Что-то шуршало между низких прямых и сухих тонких ветвей частого сосняка Сломалась с легким треском веточка. Этот шум был едва слышный, но Залиту он показался громче пушечного выстрела. Он быстро оглянулся. Две огненных точки блистали в лесной чаще.
– Чорт!.. чорт!.. – прошептал латыш и выхватил из ножон кривой нож.
Редкие волосы зашевелились на макушке его головы и встали дыбом. Холодный озноб охватил его тело.
– Э! Чепуха!.. Померещилось!.. Еще чугуны перепутаю.
Он снова нагнулся к чугунам. И опять сзади упала затрещавшая веточка. Отчетливо стали слышны шаги.
Залит быстро оглянулся. Черная тень метнулась в лесной гуще. Вспыхнули и погасли огоньки чьих то неведомых глаз. Страх заставил Залита задрожать.
– Федор! – крикнул он в каком-то исступлении. – Федор! скорее!.. Ко мне… На помощь!..
– Э-геп!.. Я… – совсем близко отозвался Федя.
В то же мгновение черная тень стремительно прянула из чащи, опрокинула в своем прыжке оба котелка, залила похлебкой догоравшие угли и исчезла в вдруг наступившей мгле.
Залит как сумасшедший кинулся туда, где погромыхивали бубенцы лошадей. Из тьмы ночи донесся его дикий крик, неистовый звон бубенцов, треск саней… потом все стихло…
XIV
Четвероногий гонец
В тот день, когда уехал Федя, уже вечером, после ужина, в женском тереме как всегда засветили две восковые свечи. Наташа стала раскладывать из шкатулки пестрые индийские шелка, чтобы по черному плату киевским метким швом вышивать сказочные, чудесные цветы.
Три сенные девушки помогали ей. На столе, на блюде, лежали сласти: медовый постный сахар, каленые орехи, изюм, пряники и жамки.
Было слышно, как поскрипывал под иглою туго натянутый шелк, да иногда какая-нибудь девушка тяжело вздохнет и тихо скажет: о, Господи!..
– Скучно мне, девушки, – сказала Наташа, – вот как мне грустно теперь…
– Еще бы не быть скучно, – ответила черноглазая бойкая Дуня, любимица Наташи. – Уехал суженый в чужедальнюю сторонушку… Что там его ожидает.
– И в Москве не сладко, – сказала другая, девушка постарше, с худым, темным лицом. – Сегодня ходила в церковь… Опять бояр пытать везли. На шести санях. С дитями.
– О, Господи!..
– Спойте мне, девушки, какой-нибудь хороший стих, – сказала Наташа.
– Что же спеть-то тебе, свет Наталья Степановна? – сказала Дуня.
Она оторвалась от работы, вынула изо рта прикушенный зубами шелк и задумалась. Темные глаза ее устремились в далекое пространство, точно искали в углу тесной горницы образы и слова хорошо знакомой песни.
Полный, грудной голос ее вдруг наполнил всю горницу и задрожала слюда в маленьком волоковом оконце.
Во святой земле, православной
Нарожается желанное детище
У тоя ли премудрый Софии…
Пела Дуня, и карие глаза ее блистали золотистыми огоньками. Марфа, та девушка, что ходила утром в Москву, пристала к Дуне негромким низким голосом, и два девичьих голоса, сплетаясь, понеслись по терему, стали слышны внизу, где сидели за брагой Исаков с Селезнеевым, в соседней тесной боковушке, где прилегла Марья Тимофеевна, на дворе, где в сумраке у колодца жильцы поили лошадей.
…Соизволь родимая матушка,
Осударыня премудрая София,
Ехать мне ко Земле светло-Русской
Утверждать веры христианские.
– Вот так-то, – качая красивой головкой, сказала Наташа, – поехал и наш Федор Гаврилыч.
Наезжает он, Георгий-храброй,
Ко той земле светло-Русской,
На те леса, на темные,
На те леса, на дремучие.
– Ох, и где-то он теперь? – вздохнула Наташа. Девушки продолжали согласно петь.
– Наезжает он, Георгий-храброй,
На тех зверей, на могучих,
На тех зверей, на рогатых…
Ой вы, звери, звери могучие!
Ой вы, звери, звери рогатые!
Заселитеся, звери могучие,
По всей земле светло-Русской!..
На мгновение пение прервалось, задрожав на высоком, красивом звуке. И в тишину терема донесся со двора протяжный, печальный вой.
– Это Восяй плачет по своем хозяину, – сказала Наташа.
– Он, боярышня, сегодня, как Федор Гаврилович уехал, ни крупиночки не ел, и воды даже ни капли не пил, – сказала Дуня. – Полная кошелка у него костей и даже мяса ему жильцы положили, а он только морду воротит. Запищит жалобно, словно ребенок заплачет, нос в лапы уткнет и так посмотрит, только что не скажет.
– Да вот, – сказала пожилая, – и пес, а тоже чувство какое сильное. Все понимает!
– Да пес, прости Господи, – сказала Дуня, – он вернее человека будет. Пес и простит и забудет, если кого полюбит, а человек обиду-то, что камень за пазухой носит… Ишь скулит, как жалостно!
– Ну, пойте, девушки, да и бай-бай пора, чай, боярышне, – сказала Марфа и завела своим густым, точно струна звенящим голосом:
– Егорий где наш храброй,
Ты спаси нашего Федора.
Дуня, улыбаясь, пристала к ее голосу:
– Федора, свет, Гаврилыча
Во поле и за полем,
В лесу и за лесом,
Под светлым под месяцем,
Под красным солнышком,
От волка от хищного,
От медведя лютого,
От зверя лукавого.
– От человека злого уберег бы моего Федора Гавриловича святый Георгий, – сказала Наташа, вставая из-за пяльцев. – Ну спасибо, милые, на беседе.
Девушки собирали работу и, кланяясь, уходили из горницы. Наташа подошла к своей постели и мягко опустилась на стеганое одеяло. Дуня, всегда раздевавшая ее, стояла подле.
Руки Наташи бессильно упали на колени, голова поникла, длинные русые косы сползли на грудь. Наташа стала их расплетать дрожащими пальцами.
– Господи!.. Как воет!.. Спать не смогу… Плачет собака-то…
– Пойти унять его?
– Не уймешь, Дуняша. Пусть выплачет свое горе! Так-то легче… И ему… и мне… Хотя бы весточку какую ему послать? Финиста ясна сокола сыскать, чтобы слетал к нему?..
* * *
Дуня расплела Наташины косы. Медным гребнем расчесывала золотистые волны.
– Боярышня, как думаешь, если его теперь пустить, ведь он найдет Федора Гавриловича?
– Кого пустить, Дуня?
– Восяя… С цепи снять и за калитку выпустить?
– Так что же будет? Он убежит. А Федор Гаврилович наказывал, чтобы нам Восяя беречь.
– Он, свет Наталья Степановна, умный. Никуда он не убежит. Следом пойдет и пойдет. И найдет Федора Гавриловича.
– Ну, найдет… А толку-то что?
– Как что. Да ты же ему напиши какую ни есть записку – он и прочтет, возрадуется.
– Как написать-то, – вздохнула Наташа. – Я читаю, не пишу – писать в лавочку хожу.
– А мы вот, как сделаем. Ты по-церковному-то в книгах маленько разбираешь?
– Так… больше по памяти, какое место упомнила.
– Вот и выбери, какое местечко вразумительное, чтобы Федор Гаврилович понял, что от тебя Восяй прибежал. То-то радости будет! Да и тебе спокойнее. От волка от хищного, от медведя лютого, от зверя лукавого, да и от человека убережет собака Федора Гавриловича. Она сильная. Утром-то два жильца еле сдержать на цепи могли. Прямо цепь рвет, аж трещит… А зубища-то!.. Что у волка!
– Не собака убережет человека, а молитва ко Господу.
Наташа глубоко вздохнула.
– Достань, Дуня, с полочки под иконами, псалтырь. Знаешь, в кожаном переплете, самая малая книга.
Наташа листала тяжелые пергаментные страницы рукописного псалтыря. Она вглядывалась в пеструю вязь крупных славянских букв, в многочисленные титлы, точно черные птицы летавшие над строками. Разглядывала узорные тушью, киноварью и купоросом расписанные заглавные буквы и, едва умея читать, различала каждый псалом, которые все знали наизусть.
Сколько раз читал их батюшка, отец Георгий, а в молитвенной тишине их слушала вся семья. А последние месяцы их почти каждый вечер читал Федя и по тому, где больше замусолены были и почернели углы страниц, где самые строчки потемнели от усердных пальцев и от восковых капель, можно было судить, какие псалмы были наиболее почитаемыми.
– Вот, – сказала Наташа, – хорошей стих… Ты думаешь, Восяй найдет Федю?
– Найдет, свет Наталья Степановна. Теперь тихо – Василий Ярославич домой убрались, я слышала, как ворота запирали. Батюшка ваш спать полегли. Никто не услышит. А он… Слышите, как скулит, воет и плачет и мечется на цепи, аж сердце надрывается. Вы, какой стих надумали, вырежьте, мы его зашьем в шелковую ширинку, да на ошейник накрутим и навяжем. Вот-то хорошо будет! А уже за собаку не беспокойтесь. Так-то побежит по следу, причуивая, найдет Федора Гавриловича, а ему с вашей молитвой и совсем ладно будет.
– А латыш?
– Что же, боярышня? И латыш не зверь – человек. Покуражится, покочевряжится, а уже ничего не поделаешь. Собака от них не отстанет. Не убьет он собаки.
Наташа, молча, смотрела то на Дуню, то на псалтырь, то на занавешенные голубою занавеской окна. Весь дом спал глубоким, крепким сном, заливался различными храпами, стоявшими по всем его спаленкам, людским, жилецким, девичьим, боковушам и клетям. На дворе непрерывно выл, стонал и визжал, точно рыдал Восяй.
– Ну, хорошо, – наконец прошептала Наташа. – Дай мне, Дуня, ножницы!
* * *
Полный месяц ярко светил на дворе. Густые синие тени от домов, сараев и высокого забора легли по хрустящему, подмерзшему ночью снегу. Длинные, витые, толстые в основании, тонкие на конце ледяные сосульки алмазным кружевом свисали с крыш. Высокие березы в глубине двора казались в лунном блистании живыми. Таинственны были качели между ними, и Наташе показалось, что тихо покачивается их тяжелая доска.
По синему, темному небу в ярком сиянии месяца, точно души усопших, плыли серебряные, воздушные, легие облачка и Наташе казалось, что месяц стремительно мчится им навстречу, все оставаясь на месте.
Было смертельно страшно.
Никогда Наташа в этот зимний ночной час не выходила из своей горницы, никогда не видала она своего двора в обманчивом лунном свете.
Как только скрипнули деревянные, густо посыпанные песком ступени под ногами у Наташи, собака замолкла. Звякнула натянувшаяся цепь. Легкой побежкой Наташа подбежала к Восяю и опустилась на колени. Восяй положил ей голову на руки и с таким отчаянием посмотрел на нее, что в Наташе укрепилась уверенность, что Восяй найдет Федю.
– Восяюшка, собаченька милая, – тихо сказала Наташа. – Отыщи ты нам нашего свет-Федора Гавриловича.
Восяй глубоко вздохнул и забил по снегу пушистым черным хвостом.
– Постой, боярышня, я навяжу ему ширинку.
– Дай, Дуня, мне. Я с молитвою привяжу ее.
Подняв к небу большие, заплаканные, первое горе познавшие девичьи глаза, отразив в их глубокой синеве ясный месяц, Наташа шептала молитву. Потом тонкими пальчиками укручивала и увязывала шелковую ширинку, хрустящую бумагой.
Дуня осторожно сняла цепь.
– Пойдем, Восяй.
Собака точно понимала, что от нее требуют. Она послушно пошла подле Наташи, державшей ее за кольцо ошейника.
Дуня неслышно отодвинула дубовый засов и, приоткрыв калитку, выглянула в нее.
Серебряным полотном тянулась улица, и темные избы с крутыми крышами в сиянии месяца казались теремами царевен из сказки.
– Можно, боярышня, – поманила она рукою Наташу. – Никогошеньки никого на всей на Москве!
Наташа подошла с покорно шедшим рядом с нею Восяем к калитке.
"Можно ли перекрестить Восяя, – подумала она. – Пес ведь… Поганый пес… Ну, какой же он поганый? С молитвой гонцом идет к моему жениху!"
С верою перекрестила собаку. Поцеловала ее в голову. – С Богом, Восяй!..
Вынула пальчик из кольца. Собака посмотрела в глаза Наташе, вильнула хвостом, опустила морду, нагнулась и вдруг понеслась широким собачьим наметом, сначала, виляя хвостом, потом опустив его низко "поленом", по-волчьи.
Обе девушки вышли за калитку и следили за Восяем. Черная точка неслась по серебряному холсту озаренной луною улицы, домчалась до угла и свернула, скрывшись за домом.
– А ведь верно пошел Восяй, свет Наталья Степановна, – говорила Дуня, Федя под руку Наташу. – Ну увидал бы кто из людей нас теперь! Господи! Чего не наплели бы и на вас и на меня.
– Никто нас не видал, – улыбнулась в первый раз за день Наташа. – Вот разве луна?
Дуня погрозила пальчиком месяцу.
– Не скажи никому, лунушка-луна, как девки по ночам гуляют.
Обе неслышно прокрались в светелку Наташи.
XV
Навстречу солнцу!
Глухой темный лес шумел над Федей. Где-то далеко звякнули в последний раз колокольцы и бубенцы и смолкли. Угольки разбросанного костра, залитого похлебкой, дотлевали в снегу. Низкие темные тучи делали ночь еще черней. Федя был один в неизвестном лесу, но ему не было страшно.
Подле него был Восяй! Разве не чудо было, что Восяй вдруг очутился подле него в этом страшном лесу?! И это чудо наполняло сердце Феди такою страстною глубокою верою в Промысел Божий, что уже не было места в его сердце страху.
Он ласкал Восяя, и Восяй ласкался к нему. Восяй пригинался к земле, Восяй клал морду на грудь Феде, вилял хвостом, тихо, сердечно повизгивал, точно не знал, как лучше показать Феде все свои собачьи ласки. Федя рассказывал Восяю все то, о чем думал он эти два молчаливых дня, и ему казалось, что Восяй его понимает. Внимательно глаза в глаза смотрела собака, точно и правда слушала и понимала рассказ Феди.
Шла свежая ночь. И хотя и было морозно, но сквозь мороз чувствовалось дуновение весны. В шубе было тепло, Федя не разжигал костра. Он уселся на подтаявшей земле, на месте костра, на груде обгорелого хвороста и полою бараньей шубы укутал Восяя.
Так коротали они долгую зимнюю ночь.
Не было сна. Мысли неслись в голове. Что делать? Вернуться домой? Начинать все снова?.. Почему Залит покинул его? Что замышлял он? – Федя заметил нож латыша, валявшийся подле костра. – Что делал Залит этим ножом? Резал ли хлеб?.. Вон большая горбушка его валяется возле опрокинутого чугуна… Или… что худое замышлял?
Вчерашняя ночь вспомнилась Феде. Да… что-то подозрительное и страшное было в том, как короткими и вескими словами перемолвились два латыша. И весь путь по лесам был подозрителен. Каждый час латыш мог вернуться… Или завез он Федю нарочно в глухой лес и бросил… Но… для чего?..
Ветер становился сильнее. Точно море шумел вершинами сосен лес. В небе образовались просветы. Медленно приближался рассвет, и сквозь лес ощущался близкий ясный восход. Желтело между деревьями.
Федя приподнял за передние лапы Восяя и любовался им.
"Вот он какой у меня умный Восяй?!.. Нашел!.. Отыскал меня!.."
Слезы умиления навернулись на глаза мальчика. Рукою он перебирал густой собачий мех, заглядывал в темные глаза Восяя, блиставшие, как два черных алмаза. Его пальцы ощупали ошейник, нашли шелковую ширинку. Федя расправил шерсть. Малиновая ширинка?!.. В ней, что-то зашито… Шуршит под шелком бумага. Лицо Феди стало задумчивым.
– Так ты еще и вестником ко мне прибежал, – тихо сказал Федя. – От кого же ты мне принес это?
Восяй, раскрыв пасть и обнажив белые зубы, высунув алый язык, смотрел Феде в глаза. Федя прочел его ответ.
– Сам знаешь от кого. От свет Натальи Степановны.
Федя снял малиновую ширинку, распорол шов ножом, вынул бумажку.
Две строчки из так хорошо знакомого ему псалтыря Степана Филипповича!
Было уже совсем светло.
Федя прочитал дорогие, святые слова.
– "На аспида и василиска наступиши и попереши льва и змия"… – было на одном отрезке. И на другом стояло: "Ангелам своим заповест о тебе на руках возьмут тя, да не преткнеши о камень ногу твою"…
Федя поднял голову к небу. Сквозь частокол стволов просвечивало золотое солнце. В этих двух строках девяностого псалма Давидова он прочел ответ на все свои вопросы и сомнения.
Он встал. Поднял и положил за пазуху горбушку хлеба, спрятал за голенище нож Залита, гордо и смело выпрямился.
Бессонной ночи как не бывало, Федя не чувствовал утреннего холода. По всем жилкам бодрая струилась молодая, горячая кровь. Алкала подвига ратного.
Федя знал, что ему надо делать.
Он раздвинул ветви деревьев и смело зашагал прямо лесом. Восяй покорно пошел за ним.
Навстречу солнцу!
XVI
Кто за кого?
Путь, путь!..
Бесконечно долгий путь пешком. Если нельзя было добраться до Строгановых лошадьми и на лодках с верным человеком, если верный человек его покинул, оказавшись неверным, Федя доберется до самого Каменного пояса пешком. При нем бумаги – епистолия к Строгановым, при нем немного денег. Да разве нужны были деньги путнику в тогдашней темной, забитой, Иоанновой, православной Руси, в Московском царстве-государстве?
С раннего детства слышал Федя, как пешком, с котомкой, да посохом по всей земле Свято-Русской ходили богомольцы и богомолки, странники и странницы, старики и старухи, юноши и девушки, землепроходцы, вольные люди, и никто, никогда их не обижал. Ходили на далекий север в обитель Соловецкую, ходили в святой град Киев, добирались через чужие земли до Иерусалима и лавры святого Саввы. Где, где не бывали странники?.. Везде их принимали, Христа ради.
Так пошел и Федя.
Постучит в обед в окно затерявшегося поселка; откинется рама с бумагой, пахнет душным запахом курной избы, телятами и овцами, и выглянет темное лицо крестьянина.
Испуганно смотрит на саблю на боку у Феди, на нож, на собаку. Не похож Федя на странника.
– Дай хлебушка, добрый человек, Христа ради!..
И вот это-то "Христа ради" открывало сердца, давало доверие.
– Зайди… Не осуди на малом.
В избе еще внимательнее смотрит хозяин на странного гостя. На ногах остатки сапог, да онучи, потрепана шуба, видала ночлеги у костров, рвалась в лесной чаше. И странно на этом оборванном уборе лежит дорогая в серебре сабля.
– От царского гнева что ли бежал?
– Нет.
– Казак?
– Нет.
И Федя рассказывал, куда и зачем он идет.
Везде Федя находил и пищу и ласковое слово. Где подвезут его к Волге поближе, где дорогу покажут, где заночует, где переднюет, почитает на память псалмы, споет стихиры – и всюду принят, обласкан, обвеян теплым русским гостеприимством.
Человек Божий!
Чем дальше уходил Федя от Москвы, чем ближе была так желанная ему Волга, тем меньше становилось дорог, тем реже были селения, деревушки, отдельные избы лесорубов и охотников.
Весна наступала. Звенели ручьи. Из черной, сырой земли везде пробивалась трава, лес издали казался густым и лиловым, по вербе белыми пушинками побежали барашки, с орешины свисали зеленые вьющиеся червячки цветов, и легче стало дышать.
На последнем ночлеге у охотника Зырянина ему показали лесную дорогу, по которой Федя должен был к концу дня выйти на большой Казанский шлях, к городу Свияжску.
Но не понял ли Федя, что толковал ему Зырянин, или дорога, куда он свернул в лесу была не та, но только она становилась все глуше, колеи исчезли, она поросла молодою травою, белые цветочки, росшие по лесу, поползли по ней, и наконец она исчезла, Федя пошел ее искать, хотел вернуться обратно и окончательно запутался в лесу.