Поль Рихтер Зибенкэз - Жан 22 стр.


Читателям будет понятно, что при таких своих принципах я в прежние вечера почти всегда с тревогой думал о впечатлении, которое моя внешность могла произвести на сердце Паулины, пока, наконец, не успокоил себя тем, что я, в качестве адвоката и судьи, превосхожу Мильтона, несмотря на все его двойные красоты, поэтические и физиономические, за которые поэт получил насмешливое прозвище "Мисс Мильтон".

Из всех истин труднее всего поверить в ту, что некоторых людей невозможно убедить никакими истинами; я, наконец, догадался, что к числу этих людей принадлежит и господин с косичкой, а потому решил обратиться к нему лишь со следующей увеселительной и обличительной проповедью: "Тише, господин с косичкой, иначе m-lle услышит каждый звук. Вы пришпилили к вашей копировальной книге эту милую бабочку; но я на вас буду жаловаться на страшном суде за то, что вы ей не дали читать мои произведения. Если бы вы хоть подольше притворились спящим, чтобы я успел рассказать ей остальные части кушнаппельской истории: ведь именно в них содержатся наиболее важные события, тяжба, смерть и свадьба Зибенкэза. Но я попрошу моего почтенного берлинского издателя, m-lle, чтобы он прислал вам следующие части, как только они выйдут из-под пресса, еще влажными, словно газета. А теперь молю бога, господин с косичкой, чтобы вам он подарил вместо нового года - новое сердце, а вашей милой дочери - второе, под пару ее собственному".

Стихийная борьба между нашими разнородными элементами становилась все более шумной… но я больше ничего не скажу, ибо каждое добавление показалось бы мстительностью. Однако я безусловно могу утверждать, что счастлива каждая дочь (но лишь весьма немногие сознают это), которой позволено читать мои произведения, когда ее отец бодрствует. Несчастен каждый служащий Эрманна, ибо господин с косичкой морит его голодом, словно борзую, чтобы заставить бегать проворнее, чем бегают пальцы виртуоза по клавиатуре: так детей танцовщиков оставляют без еды, чтобы они лучше скакали. И счастлив каждый бедняк, не имеющий дела с Якобом Эрманном, ибо он оказывает всем людям столько морального кредита, сколько они имеют коммерческого: к этой рекрутской мерке человеческого достоинства он приучен коммерсантами, которые друг друга измеряют металлическими локтями! Он любит только совершенно нищих, как пьедестал своей благотворительности, ибо, раздавая милостыню от имени города и из казенного кошелька, считает ее своей… Да процветет он в мире! В то время я еще не помогал справлять праздник мира, описанный мною в "Плодовом эскизе" настоящей книги, и о "годе отпущения" для всех моральных должников (который должен длиться в нашем сердце не меньше, чем долгий парламент) я прочел лишь немногое из того, что впоследствии о нем написал; иначе я совсем не стал бы возражать господину с косичкой.

К сожалению, моей прощальной речью, обращенной к его дочери, я снова разозлил его, так как высказывал обоим одинаковые пожелания, чтобы скрыть, кому я их адресую. "С вами, господин с косичкой, и с вами, m-lle, я прощаюсь надолго - я уже не смогу проводить с вами обоими райски-приятные вечера и рассказывать вам обоим без отклонений мои биографические романы; пройдут кануны праздников и самые праздники, и в дом к вам не войдет ни один человек, способный сильно растрогать вас обоих. Пусть вам обоим судьба пошлет хоть книги взамен сочинителей книг; пусть она хоть иногда придает поэтическую напряженность вялому биению сердца и пусть наполняет безмолвную грудь вздохами сладких предчувствий, а взоры - несколькими слезинками, исторгнутыми у вас обоих словно чарующей мелодией, и после жаркого трудового лета да ниспошлет вам вместо осени - цветущую, поющую весну… А теперь - спокойной ночи".

Даже моего непримиримого врага мне было бы жалко, если бы, расставаясь с ним, я знал, что больше никогда его не увижу. А ведь Паулина, собственно говоря, не была мне непримиримым врагом.

По улицам еще сновали многочисленные новогодние поздравители, ночные сторожа, перелагавшие свои пожелания на духовую музыку и плохие стихи. Неуклюжий, старомодный, грубый стих, особенно, когда он произносится приличествующими ему устами, всегда трогает меня больше, чем пресный новомодный, разукрашенный убогими ледяными и мишурными узорами, и самая убогая поэзия для меня лучше, чем посредственная. Я решил выйти за городские ворота; мою душу, взволнованную и разгоряченную весьма разнородными переживаниями, влекло на простор, в более спокойные сферы - ведь было еще только одиннадцать часов, и холодная ночь вся сияла звездами, - это была последняя ночь старого года, и мне хотелось перейти в новый, как и в потустороннюю жизнь, не спящим, а бодрствующим…

Человек, выпущенный в необозримую, безлюдную Сахару, а затем загнанный обратно в самый тесный угол, испытал бы такое же странное ощущение своего Я - наибольшее и наименьшее пространство одинаково сильно оживляет сознание нашего Я и его отношений. Вообще ничто не забывается так часто, как то что забывает, а именно наше Я. Не только механический труд ремесленников постоянно отвлекает человека от самого себя, но и напряжение пытливого ума делает ученого и философа столь же (и даже еще более) глухим и слепым к своей личности и ее положению среди прочих существ. Предмет, который мы постоянно мыслим вне нас и, созерцая его нашим внутренним оком, помещаем вдали от последнего, нам труднее всего сделать и сознавать объектом ощущения, который и есть наше око. Нередко я прочитывал целые книги о нашем Я и целые книги о книгопечатании, пока, наконец, не убеждался, к своему изумлению, что Я и буквы торчат перед самым моим носом.

Пусть читатель откровенно скажет: не правда ли, даже и сейчас, когда я к этому придираюсь, он все же забыл, что имеет здесь перед собою буквы, а к тому же и собственное Я?

Но за городом, под мерцающим небом и на покрытой снегом горе, возвышавшейся среди широкой, искрящейся, оцепенелой равнины, мое Я оторвалось от своих объектов (при которых оно было лишь атрибутом) и превратилось в личность, и я увидел самого себя. Все абзацы времени, все новогодние дни и все дни рождений заставляют человека вознестись высоко над волнами бытия, и он протирает глаза и окидывает взглядом окружающий простор и думает: "Как мчал меня этот поток - я был ослеплен и оглушен им! Там внизу я вижу те воды, что увлекали меня! А те, что выше, закружат меня, когда я снова погружусь, и унесут вдаль!"

Без этого ясного сознания нашего Я не может быть свободы и не может быть стойкости против натиска внешнего мира.

Я продолжу мой рассказ. Я стоял на ледяной горе, хотя и с пылающей душой, - расколотый месяц светил с небес, и тени елей, словно черные обломки ночи, разметались вокруг меня на лилейном фоне снега. Казалось, что вдали виднеется неподвижный человек, преклонивший колени на дороге.

Тут пробило двенадцать часов, и столь изобиловавший битвами 1794 год, со всеми его потоками крови, канул в море вечности; отголоски колокольных ударов своим волнообразным гулом сказали мне: "О смертные! Сейчас на аукционе минут судьба двенадцатым ударом оставила старый год за вами".

Человек на дороге поднялся на ноги и поспешно удалился. Он и его тень еще долго были мне видны при ярком свете месяца.

Я покинул свою гору, этот пограничный холм между двумя годами, и спустился на дорогу, где раньше стоял на коленях тот человек. Там я увидел перекресток и потерянный маленький и тощий молитвенник, переплетенный в черную кожу; от долгого чтения его листы пожелтели. На единственном белом листе - заглавном - стояло имя владельца, чьи колени оставили глубокие следы здесь, на обледенелом снегу дороги. Я хорошо знал его: то был безземельный крестьянин; у него в нынешнюю войну взяли в армию двух сыновей. Продолжая разглядывать, я увидел на снегу круг: мой трусливый смельчак начертал его в качестве магического круга против злых духов.

Теперь я обо всем догадался: глупец, душа которого пребывала словно в кольце солнечного затмения, желал в эту торжественную ночь подслушать отдаленный глухой грохот будущих гроз, и не телом, а приниженной душой приник к земле, чтобы издали услышать мерный шаг наступающих вражеских войск. "О боязливая душа, - подумал я, - зачем в эту тихую, ясную ночь должны явиться будущие мертвецы со своими ранами и искалеченные тела твоих спящих сыновей? Зачем ты хочешь видеть уже пылающими будущие пожары и внимать ужасным воплям еще нерожденного и еще немого горя? Почему на могилах будущего года, стоящих, как во времена чумы, безыменными рядами, уже должны показаться имена. О, твой магический Соломонов перстень не защитил тебя от злобного духа, живущего в нашей груди. И бесформенная огромная туча, за которой скрываются смерть и грядущее, при нашем приближении сама превратится в смерть и грядущее…"

В такие часы все мы готовы возложить на гроб свою шляпу и шпагу и самих себя впридачу, - старые раны снова горят, а мнимоисцеленное сердце разбивается снова, как плохо сросшаяся рука. Но страшная, ослепительная молния великой минуты, своим отблеском озаряющая все течение нашей жизни, нужна, чтобы затмить в наших глазах все блуждающие огни и тусклых светляков, за которыми мы ежечасно следуем; суеверного человека лишь сильное потрясение избавляет от его мелких, назойливых низменных помыслов. Поэтому в нас, мелких ракушках, присосавшихся к земному кораблю, новогодняя ночь, подобно мифологической ночи, рождает многих богов и становится началом более возвышенного года веротерпимости, чем 1624. И некое чувство - смирение ли, раскаяние ли - побуждало меня преклонить колени на следах бедного отца, лишенного детей…

Но вдруг живительное дуновение ветра примчало из города ясные, веселые звуки, словно аромат и пыльцу цветов, через оледеневшие равнины; валторны и трубы с городской башни бросали в уснувший мир свою бравурную мелодию, бодро и радостно водворяя среди боязливых людей первый час нового года. И я тоже стал бодрым и радостным; с белого покрывала грядущей весны я возвел взоры к луне; и на ее частых пятнах, зеленеющих вблизи, я увидел нашу земную весну покоящейся в цветах; ее распростертые крылья трепетали среди них, и она готовилась вскоре спуститься к нам вместе с иными перелетными птицами, украсившись трелями жаворонков и радужными переливами павлиньих глаз.

Долетавшие звуки отдаленной новогодней музыки еще порхали вокруг меня; растроганный и счастливый, я увидел грядущие скорби новорожденного года, и они были подобны - так прекрасно они преобразились - некоторым уже минувшим скорбям или окружавшим меня звукам. Так, в Дербиширских горах шум дождя, проникающего в большую пещеру, издали звучит как мелодия.

Но когда я оглянулся вокруг, и белая земля показалась мне белым солнцем, а безмолвный темно-синий горизонт - семейным кругом существ, связанных братскими узами, - когда музыка, словно прекраснейшее эхо, откликнулась на мои мысли, - когда на звездном небе я признательным взором созерцал столько тысяч незыблемых очевидцев отцветших прекрасных минут, семена которых продолжает сеять всевышняя благость, - когда я подумал о спящих людях вокруг меня и пожелал им: "Пусть ваше пробуждение завтра будет более радостным", - и когда я подумал о людях, что бодрствуют там, внизу, и чьи уснувшие души уже давно нуждаются в таком же пожелании, - то моя грудь, истомленная чудными звуками и всеми чарами этой ночи, переполнилась чувствами, изнемогла под их тяжестью - блистающий месяц и горы искристого снега слились и расплылись в едином огромном сиянии… В свете его и среди праздничных звуков мне послышались голоса моих друзей и добрых людей, боязливо и нежно произносивших взаимные пожелания нового года; но они слишком растрогали меня, и я еле смог мысленно пожелать: "О, будьте все вы счастливы каждый год!"

КНИГА ВТОРАЯ

Жан-Поль Рихтер - Зибенкэз

Предисловие ко второй, третьей и четвертой книгам

Меня часто одолевала досада, что к каждому написанному мною предисловию я должен приклеивать книгу, словно добавочный лист к векселю или словно приложение sub litt, от "А" до "Я". Некоторым из ученых, частным образом занимающимся писательством, присылают уже готовые, новорожденные и новоиспеченные книги, так что к ним не требуется ничего привешивать, кроме золоченой вывески предисловия, и солнце не нуждается ни в чем, кроме зари. Но меня до сих пор еще ни один автор не просил о предисловии, хотя уже в течение нескольких лет я заранее сочиняю таковые в большом количестве и заготовляю их на продажу, причем по мере сил расхваливаю в них будущие творения. И вот целая коллекция таких почетных медалей и жетонов, которые я в честь чужих заслуг отчеканил на лучших гуртильных станках, вечно торчит у меня перед глазами и с каждым днем все пополняется; поэтому я в конце концов спущу за бесценок, - поскольку нет иного выхода, - всю коллекцию и издам целую книгу сплошь из предсуществующих предисловий - к вымышленным произведениям.

Однако до пасхальной ярмарки прологи будут продаваться врозницу; и те писатели, которые первыми обратятся ко мне с заказами, смогут выискать себе, - так как им будет выслана вся пачка инструкций, - то предисловие, где, на их взгляд, я больше всего хвалю книгу. Но впоследствии при выпуске всего собрания предисловий и славословий, которые я велю сброшюровать вперемежку с ярмарочным каталогом, ученые будут возвеличены сразу, in corpore, in choro, и я, так сказать, предложу дворянскую грамоту всей республике ученых, гуртом и оптом, как в 1775 году императрица австрийская - всему венскому купечеству; впрочем, в лице бедных рецензентов, которые круглый год возятся с кирпичами и цементом, воздвигая храмы славы и триумфальные арки, но наживают лишь гроши и горбы, я имею перед собою печальный пример того, что превозносить ученую республику в шести фолиантах менее выгодно, чем по примеру Саннацаро восхвалять венецианскую в шести строках, из которых каждая превратилась для поэта в дарственную запись на сто пятиталеровых монет.

На пробу я намерен вставить одно из тех предисловий в это и притвориться, будто им по моей просьбе снабдил мою книгу знаменитый автор, что на деле к тому же именно так и есть. Мне легко заставить мое существо или субстрат распасться на два лица, на изобразителя цветов и изготовителя предисловий. Однако я усердно, - ибо нет человека, совершенно лишенного скромности, - стараюсь выбрать для себя наихудшее предварительное замечание, в котором, право же, воздаются довольно умеренные хвалы и которое автора нижеследующего творения возносит не столько на триумфальную, сколько на погребальную колесницу, к тому же ничем не запряженную; между тем другие предисловия напяливают сбрую на потомство - в них оно, вместе с читающей публикой, припрягается к небесной и огненной колеснице бессмертия и везет авторов.

В заключение должен отметить, что достойный господин автор "Геспера" любезно согласился просмотреть мои "Цветы, плоды и тернии" и предпослать таковым нижеследующее предисловие, весьма заслуживающее прочтения.

Предисловие автора "Геспера"

Я могу силлогистически, и притом посредством сравнений, постулировать следующее.

Воспламененный дух многих писателей, например Юнга, подобно другой, если не спиритуальной, то спиртуозной субстанции, eau de vie, создает иллюзию, будто все люди, стоящие вокруг мерцающей чернильницы, обладают мертвенным цветом лица; к сожалению, при этом фокусе каждый смотрит лишь на других, а не в зеркало; в каждом человеке и писателе бренность всего окружающего лишь усиливает ощущение собственного уникального (исключительного) бессмертия; но всех нас это ублаготворяет чрезвычайно.

Отсюда, как мне кажется, легко сделать вывод, что в пятом или в пятидесятом этаже поэт может заниматься стихотворством, но не празднованием свадьбы или домоводством, не говоря уж о том, чтобы жить открытым домом: разве не подобен он канарейкам, которым для высиживания птенцов требуется большая клетка, чем для пения?

А если это правильно, что же делает перо писателя? Подобно детскому перу, оно обводит своими чернилами бледные карандашные письмена, которые природа уже вписала в читателя. Со струной писателя созвучны лишь октавы, квинты, кварты читателей, но не секунды и не септимы; несходные читатели не становятся сходными с ним, и только сходные становятся равными ему или более сходными.

Отсюда выводится и вытекает мой четвертый постулат: подкова Пегаса является арматурой при магните истины, и он тогда сильнее притягивает нас, ибо мы - голодные птицы, которые летят на виноградные кисти поэта, словно они настоящие, и которые считают нарисованным лишь юношу, хотя он должен был бы отпугнуть их.

Теперь сам собою напрашивается переход к пятому постулату: человек питает такое почтение ко всякой древности, что продолжает ее чтить, хотя бы она уже представляла лишь покрышку и личину для растворившего ее яда. Я здесь намеренно не упоминаю два примера, подтверждающих это положение, - а именно разъеденную в труху религию и столь же исковерканную свободу, - но в качестве лютеранина ограничусь лишь третьим - мощами; когда они уже съедены червями, приходится молиться на то, что осталось, то есть на червей (согласно иезуиту Васкецу). Посему не прикасайся в червоточине времен твоих, дабы не претвориться в снедь ее: ибо цепь из миллиона червей стоит десятка цепких чертей.

Приходится признать это, чтобы не лишить смысла шестой постулат: ни один человек не может быть совершенно равнодушен к истинам. И даже если он почитает и приемлет лишь поэтические отображения (иллюзии), то именно этим он чтит истину, ибо в каждом вымысле опьяняющим является только истинное, подобно тому как в порывах страстей нас опьяняет только нравственное. Иллюзия, не содержащая ничего, кроме таковой, именно, поэтому уже таковой не внушала бы. Всякая видимость предполагает где-то свет и сама по себе является светом, только ослабленным или многократно отраженным. Но большинство людей нашей не столько просвещенной, сколько просвещающей эпохи, подобны ночным насекомым, которые скрываются или страждут от дневного света, тогда как ночью слетаются ко всякому ночнику и ко всякой фосфоресцирующей поверхности.

Назад Дальше