Глава шестая
Супружеская воркотня. - Экспромт о женских разговорах. - Вещи для заклада. - Ступка и табачная мельница. - Ученый поцелуи. - Об утешении людей. - Продолжение шестой главы.
Эта глава сразу же начинается с безденежья; жалкое, рассохшееся ведро Данаид, которым славная супружеская пара вычерпывала из Пактола свои скудные гроши или крупинки золота, теряло по каплям свое содержимое и дня через два, самое большее - через три, снова оказывалось пустым. Однако на этот раз супруги могли положиться на нечто определенное и довольно значительное - на две рецензии двух работ, оставленных для рецензирования: безусловно можно было рассчитывать на четыре флорина, а то и на все пять.
Наутро, после поцелуя, Фирмиан снова уселся на свое судейское кресло критика и начал судить. Он мог бы сочинить целую героическую поэму, так бесшумны были пока все пассатные ветры утренних часов. С восьми часов утра до предполуденного часа он благосклонно возвещал миру о программе д-ра Франка из Павии, под заголовком: Sermo academicus de civis medici in republica conditione atque officiis ex lege praecipue erutis auct. Frank. 1785. Он судил, хвалил, порицал и цитировал это произведение до тех пор, пока не нашел, что заполнил им достаточно бумаги и что причитающийся за эту бумагу гонорар приближается к сумме, полученной под заклад селедочного судка, Saladière и Saucière и тарелки, - действительно, его мнение о вышеназванной речи было длиной в один лист и четыре страницы и пятнадцать строк.
Заседая в своем тайном судилище, мститель тайного суда так славно провел утро, что решил учинить в послеобеденное время судебную расправу над оставшимся вторым произведеньицем. До сих пор он на это не отваживался: после полудня он занимался лишь адвокатурой, а не литературой, и работал только в качестве адвоката (защитника), а не прокурора (обвинителя). Подобный свой образ действий он мог превосходно оправдать тем, что в послеобеденное время всегда являлись девицы и служанки с чепцами, имея при себе пасть, наполненную богатым запасом слов, и немедленно раскрывали эту сокровищницу словесности; - что они, более богатые, чем арабы, которые для выражения одной мысли имеют лишь тысячу слов, располагали для нее столькими же фразами и что вообще они, подобно испорченным органам, сразу же, прежде чем до них дотронутся, принимались свистать двумя десятками флейт, как только начинали действовать меха (легкие), - это было ему кстати; ибо в те часы, на которые были поставлены эти бабьи будильники, он давал отхрипеть своим юридическим, и пока Ленетта занималась ведением своих дел, он продолжал вести свои судебные. Все это нисколько ему не мешало; он утверждал: "Адвоката совершенно невозможно сбить с толку, он может развертывать и гнать свои периоды, как ему угодно; период адвокатской речи - длинный цепень, которого я без ущерба пролонгирую и превращаю в аббревиатуру (удлиняю и укорачиваю), ибо каждое звено цепи само является червем, а каждая запятая - периодом".
Однако с рецензированием дело не клеилось. Впрочем, для неученых (так как ученые уже давно прочли эту рецензию) я намерен дословно списать здесь столько, сколько он действительно изготовил после еды. Он написал заглавие стеффенсовского латинского перевода "Эмилии Галотти" и продолжал так:
"Настоящим переводом наконец исполнено желание, с которым мы так долго носились. В самом деле, в глаза бросается то явление, что до сих пор лишь столь немногие немецкие классики были переведены на латинский язык для педагогов, хотя последние преподнесли нам на немецком языке почти всех римских и греческих классиков. Немцы могут предъявить произведения, достойные того, чтобы их читал педагог и филолог; но он не может их понять (хотя и может их переводить), потому что они написаны не по-латыни. Карманный календарь Лихтенберга одновременно выходит в свет в немецком издании - для англичан, изучающих немецкий язык, - и во французском - для немецкого высшего дворянства; но почему же немецкие самостоятельные произведения и этот самый календарь не попадают в руки филологам и педагогам в изящном, но все же точном латинском переводе. Эти читатели несомненно первые заметили бы сходство (в оде) между Горацием и Рамлером, если бы последний был переведен на язык первого. Автор настоящей рецензии, признаться, всегда чрезвычайно сожалел о том, что "Мессиаду" Клопштока выпустили в свет лишь с двумя орфографиями, со старой и с его собственной, но что никто не догадался ни издать эту поэму на латинском языке для учителей (ибо Лессинг в своих "Смешанных сочинениях" перевел только вступительное обращение), ни изложить ее канцелярским слогом, для юристов, или просто прозой, для землемеров, или на еврейском жаргоне, для евреев".
Столько он успел набросать, но затем вынужден был остановиться, потому что одна горничная безостановочно повторяла то, что перед этим было повторено ее госпожой, супругой казначея, а именно - какой отделкой надлежало снабдить ночной чепец: раз двадцать набрасывала она эскиз и чертеж чепца и настаивала на спешности. Ленетта, отвечая, отплачивала за все ее тавтологии подобными же. Едва горничная закрыла за собой дверь, как рецензент сказал: "Я не написал ни слова, пока здесь трещала эта ветряная мельница. Ленетта, неужели же совершенно невозможно, чтобы женщина сказала: "сейчас четыре часа", вместо того чтобы сказать: "сейчас пробило четыре четверти четвертого"? Неужели ни одна не может сказать: "шляпенка завтра будет готова" - и все тут? Ни одна не может сказать: "мне за нее следует ортсталер" - и все тут? Ни одна не скажет: "забегите сюда завтра" - и баста? Разве ты на это неспособна?" Ленетта холодно возразила: "Ты, конечно, думаешь, что все люди думают по-твоему!"
Вообще Ленетта обладала теми двумя женскими недостатками, которые вечно заставляют мужчин слать к небесам миллионы огнедышащих фейерверочных фонтанов или чертей, а именно - проклятий: один заключался в том, что девчонке на побегушках она в комнате вручала каждое поручение, как мемориал, в двух экземплярах, а затем выходила с ней вместе и приказывала ей то же самое еще раза три или четыре; другой состоял в том, что она, сколько бы ни кричал Зибенкэз, всегда спрашивала в первый раз: "Как?" или "Что ты говоришь?" Я сам советую и рекомендую женщинам, коль скоро они не знают, что ответить, потребовать вторичный вексель, чтобы выиграть секунду-другую отсрочки; но в прочих случаях, когда от них требуют не правды, а лишь внимания, эти ancora и bis, которыми они приветствуют своего торопливого собеседника, будут столь же докучливыми, как и ненужными. В браке такие вещи остаются мелочами, пока страдалец их терпит и не преследует; но когда уже последовало расследование, они становятся хуже, - ибо повторяются чаще, - чем смертные грехи и вероломство и измены.
Если бы автору настоящей книги помехой при его работах были подобные плеоназмы, то в ответ на них он сочинил бы отнюдь не громовую проповедь, а только, - и то лишь потому, что его поощрили, - нижеследующий
Экспромт о женских разговорах
"Автор книги "О браке" говорит, что женщина, которая не разговаривает, глупа. Однако легче быть его панегиристом, чем последователем. Умнейшие женщины часто немы среди женщин, а глупейшие и бессловеснейшие часто оказываются таковыми среди мужчин. В общем и для женщин справедливо сказанное о мужчинах, - что больше всего мыслят те люди, которые меньше всего говорят, точно так же, как лягушки перестают квакать, если зажечь свет на берегу пруда. Впрочем, болтливость женщин вызывается тем, что они постоянно работают сидя; подобно им, сидячие ремесленники - портные, сапожники, ткачи - отличаются не только самыми ипохондрическими причудами, но и болтливостью".
"Столики, на которых трудятся женские пальцы, как раз и служат игорными столами, за которыми разыгрывается женское воображение, а вязальные иглы незримо становятся магическими жезлами, превращающими всю комнату в заколдованный остров, полный грез; поэтому письмом или книгой внимание влюбленной отвлекается больше, чем четырьмя парами чулок, которые она вяжет. Обезьяны, по словам дикарей, не говорят, чтобы не работать; но многие женщины говорят вдвое именно потому, что они работают".
"Я старался догадаться, в чем смысл этого явления. На первый взгляд кажется, что всякое повторение сказанного природа предназначает для выработки метафизических истин: ведь по Якоби и Канту доказательство есть не что иное, как ряд тождественных логических утверждений, а так как женщины вечно твердят одно и то же, то они непрестанно доказывают. И все же для природы несомненно более важен следующий полезный эффект. По мнению проницательных естествоиспытателей, листья деревьев всегда колышатся, чтобы этим непрерывным хлестанием очищать воздух: это колебание выполняет почти что ту же роль, что и небольшой, слабый ветерок. Было бы чудом, если бы экономная природа без всякого умысла наладила гораздо более продолжительное, семидесятилетнее колебание женских языков. Однако умысел тут имеется: он тот же, что и при раскачивании листьев; вечная пульсация женского языка должна способствовать сотрясению и перетряхиванию атмосферы, которая иначе застоялась бы. Луне поручено оздоровлять колебаниями водный океан, а женской голове - воздушный. Потому-то, если бы все женщины сделались прозелитками и послушницами пифагорейского учения, это рано или поздно привело бы к эпидемиям - обители молчальниц превратились бы в обиталища зачумленных. Потому-то среди цивилизованных народов, которые разговаривают больше, повальные болезни идут на убыль. Потому-то и является благотворным этот заведенный природой порядок, согласно которому женщины больше всего разговаривают именно в больших городах, особенно - зимой, особенно - в комнатах и в большом обществе: ибо из всех мест и времен эти отличаются наибольшим скоплением испорченного воздуха и осажденного флогистона и более всего требуют освежающего опахала. Да, природа здесь преодолевает все искусственные преграды: хотя многие европейские женщины, - в подражание индианкам, набирающим полный рот воды, чтобы молчать, - наполняют его чаем или кофе, когда находятся в гостях, однако именно эта жидкость не столько препятствует, сколько способствует настоящей женской разговорчивости.
Надеюсь, что здесь я весьма далек от тех близоруких телеологов, которые каждому великому планетному движению природы подсовывают и приписывают какие-то мелкие окольные пути и конечные цели; таким людям, может быть, и пристойно, - хотя я бы постыдился, - утверждать, будто осцилляция женских языков, польза которой достаточно обоснована движением воздуха, служит еще и для того, чтобы выражать, как прообраз, какой-либо смысл или мысль одушевленных существ, например самой женской души. Сие относится к предметам, о которых Кант сказал, что их нельзя ни утверждать, ни опровергнуть. Уж скорее я бы согласился, что речь есть признак прекращения мышления и душевной деятельности, подобно тому как в хорошей мельнице сигнальный колокол должен звонить не раньше, чем иссякнет запас зерна для помола. Далее, как известно каждому супругу, язык еще для того подвешен в женской голове, чтобы звуковыми сигналами своевременно оповещать, когда в ней царит разноречие, нечто нелогичное или же нечто немыслимое. Так и г-н Мюллер применил в своей счетной машине колокольчик, звон которого должен лишь указывать, что в машине происходит ошибочный расчет или какая-нибудь задержка в счете, - а теперь ученому-физику надлежит исследовать дальше эту проблему, дабы решить, ошибаюсь ли я, и намного ли".
Теперь я открою тайну: этот экспромт сочинил наш адвокат.
Свою рецензию он закончил лишь на следующее утро. Конечно, свои немногочисленные мысли о переводе "Эмилии" он хотел высказывать публике до тех пор, пока деньгами, вырученными за эти мысли, не удалось бы оплатить новые головки к его сапогам, - за пару Фехт запросил полтора листа, - но на это нехватило времени; он должен был сегодня же глазомером наборщика подсчитать рукопись и получить гонорар.
Рецензии были отосланы к редактору: счет критических издержек достиг, - так как лист исчислялся в два флорина, а страница - в тридцать строк, - суммы в три флорина четыре зильбергрошена пять пфеннигов. - Как странно! Люди смеются, встречая указания на зависимость между духовным и телесным, рассудком и гонораром, страхом и страховой премией; но разве вся наша жизнь не есть уравнивание (или правило товарищества) души с телом, и разве всякое воздействие на нас не является физическим, а всякая наша реакция - духовной?
Девчонка на побегушках принесла обратно лишь привет, вместо тех серебряных пластинок, в которые должны были скристаллизоваться чернила нашего критика. Штиблет об этом совершенно не подумал. Присущая учености рассеянность делала советника равнодушным к собственному богатству и слепым к чужой бедности; он, правда, замечал зияние в рукописи, но не замечал зияющей дыры в собственном или чужом чулке, башмаке и т. д. Ослепительный блеск душевного огня скрывал от этого счастливца фосфоресценцию гнилушек вокруг него. В школьном спектакле нашей земной жизни счастлив актер, если возвышенная внутренняя иллюзия заменяет или маскирует ему иллюзию внешнюю; если пред ним, опьяненным своей одухотворяющей ролью, пейзажи размалеванных декораций цветут и шелестят под сыплющимися горошинами дождевой машины и если его не пробуждает перестановка декораций.
Однако прекраснодушная слепота советника сильно обеспокоила наших влюбленных; маленькое созвездие, которое должно было сегодня светить им, рассыпалось падающими звездами. Штибеля я не порицаю, ибо он был хотя и слей, но не глух к чужому горю; зато для вас, богатые и знатные, неуклюже ползущие по медовым сотам ваших наслаждений и с клейкими крыльями плывущие в розовом сиропе, для вас, которым слишком тяжело пошевелить рукой, чтобы из столбика золотых монет отсчитать плату тем, кто помогал наполнять ваши нектарии, - для вас настанет некогда час суда, и вас спросят, достойны ли вы были жизни, не говоря уже о наслаждениях, если вы уклонялись даже от малого труда уплаты, тогда как низшие принимали на себя великий труд заслужить ее. Но вы исправились бы, если бы подумали, сколько горя часто причиняет беднякам ваша небрежность, когда вы ленитесь вскрыть сверток монет или прочесть короткий счет; если бы вы представили себе отчаяние, с которым жена отшатнется от мужа, вернувшегося с пустыми руками, гибель стольких надежд, нужду и горестную жизнь целого семейства…
Итак, адвокат снова состроил ту дурацкую мину, с которой он обычно производил посеребрение, и обошел все углы, обозревая сквозь лорнет оставшуюся утварь, ибо предпринял этот грабительский поход в надежде выжать из нее доход. Подобно тому как порядочный монарх или английский министр ночью приподнимается в постели и, облокотившись, подпирает рукою голову и перебирает в ней статьи или полные березовым соком стволы, к которым можно приставить бочарный бурав нового налога, или изыскивает (в другой метафоре) такой хитроумный способ выкапывания торфа, то есть налоговых денег, при котором убыль пополнялась бы приростом: так поступал и Зибенкэз. С каперским свидетельством в руках он обыскивал все встречные суда, под любыми флагами: он поднял ввысь свою мыльницу и снова поставил ее; он встряхнул параличную спинку старого кресла и щелкнул ею; еще тщательнее испробовал это кресло, усевшись в него, и снова встал. Я прерву свой период, чтобы вскользь упомянуть, что Ленетта очень хорошо поняла смысл этой опасной вербовки местных жителей и подведения их под рекрутскую мерку, а потому в свою очередь немедленно развернула период и жалобными воплями запротестовала против этой игры, при которой вместо фантов отдавались в залог настоящие вещи. Далее Фирмиан снял с крюка старое желтоватое зеркало с золочеными резными листьями на рамке, висевшее в спальне против зеленых решеток кровати, и, осмотрев его мездряную сторону и деревянную подкладку и немного передвинув стекло вверх и вниз, снова повесил; затем осмотрел старый таган, а также ночные посудины, которых налицо имелось три, в виде тройни; до этих последних он вовсе не дотрагивался, а лишь задвинул их ногой подальше под их прикрытие; с фарфоровой масленки, изваянной в форме коровы (согласно пластическому остроумию того времени), он мимоходом снял спину и заглянул внутрь, но поставил ее, пустую и полную пыли, на карниз, в качестве украшения; дольше он взвешивал на обеих ладонях ступку для пряностей, но поставил ее обратно в стенной шкаф; принимая все более веселый и грозный вид, обеими руками выдернул из комода ящик, отодвинул назад салфетки и букет искусственных цветов и хотел слегка перелистать траурное платье из клетчатого ситца. Но тут Ленетта встрепенулась, схватила его за перелистывающую руку и воскликнула: "Что ты делаешь! С божьей помощью, до этого я никогда не дойду!"