На окраине города, включая третью скорость, шофер заметил:
- Ну, держись, сейчас газанем, тут тихо ехать невозможно. - Он кивнул в сторону высокой кирпичной трубы: - Там крематорий устроили. Задохнуться можно. Господи, сколько народу померло!
Отчаянно дребезжа и подпрыгивая на выбоинах, машина рванулась вперед. Навстречу на самой полной скорости проносились машины. А пешеходы бежали зажимая носы.
Почти десять месяцев я не был в городе. А он живой и, несмотря ни на что, прекрасный. Необыкновенно чистые пустынные улицы, в них гулко раздаются шаги. Ярко-зеленая буйная трава лезет через трещины в асфальте, между булыжниками мостовой и из-под фундаментов зданий. Откуда люди взяли столько сил, чтоб очистить город ото льда и грязи весной? Очистить и не допустить заразы!
Левый карман гимнастерки я держу расстегнутым. Как только спросишь, где ближайшая трамвайная остановка, коротко бросают:
- Документы!
Навстречу попалась настоящая довоенная бабушка в платочке горошком и синей в полоску залатанной кофте. Маленькая, сморщенная, как сушеный опенок, с безразличным выражением лица, она не спеша семенила куда-то, как обычно ходят хозяйки на базар или в магазин. В одной руке она держала совок, а в другой ведро. В нем была зола и торчали фиолетовые от жары стабилизаторы двух потушенных термитных авиабомб.
Вокруг слышались обыденные разговоры: о хлебных карточках, о земельных участках для огородов, и, как до войны, люди порою переругивались между собой. Все встречные женщины походили на Ольгу. Я даже два или три раза догонял и каждый раз ошибался.
Я все-таки верю в вероятность невероятного случая и не удивлюсь, если встречу Ольгу на улице. Я в это поверил еще со школьных лет. Однажды на велосипеде я укатил за город в лес, километров за двадцать, и вдруг спустила передняя шина. Прокол! Наехал на шестеренку с осью от карманных часов. Может быть, это была единственная деталь от часового механизма, валявшаяся па дороге, единственная на все леса Прикамья, и я все-таки на нее наехал.
Ведь никто сейчас не станет отрицать, что тяжелый снаряд противника, выпущенный по городу, может попасть точно в меня.
Так почему же за следующим поворотом я не могу встретить Ольгу?
Ждали трамвая было долго, я шел пешком и радовался всему: уцелевшим домам и прохожим. Почти у всех женщин были большие и красивые глаза. Я два года прожил в Ленинграде и никогда не замечал, что у многих ленинградок большие глаза.
Устав, я присел на обломок гранита возле сквера. Сквер был отделен от улицы оградой из железных кроватей. Сверкали никелированные спинки и набалдашники, белели фарфоровые ролики, тускло поблескивала бронза.
Весь сквер, до последнего дециметра земли, был засажен картофелем. На его яркой зелени распускались маленькие белые цветы. Мне казалось, что я улавливаю их тонкий незнакомый аромат, хотя картофельные цветы, кажется, не пахнут, а я вот чувствую.
Почему ограды на всех огородах сделаны из кроватей? Откуда их столько взялось? Ух ты, о чем я думаю! На этих кроватях совсем недавно спали люди. Дышали и видели сны. Проволочные сетки так и остались прогнутыми по форме их тел…
Вот если бы весной прошлого года засадили все парки и скверы картофелем, то много кроватей остались бы застеленными… Их не хватило бы на ограды. Что я думаю? Какая глупость! Весной прошлого года никто не думал о войне.
И чего я удивляюсь глазам женщин? Да, у них сейчас большие глаза. Ведь глаза-то не худеют.
Подошел моряк с нашивками на рукавах. Я в морских званиях не разбираюсь, но встал, отдал честь. Моряк сел рядом, снял фуражку, положил ее на колени и спросил:
- Махорки нет?
Я протянул пачку "Беломорканала". Он отмахнулся:
- Махорки бы…
Он достал свои папиросы. Некоторое время мы молча курили. Моряк о чем-то думал, выпуская длинной струйкой табачный дым. Потом, не глядя на меня, спросил:
- Что вы видели самое страшное, младший лейтенант?
Я пожал плечами, подумал и ответил:
- Зимой видел в дальномер, когда смотрел на город.
Моряк молчал, словно меня не слышал, потом произнес:
- Н-да… Я отступал от Либавы. Был в переходе Таллин - Ленинград. Видел, как погибали тысячами. Но самое страшное - это глаза голодных детей. В эту зиму райком попросил нас помочь устроить новогоднюю елку для ребятишек. Мы сделали, что могли. Была елка, лампочки на ней - аккумуляторы принесли. Пришли ребятишки. Мальчишки или девчонки, не разберешь - маленькие закутанные старички. Артисты простуженными голосами рассказывали им веселые сказки, песенки пели: "В лесу родилась елочка…" Ребятишки хлопали варежками и не спускали глаз с кока. Зря он тогда надел белый колпак. Куда ни пойдет, ребята пристально следят за ним не дыша и не мигая, словно боятся, что он исчезнет и не появится… Подали праздничный ужин: каша - смесь чего-то с чем-то… Горох, чечевица, овес… Кружка чаю и кусочек сахару. Смотрим, странно ведут себя ребята, что-то делают украдкой. Оказывается, все пришли на елку с баночками и склянками. Кашу сложили в них и спрятали за пазухой, сахар сунули в кармашки… Пили чай, обжигаясь и дуя на него так, что брызги летели в стороны… Глаза запавшие, голодные, а к каше не притронулись… Ведь у каждого дома младшие братишки или сестренки остались… - Моряк снова закурил и продолжал: - Неужели эта проклятая зима навсегда ранит их души? Сейчас я знакомую навестил. Сварщица с завода, до войны домохозяйкой была. Сын у нее лет шести. Он, наверно, домой с полтонны осколков натаскал. Причем только от вражеских снарядов. Он их хорошо различает. Мечтает, что вместе с мамой из них осколков большущий снаряд сварят и выстрелят и омич. Моряк вздохнул: - Сейчас настоящего голода уже нет. Я режу хлеб, а мальчишка нырнул под стол - упавшие крошки на ладошку собирает…
Около часа мы разговаривали с моряком, не спросив друг у друга фамилии. Потом я спохватился, что могу опоздать в поликлинику.
Я шел по городу, читал на стенах надписи о том, что при артобстреле эта сторона улицы наиболее опасна, и завидовал тому, кто сбил десяток самолетов, потопил в море вражеский корабль, изобрел "катюшу", кто написал такие стихи:
Хочу, чтобы в Берлин вошла война,
Хочу, чтобы дрожал он ежечасно,
Хочу, чтобы любая сторона
При артобстреле в нем была опасна.
И гарнизонной поликлинике мне прописали очки, и в этот же день на Невском я их получил. Целый вечер и еще один день у меня оказались свободными. Я решил прежде всего выполнить просьбу моего помкомвзвода Шемякина.
После присвоения мне звания младшего лейтенанта на батарее открылась вакансия помкомвзвода, так как до этого я числился помкомвзвода и был врио командира огневого взвода. Вот и прислали нам старшего сержанта Шемякина. В прошлом он учитель, ленинградец. В ноябре сорок первого был тяжело ранен и вышел из госпиталя в феврале. Его семья эвакуировалась еще осенью вместе со школой, а мать отказалась уезжать.
В феврале па пути к новому месту службы Шемякин забежал к матери на Загородный проспект, но не мог достучаться ни в одну из квартир своего дома. Жильцы соседних домов ничего сообщить не могли, Шемякин сейчас попросил меня на всякий случай еще раз заглянуть на Загородный и выяснить, жива ли его мать.
В подъездах и на лестницах стоял нежилой запах плесени, сырости, старой известки. Дверь мне открыла старушка в потрепанном халате. Я спросил Анастасию Александровну Шемякину. Старушка отшатнулась и посмотрела на меня так, что я сразу выпалил:
- Он жив и здоров!
После этого она потащила меня в комнату, плакала, что-то лепетала, схватила щетку, стала подметать пол, потом зачем-то переставляла горшки с землей, из которых торчали засохшие прутики…
Наверно, если я уцелею и вернусь домой, моя мама так же вот будет плакать, суетиться и бессмысленно переставлять в комнате вещи.
До чего же ленинградцы гостеприимный народ!
Анастасия Александровна усадила меня за стол и начала угощать, отказываясь от моего пайка. Потом позвала соседок. Пришли две девушки, Зоя и Таня, у них нашлась выпивка "стенолаз" - смесь спирта с эфиром, а на закуску одна ржавая, усохшая килька. Мне совесть не позволяла притронуться к ней, и только по настоянию хозяйки я отрезал кончик хвоста и закусил им. Все мы быстро повеселели, и тогда Анастасия Александровна согласилась выставить на стол мой паек. Она из него приготовила что-то очень вкусное. Нашелся патефон, и мы забыли о войне и блокаде.
Зоя вдруг стала мять и рассматривать мои руки, удивляясь:
- Танька, тетя Настя, смотрите, какие у него мягкие руки, как у девушки!
Ладони девчат были покрыты желтыми, твердыми, как пятаки, мозолями. Конечно, мне, как командиру взвода, уже приходится меньше физически работать, чем подчиненным.
"Грубые солдатские ладони", - пишут в стихах, а девчата говорят, как у девушки. Вот для кого надо вынести все цветы из оранжерей на нейтральной полосе!
Ночевал я в квартире Шемякиных на диване. Все увиденное за день вновь проходило передо мною. Я снова слышал голос моряка, сидевшего рядом на обломке гранита у ограды из кроватей возле сквера, засаженного картофелем.
Я словно видел, что рассказал моряк. Видел прибрежную гальку острова, к которому выплыл этот моряк. Его корабль с пассажирами был потоплен в двадцати милях от острова. Моряк выполз на берег, не в силах подняться. Он лежал, вздрагивая от озноба и усталости. Волны лизали его ноги. Потом моряк перевалился на спину и приподнял голову. За горизонтом вставали столбы дыма. Горели пароходы.
И вдруг из волн вышла женщина. На ее голове была армейская стальная каска. Женщина несла на руках девочку лет двенадцати, у нее было перекошенное судорогой, посиневшее лицо. Женщина со своей ношей рухнула рядом с моряком, сбросила каску. На ней были две свежие вмятины с трещинами.
Женщине и моряку еле хватило сил перевернуть девочку на живот, разжать ей зубы, выдавить из ее легких воду. Потом делали искусственное дыхание, пока у девочки не дрогнули ресницы…
- После этого я стал безудержно верить, что нас никому никогда не одолеть, - закончил свой рассказ моряк.
На следующий день я успел обежать много. И только в этот день увидел, как сильно изменился город, его улицы: израненные осколками дома, закопченные "буржуйками" фасады, груды кирпича или черные остовы разрушенных зданий, фанера, картон и тряпки вместо стекол.
Был на Малом проспекте Васильевского острова в общежитии Ольги. Теперь там госпиталь, и никто ничего не мог сказать о прежних обитателях. Потом купил несколько книг, прослушал концерт в Малом зале Филармонии и успел на фильм "Большой вальс". Он идет почти во всех кинотеатрах.
После совершенно незнакомой мирной жизни, штраусовской музыки и красоты Милицы Корьюс на душе на миг стало удивительно легко, но потом еще больнее было смотреть на израненные дома.
Вернулся я на батарею поздно вечером и целый час рассказывал Ракитину о своих впечатлениях.
Утром, как всегда осмотрев орудия и боезапас, я вернулся в землянку и только тогда заметил на столе треугольник письма. Письмо было от Андрианова.
"Черти, если вы еще живы, то я буду приятно удивлен. Но больше всего удивляюсь, как я сам до сих пор цел. Тут потяжелее, чем у вас.
Вокруг ветер и мороз, аж стволы у пушек коробит. Сверху валится снег и бомбы. Под ногами лед, под ним - вода…"
Далее несколько строк были зачеркнуты цензорским карандашом. Но в общем-то все ясно. Сейчас Андрианов на берегу, на суше, где-то под Шлиссельбургом.
Прочитав это письмо, я обнаружил на столе второе, с маркой, в старом, довоенном конверте, написанное карандашом. Я побоялся узнать почерк.
"Мой милый, милый, милый!"
Буквы шатаются, сваливаются со строк. Но это ее почерк, Ляльки. Ольги!
"…Может, как-нибудь сумеешь забежать к нам. Принеси хоть одну картошечку. Ее у вас в полях, говорят, еще можно найти под снегом…"
Под каким снегом?
"…Забеги просто так, на минутку. Кто знает, что с нами будет в наступающем году…"
Письмо было написано 28 декабря 1941 года. От конверта пахло плесенью, он был в рыжих пятнах. Более полугода шло письмо через расстояние в шестнадцать с половиною километров по прямой. Конечно, не так. Недавно в "Ленинградской правде" сообщалось, что комсомолки - те дружинницы, что стояли под бомбами на крышах, вытаскивали раненых из-под обломков, тушили пожары, носили дрова и воду истощенным от голода людям, - эти девушки, среди них мои вчерашние знакомые Зоя и Таня, с твердыми мозолями на ладошках, решили перебрать, рассортировать и разослать собравшиеся за страшную зиму письма в почтовых отделениях, главпочтамте и почтовых ящиках. И вот письма ожили и пошли. И мертвые заговорили с мертвыми, живые с живыми, мертвые с живыми и живые с мертвыми.
Полгода назад Лялька дышала на эту бумагу, вырванную из школьной тетрадки. В какой-нибудь поре бумаги еще сохранилось тепло ее дыхания… Ей бы картошечку…
Я сорвался с места и выскочил из землянки. Комбата не было, его вызвали на ДКП, я побежал к политруку:
- Товарищ капитан, мне нужно срочно в город. Я девушку нашел.
- Знаю, что нашел, и не одну.
- Да нет, настоящую… свою…
- А те что, из папье-маше были?
И черт меня угораздил вчера хвастаться! Сидели с Ракитиным на бруствере командирского ровика рядом с землянкой политрука, и я плел черт знает что! Хорошее было настроение, и очень хотелось чем-нибудь похвастаться. Ну и сделал вольное изложение чуть ли не всего "Декамерона", благо, что Ракитин его не читал. А капитан Луконин сидел в своей землянке и все слышал.
- Товарищ капитан, Василий Кузьмич, ведь я же врал, трепался. Ведь ничего такого не было.
- А кто тебя тянул за язык?
- Ну вот же конверт. Ее новый адрес, о нем я не знал, тоже Васильевский остров, но только Пятая линия, и я вчера по ней проходил…
Долго меня отчитывал политрук. Я со всем согласился. Потом пришел комбат и тоже пилил меня, и наконец отпустили до ночи.
Как назло, не было попутных машин. Наконец взобрался в кузов какой-то полудохлой полуторки. При въезде в город мотор у нее безнадежно скис.
…В большой мрачной комнате с обвалившейся на потолке штукатуркой стояли пустые железные койки, валялось какое-то тряпье. Не то женщина, не то старуха (вся в черном, плоская, она была словно тень на стене) вспомнила Ольгу… Вспомнила. Ее в марте эвакуировали на Большую землю, но куда - никто не знает.
Брел обратно по темным улицам, меня останавливали патрули, проверяли документы и говорили:
- Идите.
Обратно на позицию я вернулся пешком. Не хотелось ехать ни на трамвае, ни просить подвезти шоферов.
Теперь никуда с позиции уходить не хочется. По душе ползает большой черный червяк.
Когда расчеты засыпают в своих землянках, я прихожу в орудийный котлован, сажусь на снарядный ящик и смотрю на пушку. Червяк начинает шевелиться все медленнее и медленнее, замирает на время, и какие-то другие томительные мысли, сумбурные и неясные, заполняют голову.
ОПЕРАЦИЯ "КОЗА"
1
Более трех месяцев не прикасался к бумаге. Что записывать? Для чего записывать? Кому это нужно? Ну, а потом события развернулись так, хоть роман пиши.
Интересно, как рождается человеческая мысль? Из чего она возникает? Почему много людей, допустим, думают об одном и том же, а додумывается только один?
Сколько ломал голову над тем, как приспособить нашу пушку для стрельбы по высотным самолетам самостоятельно, без ПУАЗО! Никак не выходило.
Иногда, перед тем как заснуть, вдруг в голове проскакивала мысль и исчезала, даже ахнуть не успеешь. Несколько раз она становилась вроде как яснее, и я думал, с утра займусь… А утром голова оказывалась пустой, как стреляная гильза. Конечно, хранить мысль в уме - это все равно что держать в пригоршне дым. В изголовье у меня полевая сумка, там карандаш и бума га.
Однажды ночью проснулся от мысли, что задачку можно решить. Словно искра в голове затлела. Лежал затаив дыхание, следил за огоньком, боясь шевельнуться и задуть ненароком. Вскочил. Черт подери! Ведь конструкция прицела нашей пушки позволяет превратить его в прибор, вырабатывающий хотя бы приближенные данные для стрельбы по высотному самолету самостоятельно, автономно! Тогда батарея сможет защищать себя от налета одиночных самолетов одним орудием, ведя остальными огонь по главной цели.
С утра обложился инструкциями, баллистическими таблицами, чертежами и стал проверять, правильно думаю или нет. Потом пошел на орудие и на месте прикинул еще раз. Все должно получиться. Конечно, лучше бы переделать прицел, но этого никто не позволит. Да и потом, вся соль в том, чтобы, ничего не переделывая, дать возможность отдельным орудиям вести самостоятельный огонь по высотным целям.
Мужик что бык -
Втемяшится в башку
какая блажь,
Колом ее оттудова
Не вышибешь никак.
…Рвались на позиции снаряды. Мы палили по бомбардировщикам и истребителям, они швырялись в нас бомбами и прочесывали из пушек и пулеметов. Я метался по позиции, выполнял свои обязанности, а голова была занята только мыслями о прицеле.
Комбат объявил мне выговор за плохое содержание матчасти. Он в стволе четвертого орудия обнаружил грязь и приказал командиру его пропыжевать.
О моей идее он знал, но отнесся к ней недоверчиво и посоветовал написать в артуправление. А я ответил, что сначала все нужно проверить самим на практике. Он сказал, что никаких самовольных изменений в орудийном прицеле не допустит. Я его успокоил, заявив, что изменений не будет, а только дополнения, ничем не влияющие на техническое состояние и работоспособность прицела.
До глубокой ночи я сидел в своей землянке, вырезая ножницами из дюраля кассеты, куда должны вставляться графики и таблицы, по которым орудийный расчет мог непрерывно получать исходные данные для стрельбы по высотному самолету.
Хорошо, что невдалеке от нас грохнулся "Мессершмитт-110", и дюраля у меня было сколько угодно.
Сидел, работал, забыл обо всем. В открытую дверь землянки доносились дружное кряхтенье и гулкие удары. Это расчет четвертого орудия длинным шестом пробивал через весь ствол пыж - деревянный чурбак, обмотанный тряпками. Прогонять пыж нужно несколько раз. После такой работы с непривычки у орудийных номеров распухают кисти рук.
Увлеченный своей работой, я не обратил внимания па то, что уж слишком долго пыжуют ствол. Взглянул на часы - был первый час ночи. Потушил коптилку и вытянулся на нарах, все думая о прицеле…
Возле землянки послышались шаги, тяжелый вздох, и кто-то постучал в дверь. Вошел командир четвертого орудия младший сержант Кононов и произнес мрачным голосом:
- Товарищ младший лейтенант… я орудие заклинил.
Я сел, потряс головой, ничего не понимая. Зажег коптилку. Кононов стоял передо мною опустив плечи, и губы его вздрагивали.
- Как заклинил?