредь быть поаккуратнее – рубль, по самым скромным подсчетам. Рассказ Баландина о высокоученой даме, приведенный мною в назидание, на Птаху впечатления не произвел.

– Лезут не в свое дело, – отмахнулся он. – Детей бы лучше рожали.

Назад Дальше