Кремль - Иван Наживин 22 стр.


– Это раб Божий святой Меркурий… – весело засипел владыка. – Дело сие было в Смоленске во времена Батыевы. Божья Матерь явилась Меркурию в сновидении и повелела ему разделаться с татарами. Тот сперва поуперся: да нюжли у Тебя, мол, Матушка, не хватает сил небесных? Но потом одумался, один разбил полчища татарские, а затем явился к нему юнош некий светлый и по повелению Богородицы отсек ему главу. Святой взял – видите? – главу своя в одну руку, коня в другую и так пошел в Смоленск, и все люди, глядя на него, дивились смотрению Божию. В Смоленске он лег, честно предал душу Богу, а конь его стал невидим. Явился было к телу епископ со попы, чтобы совершить погребение, но святой не давался им. И вот через три дня из собора в великой светлости, подобная заре солнечной, вышла Богородица с архистратигами Михаилом и Гавриилом, взяла тело его в полу и положила его в соборе, где оно и ныне, всеми видимое, творит чудеса во славу Божию…

И, защурив свои масленые глазки, Зосима заколыхался всем тучным телом своим…

– Ну, во здравие!.. – крикнул он. – Княже, а что же пирожка-то с грибами?.. Ах и хорош!.. Ну-ка, бословясь… А это вот житие Стефана Пермского. Много тут всего наш хитрец, Пахомий, нагородил, и сейчас нам всей премудрости его не одолеть. А вот хошь кончик поглядите, индо слеза прошибает… "Что ти нареку?.. – начал он чтение. – Вожа заблудшим, обретателя погибшим, наставника прельщенным, руководителя умом ослепленным, чистителя оскверненным, взыскателя расточенным, страха ратным, утешителя печальным, кормителя алчущим, подателя требующим, наказателя несмысленым, помощника обидимым, молитвенника тепла, ходатая верна, поганым спасителя, бесом проклинателя, кумиром потребителя, идолом попирателя, Богу служителя, мудрости рачителя, книгам сказателя, грамоте пермстей списателя…" А? – осмотрел он гостей смеющимися глазками. – А вы, чай, неверы, и не ведаете, что это Стефан для земли Пермской грамоту составил… А послушайте-ка, как его за это восхваляют! Греческая азбука составлялась, вишь, многими философы в течение долгого времени, а пермскую грамоту – слушайте… "Един чернец сложил, един составил, един счинил, един калогерь, един мних, един инок, Стефан, глаголю присно, един в едино время, а не по многа времена и лета, якоже они, но един инок, един во единении уединился, един уединенный, един Единого Бога на помощь призывая, един Единому Богу моляся…"

– А вы заметили ли, отцы и братие, кто да кто за последние годы в святые у нас произведен был? – крикнул пьяный голос. – Я нарочно подсчитал: шестнадцать князей да княгинь, один боярин, четырнадцать митрополитов и епископов да двадцать три мниха, которые монастыри свои основали, – а попросту говоря, батюшки только самих себя в святые возводят да своих благодетелей…

– Свет инокам агнели, свет мирянам иноки… – пустил другой. – Кому же, как не им, перед Господом-то предстательствовать?..

– Ну, во здравие ваше, гости дорогие… – поднял владыка кубок. – Эх, пошла душа в рай, хвостиком завиляла!..

И весь фиолетовый лик его, опушенный белой бородой, и сизая слива носа, и жирный большой рот сияли благодушием, и многие невольно думали, что этот вечно пьяный, ни во что не верующий, но добродушный поп, пожалуй, из всех них самый лучший.

XXXV. Пожар

Стояли, пылали, палили знойные летние дни. Работные люди, не глядя на жару, как мураши, копошились над грозно растущим из земли Кремлем. Тайницкая стрельница и вся стена от реки, от степи, была уже готова и нарядно отражалась в сонной воде… Между работным народом болезнь какая-то проявилась: все крепко животом маялись, и многие помирали. Вокруг стен кремлевских стоял тяжкий дух. Каменщикам и самим несладко было это, да ведь за нуждой не в деревню же бегать! А вящие люди, проезжая в Кремль к великому государю или из Кремля, удерживали дыхание и бормотали в бороду ругательства…

Митька Красные Очи то исчезал из Москвы по своим лесным делам, то, не в силах расстаться с очарованиями столицы, вновь в нее возвращался и, выжидая случаю, все слонялся между черным народом и речи неподобные вел о шапках горлатных, о великих сокровищах, что святители принакопили себе на черный день, о тяжкой нужде общего народа. "Сон Богородицы" ему в болезни глаз не помог, и он очень озлобился на все божественное, а в особенности на попов. Княгинюшка, лебедушка белая, пропадала неведомо где, и Митька, обижаясь на судьбу, долго по этому случаю и злобно пьянствовал. Угрюмый Василей Облом сошелся с ним и не раз пропадал даже с ним из Москвы; уютный Блоха в свободное время добродушно бродил по святыне московской, а веселый Никешка предпочитал после работы петь хором песни деревенские. Что вокруг люди работные мерли, их самих не особенно тревожило: все помирать будем. На что вон высоки у бояр шапки, а и тем смертушки не миновать: она всех, матушка, равняет…

Жара стояла невыносимая. Хворь не унималась. Все изнемогало. Но душными ночами кабаки шумели. Слава некоторых из них была настолько велика, что часто по кабаку целая местность прозванье получала: Веселуха, Щипок, Палиха, Заверняйка, Скачок и прочие. Особенно шумно было в кабачке Каток, что на Подоле, под самой стеной кремлевской притулился. Митька держал себя атаманом.

– А какого хрена спину-то на них гнуть?.. – дерзко говорил он. – Что там ее ни гни, все в одном кармане вошь на аркане, а в другом блоха на цепи… А вот чертям запустить бы теперь петуха красного – сушь-то какая стоит!.. А как тревога подымется, и пощупать, где что лежит… А стены класть да стрельницы высокие нам ни к чему, нам прятать за ними нечего – яко благ, яко наг, яко нет ничего… Эй, ты там, хозяин!.. – крикнул он, бахвалясь. – Не видишь, что у добрых молодцев в чарках высохло?..

– Да ведь на Радунице только Москва горела… – молвил кто-то в жаркой и вонючей полутьме. – Три месяца не прошло…

– Ну, коли жалостлив больно, за печью сиди… – зло оборвал Митька. – Нас не больно милуют, ну и нам глядеть нечего…

В жаркой ночи, полной трепетания далеких зарниц, все более разгуливался ветер-суховей. Он гнал вдоль сонных улиц косматые тучи пыли, яростно стучал ставнями, кружил, как нечистая сила, по пустым площадям и снова свистел в пролетах недостроенных стрельниц кремлевских, пугал воем в трубе старух, а на Остоженке, где вдоль реки шли луга государевы, он яростно раскидал несколько стогов.

– Расходись под ветер… – шептал в воющем, пахнущем пылью мраке Митька. – И как только полночь у Ивана под Колоколы ударит, так и запаливай… Главное, чтобы смятенья больше было: тут тушить начнут, в другом месте зажигай… Ну, не зевайте… Ты, Облом, со мной пойдешь…

С последним ударом полночного колокола спящие в пыльной тьме деревянные домики вокруг Кучкова поля [29] вдруг осветились розовым светом. Две темные тени торопливо убежали в воющий мрак. И вдруг ночь вздрогнула от истошного крика:

– Горим! Ратуйте, православные…

И без того бешеный, ветер точно обрадовался этому сумасшедшему крику, закрутил, забился над землей, и сразу чьи-то богатые хоромы занялись красно-золотыми полотнищами пламени. Ветром нагнуло огненный столп на соседние дворы, они сразу запылали, и раздуваемое ураганом пламя понеслось из улицы в улицу… Раздетые люди с безумными глазами там, вопя, тащили свое добро из пылающих домов, там плескали в бешеные костры воду из смешных шаек, там старались заградить огню путь святыми иконами. Волосы их трещали, глаза покрывались слезой, одежда дымилась и загоралась, но они, совсем потеряв рассудок, вместо того чтобы просто спасаться, тщились остановить бушующий пожар. Плач, крики, рев испуганной скотины в уже горящих стойлах, вой, визг и свист пламени, грохот раскатывающихся стен и падающих стропил, злой, рвущий душу набат с розовых колоколен, страшный огненный дождь галок с зловеще-багрового неба, вой собак и – новый истошный крик:

– Родимые, смотрите-ка, и у Ильи Пророка занялось!

С каждой минутой грозный ужас нарастал. Ветер, раньше дувший с востока, теперь крутил так и эдак, пригибал пламя к земле вдоль испуганных красных улиц, вновь вздымал его к небу, рвал на части и красно-золотыми полотнищами этими выстилал часто целые улицы сразу.

Из красного Кремля, пригнувшись к седлам, вылетели конники – то навстречу огню спешил сам великий государь со своими боярами…

С невероятной быстротой среди страшного воя звонниц и огненной метели галок в пламенеющем небе широкий разлив бушующего пламени обошел по Неглинке рдеющий Кремль, разом, без усилия, перебросился через реку в Замоскворечье, и вдруг ветер, переменив направление, опять погнал огненное море из-за реки на Кремль. Вихрь оторвал необъятной величины красно-золотую ткань, перенес ее в бешеных корчах на другую сторону реки и покрыл ею Кремль. Попы выступили было с великим пением, во всеоружии своих святынь, но нестерпимый жар огненной бури заставил их побросать все и с безумными лицами бежать вниз, к воде. Но и там спасения не было: Подол уже пылал, и на огненной реке загорелись барки. Люди задыхались в едком дыму и зное, падали на землю лицом вниз, загорались, бросались в точно пылающую воду…

Вспыхнул и Вознесенский монастырь. На крики испуганных монахинь бросились все, кто был поблизости, а среди них – князь Василий. И вдруг он остолбенел: во дворе пылающего монастыря, прижавшись спиной к стене, вся сияющая в знойных отблесках пожара, перед ним стояла в черном одеянии монахини – Стеша! Он никак не ждал встретить ее тут. Он был уверен, что она по-прежнему спасается в Княгинином монастыре во Владимире… И может быть, не скоро очнулись бы оба от столбняка, если бы не страшный крик неподалеку: то вспыхнул священник, бежавший из уже пылающей монастырской церкви с антиминсом. Он покатился на землю, а монахини в ужасе, как стадо испуганных овец под грозой, разбежались во все стороны…

– Стеша, скорее!.. – едва выговорил князь Василий. – Бежим…

И, схватив ее за ледяную руку, он потащил ее уже дымившейся улицей к реке.

– Скорей, скорей!..

Большая галка, пылая, упала на черную рясу, ряса затлелась, задымилась, и князь, потушив огонь руками, среди густого огненного дождя, в жару и дыму, тащил Стешу прочь. Они и не заметили, как очутились на горящем Подоле, на берегу реки, густо усыпанном тысячами перепуганных людей. Кто-то догадался обрубить чалки пылающих барок, и они, все в огне, крутясь и сея ужас, пошли по огненной реке…

Стеша едва держалась на ногах. Князь неотрывно смотрел на нее, и в душе его полыхал свой пожар, огромный, страшный, полный дикой радости…

– Стеша!..

Она уже справилась с собой. Отказаться от счастья, от жизни раз – тяжело, отказаться еще раз – невыносимо. Но она нашла в себе силы… Она закрыла белое, исхудавшее лицо обеими руками. Она молилась…

– Стеша.

Она в глубокой истоме вздохнула и подняла на него свои новые, тихие глаза.

– Стеши давно нет… – едва выговорила она. – Есть только мать Серафима… Кончено все и навсегда…

И страшны были эти слова в черной женщине в полном расцвете ее тридцатилетней красоты. Князь в бешенстве топнул ногой.

– Нет для меня никакой матери Серафимы!.. – рванул он. – Для меня была и осталась только Стеша, сгубившая себя и меня… Стеша, радость моя, одно слово твое – и мы унесемся с тобой на край земли, где нас никто не найдет…

Все шире разливалось по Москве море огненное. Все тише становился жуткий набат: звонницы загорались и колокола рушились в огонь и замолкали. В стенах кремлевских не было уже почти ничего, кроме груд рдеющих углей, по которым бегали синие огоньки, и черных трупов вдоль уже не существующих улиц. Пламя с воем, свистом и треском неслось посадами к окраинам. Тучи рдеющих галок носились над погибающим городом, и река шипела и съедала их, но снова под ударами бури бешеными тучами они налетали на нее со всех сторон.

– От Бога спрятаться нельзя нигде, княже… – чуть слышно выговорила Стеша, изнемогая. – Оставь меня…

– Стеша… – простонал он, сжимая ее руки. – Опомнись.

По красно-черным берегам реки пронесся стон: в Садовниках, среди разливов огня, с глухим грохотом рухнула вдруг пылавшая как свеча колокольня Кузьмы-Демьяна… Дети, голодные, испуганные, плакали. Уже заспорили из-за беспорядочно сваленного на берегу скарба. Какой-то подьячий с вострым носом озабоченно выражал опасения о судьбе великого государя. Толстая, как перина, попадья неутешно рыдала над погибшим сытым и теплым гнездом своим. Неподалеку истерически выкрикивала что-то простоволосая женщина, растерявшая своих детей. А дальше смертным боем били татя пожарного: это был хмурый Облом, который, растерявшись от того, что они наделали, украл напоследок старую беличью шубку у проскурницы от Николы Мокрого и теперь отдавал под кулаками Богу свою угрюмую душу. А Митька – он от испуга украсть и не мог ничего – от Тайницкой стрельницы отай смотрел страшными очами своими на князя Василия и Стешу и укрепился в своей мысли: тут деньги еще есть, а потом ему нож в бок, а ее в леса…

Как колокольни, пылавшие над огненным морем, рушились в пожаре души князя Василия его последние, только что было родившиеся надежды. Стеша стояла, закрыв лицо руками, и он слышал едва уловимый шепот молитв о спасении души ее от пожара его души, который тянул ее в себя, в котором ей так хотелось блаженно сгореть, погибнуть навсегда… Он с усилием отнял ее руки от лица, он жадно пил глазами красоту его и знал уже, что вот еще немного – и она снова уйдет от него. Она плакала горько, неудержимо, но не было и следа колебания на ее милом, исхудавшем, нездешнем лице, ставшем еще более похожим на лик фряжской Богородицы…

– Проводи меня до обители… – тихо сказала она.

– До какой обители? – злорадно усмехнулся он. – От нее и головешек-то не осталось!..

– Все равно… Там мать игуменья и сестры. А то я пойду одна…

Как зачарованная, она долго глядела в лицо его. Над ними в багровом сумраке, вся розовая, стояла Тайницкая башня. Пожар уходил к окраинам.

– Пойдем… – тихо сказала она.

Медленно, повесив головы, они шли среди рдеющих груд жара, по которым бегали синие огоньки. Временами зной был так силен, что они должны были полами прикрывать лица. Часто приходилось перешагивать через обугленные, смрадные трупы людей, собак, кошек, голубей…

И когда вдали, в отсветах пожара у Фроловской стрельницы, увидали они сбившихся в кучку полных отчаяния, в прогоревших рясах и клобуках монахинь, Стеша вдруг решительно остановилась перед князем. Из глубины прекрасных глаз ее смотрел открыто и нежно тот рай, в который так рвалась его озлобленная душа.

– Вася… – чуть дохнула она и вдруг вся точно загорелась. – Милый, радость моя… солнышко мое светлое… слушай… Того, чего ты хочешь, не будет никогда… Нельзя за минутную радость отдать жизнь вечную… Но… но ежели это хоть чуточку утешит тебя в горе твоем, знай: ни единого дня, ни единой ночи не было эти годы, когда я не думала бы о тебе, не звала бы тебя… Но против судьбы не пойдешь… Помни одно: куды бы ты ни пошел, что с тобой ни случилось бы, всегда душа моя будет около тебя, как касатка вкруг своего гнезда, виться… Вот… И это грех, и великий, слова эти мои, но авось Господь за муку мою простит меня… А теперь прощай… Не ходи за мной… И не ищи меня…

Низко, по-монашески, поклонившись ему, она быстро пошла к монахиням, горевавшим над сгоревшим гнездом своим. Он, повесив голову, пошел, сам не зная куда, в багровую ночь. Над огненно-красной землей, в тучах удушливого дыма, страшно пел набат с уже немногих, последних, колоколенок…

– Батюшка… князь…

Он поднял глаза: где это видал он эту страшную образину?..

– Диво дивное и чудо чудное, княже… – продолжал Митька, следовавший за ним все время издали. – Седни ночью перед пожаром мне – вот истинный Господь!.. – словно видение было: будто, вишь ты, князя Андрея лихие люди на большой дороге убили… Вот истинный Господь!..

Князь Василий не понял ничего и, нетерпеливо тряхнув головой, пошел от урода прочь… Митька понял, что можно действовать…

XXXVI. Над светлой рекой

Жуткое зрелище представляла собой на другой день Москва. Москвы, собственно, почти уже не было, а были только чудом уцелевшие небольшие островки ее и огромные черные дымящиеся пустыри между ними. А среди всего этого разрушения и острого смрада на высоком Боровицком холме возвышались закопченные стены и стрельницы недостроенного Кремля. В дыму виднелась чудовищная царь-пушка, только недавно отлитая фрязями и ни на что не нужная – стрелять из нее было невозможно, – а около нее тяжело чернели четыре громадных ядра. Сверху сыпался мелкий дождик, а по черной, раскисшей земле уныло бродили голодные люди. Огромное зарево, стоявшее всю ночь над городом, без слов сказало всем соседним городкам и деревням, что Москва приказала долго жить, и в помощь пострадавшему населению ее и в надежде на хорошие барыши уже тянулись со всех сторон обозы торговых людей и крестьян со всяким добром. Великий государь – семья его спаслась тем, что ее на большой завозне вывезли на середку реки и там под огненным дождем стояли, пока огонь не ушел на посады, – сам распоряжался восстановлением жизни разрушенного города. Все работы на стенах и башнях были приостановлены, и работным людям было прежде всего повелено собрать по пожарищам погибших москвитян и рыть скудельницы для тысяч черных трупов, похожих на грубо сделанные куклы. Попы пели и кадили над несчастными, и их наспех зарывали…

Потом стали наспех разбирать пожарище, чтобы скорее, до холодов, поставить дома. О том, что следовало бы строить город из камня, и думушки ни у кого не было: во-первых, лес был очень дешев, во-вторых, поставить даже самые большие хоромы из лесу можно было в месяц, а в-третьих, каменных дел мастера на Руси были наперечет. Уцелевшие среди огня Успенский собор, царские палаты да каменный двор купца Таракана у Фроловских ворот не особенно убеждали москвитян, что каменные постройки лучше: все одно, внутри все так выгорело, что все надо начинать сызнова… Но Зосима, погоревав над сгоревшими грибками своими, рыбами жирными и прочей доброю снедью, все же велел ставить себе хоромы каменные. Приказные, скорбно помавая главами над сгоревшими бумагами своими, уже вострили перья, чтобы возобновить труды свои на пользу государства Московского и получить скорее от просителей соответственное плодоношение на погорелое место…

И затюкали по черному пожарищу плотницкие топорики… Митька Красные Очи терся среди озабоченных москвитян и жалобно тянул:

– Батюшка боярин, светлые твои очи, милостыньку-то убогому Христа ради…

А ежели кто не давал или давал мало, Митька лаялся…

Великий государь в сопровождении бояр ходил по черным развалинам Кремля и отдавал распоряжения, как ставить новые постройки: Софья права – теперь надо строиться пошире… В некотором отдалении за ним следовали фрязи. К ним только что прибыл новый хитрец, Алевиз, который привез из страны италийской немало новостей.

– Много разговоров идет теперь об этом самом Христофоре Колумбе, который новые земли за морем открыл… – тихонько рассказывал Алевиз, высокий, худой, с длинной бородой римлянин. – Он поплыл от наших берегов прямо на запад, а вышел, как сказывают, в Индии, повыше реки их Ганга. И народ там будто кожей красный, а в голове перья воткнуты, и ничего по-нашему не понимает. И говорит Христофор, что земля совсем не шар, как раньше думали, а скорее вроде груши, и на соске ее, где стебель-то выходит, и расположен будто рай…

– Ну а в Риме как дела? – спросил веселый Солари.

Назад Дальше