С Ермаком на Сибирь (сборник) - Краснов Петр Николаевич "Атаман" 4 стр.


– А боле того, – сказал, – благодать Христа моего так благоволила, что ангелам своим заповедал сохранити мя недостойного во всех путях…

Князь поник головой. Дурно ему стало. Попросил воды. Испив воды, спросил:

– Роман, что?

Я ответил: "Ранен князь Роман Михайлович, но жив".

– Послужили мы царю и Отечеству… И помирать не стыдно… Ну… несите меня к царю. Хочу поздравить царя моего с пресветлою победой.

Так была взята царем Иваном Васильевичем твердыня татарская – Казань.

IX
За ратною честью

После длинного рассказа о взятии Казани, всегда так волновавшего Исакова и Селезнеева, наступило долгое молчание. Наверху, в терему, было тихо.

Слышнее стал в Исаковском покое сверчок и потрескивали, нагорая, свечи. Возбужденный рассказами о былой славе, о битвах и победах, Федя сидел в углу, таращил глаза и ерошил густые волосы. Хотел он спросить о многом, сказать старому стрелецкому голове все свои мысли и не смел. Он тяжело вздыхал, не сводя блестящего взгляда с Исакова.

Исаков сидел на лавке, опустив голову на грудь, и о чем-то глубоко задумался. Пальцами он барабанил по дубовому столу, выбивая дробь. Наконец, он поднял голову, внимательно посмотрел на Федю и, казалось, понял все, что происходило в душ мальчика.

– Вот, – тихо сказал он, – кабы те-то времена теперь, Федор, были…

Он тяжело вздохнул, помолчал и другим, спокойным, ровным голосом сказал:

– Что ж, Федор, сорок дней мы молились за родителей твоих, присматривались к тебе, надо нам теперь и о житейском подумать… Как в одночасье лишился ты родителей своих, опору свою и заступу, и всего богатства, и дела родителем твоим заведенного. Значит – такова воля Божия. Надо свое дело начинать. Не может быть человек без труда. Так ему от Господа заповедано за грехи прародителя нашего Адама: в поте лица твоего будешь добывать хлеб свой… Тебе теперь шестнадцать… Не надумал ли и сам чего?

Федя вспыхнул. Он вскочил с лавки, сделал два шага вперед, вернулся на место, провел рукою по лбу, откидывая от глаз светлую прядь волос. Наконец, собрав силы и стараясь говорить густым "мужским" голосом, он выпалил:

– Хочу послужить царю-батюшке! Хочу идти за ратною честью!..

И точно испугавшись того, что он сказал, Федя закрыл лицо ладонями.

Исаков внимательно осмотрел мальчика с головы до ног.

– Так, так… – сказал он. – Мудрое, красивое твое слово, Федор. И после рассказов наших о Казанской победе другого слова и не ждал я от тебя услышать. Искать ратной чести! Да… верно. Нет выше того, как воинская честь и слава победы… Нет больше счастья, как душу свою положить за веру православную, за государя и за Родину! Нет честнее могилы, как могила воинская, в чистом поле под ракитовым кустом… А только… Не те ныне времена. Где искать ратной чести? Везде у нас неудачи и поражения. И швед, и ливонец, и поляк нас теснят… Царь?.. Страшно мне говорить такие слова… а как?.. как?.. где, Федор, ты ему будешь служить, и с кем? Князь Андрей Михайлович Курбский, кажется, уже честнее не было человека!.. Светлый наш князь – объявлен изменником и бежал к ляхам… Где честное наше воинство? Где государев светло-бронный полк? Числом наше войско умножилось, дошло уже до трехсот тысяч, а побед нет. При царе – опричники с Малютой Скуратовым, заплечных дел мастером, метлой, не разбирая кого, метут. Выметают и честь, и славу, и мудрое правдивое слово… Собачью верность показывая, как псы, грызутся между собою из-за брошенной кости. Куда же ты пойдешь искать ратной чести? Если бы ты был помещиком и были у тебя люди и средства – "людный, конный и оружный", – ты явился бы в полевое войско… Не идти же тебе холопом?.. Не Малюте же Скуратову мне отдать тебя учиться пытать крамольников по застенкам?..

– Степан Филиппович, – сказал, пунцовея, Федя, – Степан Филиппович!.. Я – я… желал бы… Ермак… К Ермаку бы меня!..

– Ермак?.. Ищи ветра в поле, а казака на воле… Где он твой Ермак-то? Шут его знает! Тридцать лет прошло со штурма Казанского, когда царь наградил Ермака золотою именною медалью… А потом?.. Чем живут казаки? С травы, да с воды много не напитаешься. Живут они своим рукомеслом. Ходят – зипуна добывать. Воровским делом занимаются станичники. Слух такой был – и Ермак на Волге пошаливает. Что же и ты к ним? "Сарынь на кичку!" кричать, да купцов шемаханских ножами полосовать? Казанский воевода Мурашкин по государеву указу по всей Волге ту сарынь гонял. Как бы и Ермака не гонял с ними. Ну, а попались бы? Пожаловал бы и Ермака твоего и тебя самого царь хоромами высокими, что двумя ли столбами с перекладиной! Понимаешь? Чай видал на лобном месте, что делают?

– Видал, – прошептал Федя.

– Ну, значит, о Ермаке, да о том, чтобы идти казаковать тебе надо, из головы выкинуть. Твое дело торговое. Только вот не придумаю, куда тебя определить, чтобы молодецкую удаль твою не засушить за прилавком, да за бирками.

– Слушай, Степан, – поднялся с места Селезнеев, – что я глупым умишкой своим подумал… Ох не речист я, не речист… Мыслей-то много, а как на язык, что тараканы разбегутся. Не соберешь. Знаешь, куда нам Федора-то определить в науку?

– Куда?

– А вот куда, Степан. Помнишь, как Казань-то мы взяли, и шести лет не прошло – снарядил царь купцов Строгановых на Каму соляным делом заниматься.

– Ну?

– Ты, брат, не нукай на меня, я тебе не лошадь, – пошутил Селезнеев, и вся его голова-репка покрылась маленькими морщинками, – не нукай на меня, потому, сам знаешь, не речист я. Слова-то, что камни ворочаю. Так вот и пошли, значит, туда Яков и Григорий Строгановы. И ведь двадцать три года срок не малый. Большое, говорят, там дело поставили. И пушниной торгуют, и камнями уральскими самоцветными, и кожами, и солью… Будто царь им разрешил даже свое войско наемное держать – немцев, да шведов, чтобы вогулов да остяков гонять, когда нападут. Старые-то Строгановы и померли там, ну а дело-то осталось. Меньшой брат Семен с племянниками Максимом Яковлевичем и Никитой Григорьевичем-то дело ведут. А Федор-то наш как раз на пушном деле собаку съел. И по-татарски говорить умеет… А у Максима Яковлевича в Москве палата есть. Каждую осень в нее туда товары гонят, а весною из Москвы везут, что надо. Заходил я туда по делу. Сказывают и нынешней весною человека на Каму посылать будут. Там Федор-то наш и торговое и воинское рукомесло постигнуть может… А? Что, я так говорю?

Селезнеев гордо поднял свою морщинистую голову. Узкая и жидкая бородка стала хвостиком и на стене откинулась тенью – ну совсем как репка с пучком листьев.

Исаков посмотрел на эту тень от свечи и сказал, улыбаясь:

– Репа ты репа, Ярославич, а голова у тебя умная… жалко молодца в далекий Пермский край посылать… А и там люди живут.

– Хорошие, Степан, люди живут!..

– И мы, когда на Казань шли, тоже думали – на край света попадем. А нашли преславное и богатое, всем изобильное царство… Что ж, Федор, неволить тебя не хочу. Желаешь сам поехать служить у купцов Строгановых?

– Вы мне, Степан Филиппович, вместо отца стали, – кланяясь в пояс, сказал Федя. – Худого вы мне не пожелаете. Поеду служить, где укажете. А поможет Господь, и там ратной чести буду искать, в Строгоновских дружинах.

– Ну и ладно!.. Вот это по-нашему, – весело сказал Селезнеев. – А и добрый бы из тебя, Федор, воин вышел. Потому – послушание первая добродетель воинская! Люблю молодца за ухватку!

И стал прощаться, идти домой.

– Ну, гаси, Федор, свечи, засвечивай лучину и айда по постелям. Пора и нам на покой.

X
Угнетенная Москва

Незаметно, за домашними работами подошел и Великий пост. Запахло по дому редькой. Зашуршали большие связки сушеных белых грибов, повезли по московским улицам сани с мороженым судаком яицким, со снетками белозерскими, с ладожскими сигами и лососями, с беломорской белужиной.

От церкви Воздвиженья, что на Арбатской улице, ударил плавный великопостный звон к часам. На этой неделе Марья Тимофеевна и Наташа говели.

Им были поданы широкие сани с мохнатым темным ковром. Федя с Исаковым пошли в церковь пешком.

В церкви было тепло. Пахло ладаном, воском и лампадным маслом. Стариною пахло. По одну сторону стояли женщины, по другую – мужчины.

Гулко гудел под каменными низкими сводами голос чтеца. Слышно было, как покашливал в алтаре старый священник.

Куда ни глянет Федя – всюду видел темные "кручинные" платья. Глубокие вздохи раздавались по церкви. У иконы Божьей Матери как рухнула на колени боярыня, так и стояла не шелохнувшись. Федя видел бледное, совсем белое лицо и слезы, бежавшие по впалым щекам. Полна была горем Москва!

Федя слышал шепот о казнях и пытках. Слышал, как говорили о том, как испошлился народ, идет с доносами и кляузами, брат предает брата, сын отца. Знал Федя, что по тем доносам хватали в Москве по ночам людей и везли к Малюте Скуратову на допрос.

"Где же тот светлый, смелый юноша царь, что на статном аргамаке, что икона залитой золотом, явился в Казанских воротах и одним появлением своим остановил бегство ратных людей? Или подменили царя? Где же царский светло-бронный полк юношей, дворян московских? Где радость и счастье молодого, победного царствования?"

По Москве шепот о неудачах, о поражениях и… об измене.

После часов – шла заупокойная обедня. Об убиенных на бранях боярах, князьях и простолюдинах… О в пытках замученных.

Громче стали плач и стенания.

Хор запел протяжно и печально. Мужские голоса звучали в лад с мрачною торжественностью.

– Житейское море, воздвигаемое зря, напастей бурею, к тихому пристанищу Твоему притек, – вопию Ти…

Низко опустил голову Федя. И мысли!.. Мысли!.. "Где тихое пристанище? Смерть?.. Искать ратной чести?.. Что будет у Строгановых? Неужели опять считать меха, записывать в книги?.. Сушить шкуры, поднимать волос?.. Не надо мне тихого пристанища – хочу боев!.. Хочу победы, как была у Степана Филипповича – Казанская славная победа!!.. Боже, пошли мне смерть на ратном поле чести!"

Федя посмотрел туда, где стояли Марья Тимофеевна и Наташа. Первый раз подумал о том, что ведь Наташа – его невеста. Давно так было решено между его отцом и Степаном Филипповичем. Давно-то давно – да было решено тогда, когда был он сыном богатого купца, к самому царскому двору поставлявшего меха, когда заботливо подбирали родители лучших, с серебряной искрой, собольков – Наташе на шубу – Федин свадебный подарок. Теперь, когда в страшную январскую ночь лишился Федя и родителей, и всего богатства, когда сгорели сундуки с теми собольками, жениховскими подарками, и стал Федя гол, как мосол, нищим, дадут ли еще ему Наташу Исаковы? Все на нем чужое. И синий стаметовый кафтанец, и легкая на собачьем меху шубка, и шапка в опушке из потертой выдры – все это бедное и чужое, с чужого плеча – подарки Исакова и Селезнеева.

Наташа точно почувствовала на себе пристальный взгляд Феди. Краска покрыла бледные щеки. Она прижала в двуперстном сложении пальцы ко лбу и долго держала руку у лба. Под рукою в синей тени дрожали густые ресницы.

Прелесть Наташа!

Только теперь, когда почувствовал Федя, что, может быть, тоже в "одночасье", когда лишался родителей и богатства, лишился и Наташи, понял, как она хороша.

Да ведь он любит ее!..

Федя видел, как глубоко вздохнула, крестясь, Наташа. Щеки стали пунцовыми.

"Вчера, когда я утром выписывал из книг разные слова для неграмотного Исакова и сидел у окна, я слышал, как она ласкала Восяя… "Собаченька моя милая!" – говорила она… "Собаченька". Какое ласковое слово! Да не то, что бы ласковое, а просто: – милое слово. И придумает же она! Не любила бы – не ласкала бы его Восяя, не говорила бы так нежно и мило".

"Ну что же, что беден?.. Что нищий?"

Федя повел плечами, расправил грудь.

"Да зато я сильный, молодой?! Пойду к Строгановым, накоплю богатства, заслужу в боях с вогулами и остяками великую славу, приду и к ножкам ее положу – вот тебе, свет Наталья Степановна, и богатство и слава!..

И не слышал, как тянул его за кафтанчик Исаков.

– На коленки, Федя, становись! На коленки. Святые Дары выносят!..

* * *

В Москве нечего делать. В Москве ни богатства не наживешь, ни славы не заслужишь… И правда надо ехать на Каму!

Эта мысль крепко засела в Фединой голове. Страшна стала Москва.

В тот вечер сидели в горнице Исаков и Селезнеев, ковыряли шильями в троечной сбруе, нанизывая на нее железные, оловом крытые бляшки Федя читал.

Над большими, тушью писанными листами горела в ставце лучина.

В густом сумраке, где чадно пахло сосновым дымом, звонко раздавались страшные и радостные слова. Вздыхали Исаков с Селезнеевым.

– Воскресл еси от гроба, всесильне Спасе, и ад видев, чудо ужасеся и мертвии восташа.

– Да, так было, – прошептал Селезнеев, старательно разжигая новую лучину. – Восстанут мертвые, и мы, когда умрем, будем ждать Спаса Нашего, Господа Иисуса Христа!

– Тварь же видящи срадуется Тебе, и Адам свеселится…

– Всякая тварь, Федя, от Господа. Всякая тварь Господу радуется. И конь и пес Господом даны на радость человеку. Жалей, Федя, всякую тварь земную…

Пока меняли лучину, в горнице было тихо. С крыши упал пласт снега, и слышно было, как он, шурша, рассыпался. Таять стало и по ночам. Близилась весна.

Ярко вспыхнула желтым пламенем свежая лучина, Федя, набравшись голоса, с силою прочел:

– И мир, Спасе мой, воспевает Тя присно…

По всей Москве царила торжественная предвесенняя ночная тишина. Днем мела метель. Намела сугробы. Как в мягком пуху, были московские улицы. Не слышно было шагов пешехода. Да и кто пойдет в ночную пору? Добрые люди давно сидят по домам.

– Да веселятся небесная, да радуются земная, яко сотвори державу мышцею Своею Господь!..

– Да радуются земная… Подлинно так, – не разжимая рта прошепелявил Селезнеев. Он закусил дратву зубами и шилом пропускал другой ее конец в дырочку железной бляшки. – Радости на земле-то сколько от Господа положено. И кто мешает? – Человек! Он всему злому заводчик!

И точно подтверждение его словам, в мертвой, густой тишине, разрывая ее, раздались дикие пьяные крики:

– Ай!.. Ай!.. Лови… держи!… Улю-лю-лю!.. А та… та… та!…

Исаков проворно задул лучину

– Опричники царские за кем-то погнали, – прошептал он.

– Потеха царская, – проговорил Селезнеев, – попритчилось что-то царю батюшке! Послал крамолу искать.

– Подлый ныне, Федя, народ стал в Москве, – сказал Исаков. – Все на кого-то доносит. Нечего тебе тут делать… И правда, поезжай на Каму, к купцам Строгоновым. У них вольнее тебе будет дышать!

Лучину не засвечивали. Селезнеева оставили спать у Исакова. Ложились в темноте. В тихой Москве все мерещились пьяные крики, вопли опричников и резвый скок их быстрых коней…

XI
Рукобитие

Исаков побывал в Московской палате братьев Строгановых и узнал, что большой караван товаров пойдет только летом, когда вскроются реки, и пойдет медленно. Он будет заходить в Нижний Новгород и в Казань и везде будет закупать товары для строгановских городков. Но до вскрытия рек, санями до Волги поедет доверенный человек Карл Залит. Он едет один и, конечно, может доставить Федю.

В строгановской палате Чашников знали и там приняли участие в судьбе Феди. Старший приказчик сказал Исакову:

– Хорошее дело надумали, Степан Филиппович, Чашниковского сынка к Строгановым послать. У них он и ратному делу научится, и свое меховое не забудет. А там, как ему полюбится, так и станет. То ли сотником будет в строгановских дружинах, то ли скупать будет меха, разбирать их и в Москву доставлять. У наших купцов дело огромадное. Молодому человеку там работа найдется всегда. А сами Строгановы не то что купцы, а почище и познатнее других бояр и князей будут.

Видал Исаков и Залита. Крепкий, широкоплечий, рыжий, с огненной, курчавой, короткой, больше по щекам, бородою, со шрамом на лбу, точно клейменый каторжник, Залит не понравился Исакову. Он хмуро выслушал приказчика и сказал:

– Доставить парня можно… Доставлю.

– У него, у Федора-то, – ласково сказал Исаков, – собака есть… Я знаю, ему бы так хотелось и собаку взять. Не стеснит ведь собачка-то вас в дороге.

– Это… нэт… это невозмошна… – решительно сказал Залит. – Никакой собаки я брать не желаю. Мальчонок дело другое. Мальчонка доставлю. А куда там с псом поганым возиться. У Строгановых и своих собак целая стая! Санки у меня малыя, еле вдвоем сесть.

– Да зачем собак ехать. Она и так добежит.

– Ну, а потом, – резко сказал латыш. – Я челноком пойду по рекам. До самого городка их Канкора, в устье Чусовой… Там и совсем нет места собаке. И не люблю я их, псов поганых.

Приказчик поддержал Залита.

– И точно, – сказал он. – На что в дороге собака?

– Да не возьму я собаки, – крикнул латыш. – Ни за что не возьму. На дьявола нужна она, твоя собака!

– Любит ее очень мальчик-то наш!

– Любит – разлюбит… Собака!.. Эка невидаль… Зарежу я собаку и все!..

Исаков больше не настаивал. Он решил в уме: ну, поплачет Федя, расставаясь с Восяем, да ведь Восяю не худо будет и у него. Наташа как полюбила Восяя! Останется он ей на утеху. Хорошо ему будет. А летом – видно будет. Можно будет Восяя отправить с караваном товаров. Авось там люди будут поласковее и подобрее, а то этот – вон какой сердитый, – чуть что не по нем – сейчас, как ерш иглами покроется. Такой колючий!..

Горько было Феде расставаться с Восяем, но горечь была смягчена тем, что Восяя он оставлял на попечение Наташи, а Наташа…

Про то уже вся дворня знала, про то весело чирикали воробьи по исаковскому двору: Наташа будет женою Федору Гавриловичу Чашнику!

Не изменил своему слову Исаков. Ну и Селезнеев, крепко полюбивший Федора, помог ему в этом деле.

Когда зашла об этом речь, был семейный совет. На том совете были Марья Тимофеевна, Исаков и Селезнеев.

Исаков повел речь о том, что, когда жив был Чашник, а Федя и Наташа были совсем малыми детьми, порушили они между собою, чтобы им породниться.

– Ну, а теперь, – поглаживая седеющую бороду, говорил Исаков, – теперь, когда, значит, Федор остался без ничего… Вот и хотел я… Значит…

Нелегко шли у него слова. Совестно было досказать свою мысль до конца.

– Наташа у нас, слава Те, Господи! без обмана какого!… По чистой по совести!.. Не увечна… Очами, или там рукою, али ногою… Все на своем месте… Собою красива… Не глуха… Не нема… Речью истолнена. А уже рукодельница!..

– И нравом послушна, – вставила Марья Тимофеевна, поджимая значительно губы.

Назад Дальше