Бернаба стоял, глядя на эту дикую пляску.
Чуть прихрамывая, Мамай добежал до князя и с размаху наметился ударить в лицо. Но Таш-бек перехватил Мамаевы руки, словно сковал их.
– Уймись!
– Пусти!
– Но!
Так же внезапно пришло успокоение.
– Расскажи еще раз.
Таш-бек вытер рукавом лицо. Прошел к блюду, на котором лежала нарезанная дыня, сдвинул ломти в сторону и, подняв блюдо, принялся пить сок. Блюдо вздрагивало в его руках вслед каждому глотку.
Мамай покорно ждал за его спиной.
Обернувшись, Таш-бек впервые заметил, что Мамай очень мал ростом, кривобок, щупл. Только глаза быстры, злы, хитры.
"Хорек!" – но не сказал этого, а снова повторил, как шли, как перешли Вожу, как бились.
– Убиты и Хази-бей, и Бегич, и Каверга, и Карагалук, и Кастрюк.
Мамай сказал:
– Теперь вижу, ты в лошадях лучше всех понимаешь. Сумел ускакать.
– Побывал бы там сам!
– Я побываю.
– Ты?
– Не успеет этот сад пожелтеть, я сожгу Москву, а Дмитрий будет мне собирать навоз для топлива.
– Так и Бегич думал.
– Бегич – не я. А ты так не думал?
– А ты?
– Отвечай!
– Вместе с тобой так думал. Здесь.
– Со мной и пойдешь.
– Не откажусь.
Мамай кивнул Бернабе:
– Иди. Созывай совет. Быстро.
Бернаба вышел.
Мамай сказал:
– Ты им расскажи, почему вы разучились биться.
Вдруг снова его наполнила ярость:
– Почему? Не могли смять? Не могли изрубить? Вас было мало? Не умели рубить? Разучились в седлах сидеть? А?
Таш-бек, отвернувшись, крикнул одному из воинов:
– Вели принести воды!
Мамай растерялся: его перестали бояться? Он соберет новую силу, двинет новое войско.
Ноздри Мамая то раскрывались, то опадали, суживались, как рты рыб, выброшенных на песок.
А в сад уже начали сходиться вожди ордынских войск. Многих недоставало – тех, кто остался на берегу Вожи. Эти – живые, уцелевшие, отсидевшиеся в Сарае – не могли заменить тех. Не было среди них никого, равного Бегичу, ни Кастрюку, ни Хази-бею.
Придется ему, Мамаю, одному заменить их.
Мурзы и военачальники Орды входили в дом Мамая, смущенные неожиданным зовом.
Этот дом, нарядный и славный, давно их привлекал, но из них лишь немногие переступали его порог: у Мамая были любимцы. С ними он ходил в походы, с ними делил свой кумыс и свою баранину.
Нелюбимых, ненавистных, бездарных собрал Мамай в этот день. Любимые полегли на берегах Вожи.
Вверху сверкал потолок, густо расписанный узорами и цветами. Внизу молчали ковры, плотные, как верблюжьи шкуры. Алебастровые стены, резные, как кружева, были похожи на морскую пену. Многим доводилось видеть моря; немногим – покои Мамая.
Все видели: Мамай не в себе. Весть о разгроме уже дошла до них. Но меру разгрома они медленно постигали лишь здесь.
Они сидели в прохладной мгле комнаты, поджав пыльные ноги, силясь сохранить достоинство; силясь, сохраняя достоинство, понравиться Мамаю.
Мамай знал: есть среди них ликующие. Есть, которые думают: пали друзья Мамая, падет и Мамай.
Некоторое время все сидели молча.
Но он собрал их не затем, чтобы молчать. Он обернулся к Таш-беку:
– Люди собрались, князь, тебя слушать.
Многие подумали: "Хитер! Выходит: не он нас звал, а сами мы собрались сюда!"
Таш-бек неохотно пододвинулся:
– Что я скажу? Мы бились так, что уцелевшим стыдно. Живые завидуют павшим. И я завидую. Русы разбили нас. Из троих бившихся вернулся один. Из троих вернувшихся снова идти на русов решится один. Сами считайте, сколько уцелело воинов. Других слов у меня нет.
Мамай:
– Ты говоришь, как раб, как трус. А я тебя почитал за князя.
– Нет, я не трус. Я снова пойду на Москву.
Мамай:
– Если клинок не дает взамен трех клинков, если, потеряв одного коня, воин не приводит трех – незачем держать войска. Мы резали, и мы впредь будем резать кобыл, если от них нет ни молока, ни приплода. Мы завоевываем, чтоб с побежденных брать приплод себе. Не много – одну десятую часть со всего. Так стоит Орда. Так она будет стоять. Надо опять идти! Говорите, скоро ли сможете вы встать в поход и как вы в поход пойдете? Русь принадлежит нам, и мы ей напомним наше право.
Таш-бек сказал:
– Многое завоевано Ордой. Нового нам не надо. Надо брать с того, кто завоеван. Так поступал Чингиз. А мы с одних упускаем дани, а на других с кровью и лишениями налагаем их. Мы стали от войны беднеть, а войны хороши, если приносят добычу, если…
Мамай перебил его:
– Я и говорю о том! А если не дают, надо заставить давать.
Один из мурз попрекнул:
– Не надо было уступать Дмитрию. То ты снизил им дани, то сзываешь в поход, чтобы поднять прежние дани.
Еще голос – голос старого Барласа:
– Сам прощал, сам возвращай.
– Что?! – воскликнул Мамай.
Когда притихли и присмирели, Мамай приподнялся с полу.
– Приказываю: собирать всех, кто возвращается из Бегичева похода. Вам завтра быть здесь всем. Кто говорит?
Все молчали.
Они встали, торопясь уйти.
Он не предложил им ни кумыса, ни беседы. С ненавистью он смотрел им вслед.
Когда Мамай остался один, к нему подошел Бернаба:
– Они ненадежны, хан. Надо искать других.
– Воины – не верблюжий навоз. По степи не валяются.
– У меня есть план…
– Некогда, некогда! Пока Дмитрий торжествует, надо подкрасться, обрушиться, не дать опомниться!
Снова вскочил, побледнел и затопал:
– Жечь их! Резать! Давить!
Вскоре успокоился.
– Времени у нас есть только, чтоб вдеть ногу в стремя и хлестнуть коня.
Бернаба смолчал.
– А как я тебе велел: ты учишь русский язык?
– Каждый день.
– Уже говоришь?
– Понемногу.
– За русского годишься, как мы условились?
– Рано еще.
– Торопись.
Бернаба придвинулся; наклонился к Мамаеву уху:
– Остерегись: хан будет рад твоему поражению.
Мамай понимал, что Бернаба хочет ему славы и силы. Он дает советы, помогает, поддерживает, ибо гибель Мамая – это гибель Бернабы, всех его генуэзских надежд. Кому из татар понадобится этот чужеземец, хотя и отатаренный; кому из генуэзцев понадобится столь отатаренный бездельник, хотя и генуэзец!
Мамаю этот хитрый проходимец во многом помог. Бернаба видел многие страны, над ним небосвод был высок и просторен.
Бернаба давал советы безжалостные, подлые, корыстные. Но они совпадали с мечтами Мамая, и этот проходимец был ему ближе всех друзей.
Мамай сказал:
– Хан не будет рад. Я одержу победу.
Бернаба молча отодвинулся: в комнате с ковров собирал сор раб. Ухо раба было срезано, и он низко на щеку опускал рыжие волосы. Раба звали Клим. Он был рожден рязанкой от чьих-то воинов, проходивших мимо.
"Если на Рязанской земле родится человек рыжеволосый, белотелый, значит, родичи его пришлые" – так хитро однажды объяснил Бернабе сей раб, когда Бернаба спросил: "Кто ты, бурнастый?"
Раб не видел родины тридцать лет. Он уже плохо стал говорить по-русски. Мамай заметил, что, чем чаще случались в Орде убийства ханов, тем одобрительнее раб глядел на Мамая, и Мамай приблизил раба: доверил ему уборку комнат и присмотр за едой. И стал отпускать молиться в русскую церковь.
Бернаба удалился. Раб ушел. Мамай спустился в сад.
Было невыносимо думать теперь о Воже. Но начинался новый поход, и крылья надежд прикрыли вожскую рану.
Ночь стояла тихая. Люди не пели; не гремели барабаны. Лишь кое-где розовели глиняные стены, озаренные отсветами вечерних костров. Да в темноте осеннего неба кровавой каплей висела одинокая звезда. Громко текла вода в ручье. Пахло степными травами – полынью и мятой, и к ним примешивался чуждый аромат садовых цветов: так по кошме, не сливаясь с ней, ложатся чуждые войлоку узоры.
Мамай не думал о поражении – его охватили надежды похода. Уже не терпелось поскорее тронуться в путь.
А Бернаба лежал на полу и неистово заучивал русские слова.
– Комонь, комонь, комонь…
Затем говорил вслух:
– Комонь – это лошадь.
Потом опять зубрил:
– Кметь, кметь, кметь…
И повторял вслух:
– Кметь – это воин.
Так Бернаба овладевал неодолимым языком русов. Наконец он отодвинул из памяти и комоня и кмета, опрокинулся на спину и, глядя в низкий, собранный из палочек потолок, стал вспоминать Омара.
Персидский язык дался ему легче. Бернабе было восемнадцать лет, когда отец его умер в Казвине. Было Бернабе двадцать два года, когда, задержанного за отцовы долги, купцы выкупили и взяли его с собой в Кафу, на Черное море.
Но не отпустили. Когда исполнилось Бернабе двадцать семь лет, он побывал в Константинополе, а тридцати лет оказался Мамаевым рабом в Сарае. Он поехал торговать, задолжал, и товарищи, не простив неудачнику долгов, продали Бернабу в Сарае, как осла.
А Омар так хорошо говорил:
– Все обратятся в глину! Как это стихами? И дальше: гончар возьмет ком этой глины и слепит чашу для вина из царских черепов и из ног рабов. Не спеши, брат! Не спеши! Ноги вынесут тебя из рабства. Но лучше будет, если с тобой они вынесут еще что-нибудь.
Вдруг в ужасе он вскочил. Но это только свеча, догорев, упала.
Глава 20
РЯЗАНЬ
Кирилл знал: много огня и крови видала Рязанская земля. Первая на Руси она приняла татарские удары. Седьмой год пошел, как всю Рязань повыжгли, повытоптали.
И Кирилл подивился: ныне стоял город высокий, дубовый, складный.
Непросторен, сжат, как кулак, готовый ответить ударом на удар. Гордый город над светлой и просторной Окой.
Высоко текли над ним облака. Густо синело осеннее небо, и молодые деревья поднимали позолоченные крылья, словно готовые взлететь.
Скупо подкрашены киноварью верха серых стен. Узкой каймой расшиты у рязан рубахи. Чужеземца сторонятся – не в пример Москве. Недоверчивы видно, много от чужих народов принято ими мук и обид.
Кирилл, любопытный до новых городов и обычаев, вникал во все. И лапти по-иному тут сплетены – лыко узко, а работа мелкая. И в холстину пускают синюю нитку – из такой полосатой холстины мужики портки носят. И волосом рязане рыжее, каштановей. И молодые каштаны стоят в городе. Любят тут сады садить, цветы растить. Телеги на базаре и те не как в Москве – покруглее, на ходу бойки.
Пошел по слободам, спрашивал людей, заговаривал. А люди, слыша его пришлую речь, отвечали сурово, неразговорчиво.
Только девушки, поблескивая карими глазами, ласково пересмеивались ему вослед, и Кирилл тихонько насмешливо пропел:
А у нас в Рязани
Грибы с глазами,
Их едят,
А они – глядят…
Девушки оробели и скрылись.
У Пронских ворот встретился неторопливый длинный обоз с припасами: боярам везли из вотчин урожай. Колеса глубоко проваливались в колеи; тощие лошади, напрягшись в хомутах, еле выволакивали возы в гору.
Один из мужиков долго бился над своей лошадью: колесо рассохлось, деревянный обруч лопнул, и телега застряла в глубокой колее; остервенев, мужик истрепал лычную плеть о лошадиный крестец. Конская кожа взмокла и побурела от ударов, а мужик все стегал лошадь, заставляя пересилить самое себя.
– Стой! – строго сказал Кирилл.
Мужик опустил плеть.
– А ежли б тя так хлестать, чтоб ты сдеял?
Вокруг них быстро собрался народ.
– Ух ты! – озлился мужик. – Я исконный рязан, а ты с Москвы назирать явился!
Кирилл угадал недружелюбное молчание народа.
– Не быть московской голове над Рязанью!
– А ежели у тебя своей головы нет?
– Слыхали?
– А чего слыхать, коли то на твоем коне видать.
– Мой конь. Захочу – убью сейчас! Мое право.
– Дурак, – ответил Кирилл.
Тотчас молчание людей переросло в рев:
– Учить нас!
– Москва нас срамить пришла.
– А что на него глядеть!
Кирилл обернулся к ним, улыбнулся и сказал:
– Дураки.
Но отвечать им не дал. Голос его вдруг стал тверд, как меч:
– Что стоит один час работы? Спрашиваю. Ну?
Кто-то, помявшись, крикнул ответ:
– Что стоит конь?
Тот же голос ответил. Остальные молча и выжидающе слушали.
– Вот и вышло, что мужик дурак. Конь его стоит во сто двадцать раз больше, чем час работы. А воз разгрузить, вывезти в гору да опять нагрузить за час можно. Можно?
Все молчали.
– Можно! Что лучше? Коня убивать али воз перегружать надо?
– Мой конь! – остервенел мужик. И теперь, ошалелый от внимания народа, кинулся на лошадь с бревном. Он ударил ее около морды, но рука сорвалась, и огромный влажный глаз коня испуганно заморгал ласковыми ресницами.
– То-то дурак!
– А не твое это дело! – крикнули Кириллу из толпы.
– Это-то? Мое! Не дам бить коня!
– Попробуй!
Мужики-возчики сгрудились вокруг товарища. Стали засучивать рукава.
Ярость ударила Кириллу в голову. Он сбежал к дороге, отхлестнул двоих, подвернувшихся под руку, и вырвал бревно из мужиковых рук, а мужика схватил за волосы и повернул так, что тот, взвыв, упал на живот. Пока еще никто не опомнился от удивления, Кирилл крикнул:
– Конь в бой ходит! Кони Рязани надобны! Без коня кто биться может?
Вопрос удивил всех. Кирилл без передыху закончил:
– Без коня войску не быть! А дурак всегда враг. – Ну-ка, кто за коня, а кто за дурака?
Народ засмеялся.
– Оттого-то я вступился. Ну-ка, люд, поддавай!
И прежде чем подоспели ему на помощь, он крепким плечом уперся в задок воза, гикнул коню, и телега со скрипом и скрежетом вынырнула из рытвины.
Мужик опешил: материться ли ему, кланяться ли за помогу, но Кирилл уже отряхнул плечо и пошел. Перед ним дружелюбно расступились, и дело обернулось с гнева на милость:
– Ишь, Ольгово войско хвалил!
– Да он, может, и не москвитин.
– А это не Овдотьин ли племяш из Новагорода? Сказывали, нашелся.
– Не. Я человека этого примечал. Он в Нижнем кожами торгует. Оттоль прибыл.
– Скажешь! Он наш, рязанский, из Пронска воскобой.
Так Кирилл пошел по Рязани.
Дубовые толстостенные стояли, стена к с гене, дома. Стоял за тыном княжой Олегов терем. На площади теснился торг. В кузнечном ряду ковали коней и мечи. Кирилл остановился, взглянул.
– Подойди, глянь, – позвал коваль, довольный вниманием к своему делу.
Кирилл примерился к новому мечу.
– Не видал таких. Не тяжеловат ли?
– Доле прослужит.
– На Москве такие перестали ковать.
– Ну, за ней разве угонишься? Она, сказывают, на Вожу-то свейские, заморские мечи брала.
– А ты нешь таких не сковал бы?
– Да ведь Москва кует! Еще, сказывают, и к свейским свою поправку дает, лучше тех кует. А нам не велят. Ольг сказал: "Не я Москве ученик, а пущай она сперва у нас поучится".
– Ну Ольга и поучили, как из Рязани шугнули.
– Ой, про то забудь. Голову снимет.
– Ладно. Бог те на помощь!
– Спасибо на добром слове.
Кирилл смотрел рязанские сукна. Не хуже цареградских. Потемней, пестрины в них нет, а работа тонкая.
Видел на торгу многие ремесла – бочаров, утварщиков, медников, овчинников. Их изделия прельщали Кирилла добротной, чистой выделкой.
Скромны, не пестрят, радуют не блеском, а нутром.
Кирилл почувствовал себя среди ремесленников как дома. Хорошие ребята. Не похожи на греков – те сделают на полушку, а нашумят на рубль.
Эти на рубль сделают, а что сделают, суди сам; не похваляются.
– Люб ты мне, город Рязань!
Он шел с торгу вдоль Лыбеди; за Скоморощенской горой садилось солнце.
Длинный седой старик окликнул его:
– Эй, сыне, не коня ли покупаешь?
– Не! – усмехнулся Кирилл. – Своего продаю.
– А чего просишь? – привязался старик.
– А ты моего коня видал ли?
– Я, сыне, стар, знаю: у такого доброго молодца и конь добр.
– По чем судишь?
– Добрый молодец – добрый воин. А в бою много коней ждут всадника. На хлябивой кляче ты нешь поскачешь?
"Ну, а что мне? – подумал Кирилл. – Продам! Рязань, теперь вот она".
Он повел за собой старика и, только положив в пояс деньги, удивился:
"А я ведь и впрямь коня-то продал! Выходит, приехал домой!"
Еще день не погас, а уж Кирилл ходил, расспрашивал:
– Гдей-то тут в Затынной слободе огородники?
Ему показали дорогу.
– А не слыхали, есть там Горденя?
– Это – у которого белая капуста?
– Он самый.
– Есть там такой. С того краю второй дом будет.
– Ладно!
На другой день Кирилл собрался к Гордене. Он сунул в суму коломенскую сулею, намазал салом сапоги и, удивляясь своей робости, пошел к огородам.
Тут было хорошо. Низко, близко к реке. Лыбедь текла, поросшая широкими листьями кувшинок. Воздух был свежий, пахло землей и ботвою. За тынами тянулись гряды. Пушистыми зелеными хлопьями сугробилась над грядами ботва моркови. Пунцовыми жилами на плотных и скользких листьях темнела свекла. Кирилл подивился было пустым грядам, но там спел лук, золотясь бронзовой чешуей, и серебряный чеснок. Подале лежало поле, там вразвалку росли огромные голубые кочаны капусты.
Между гряд стояли обширные кади с водой.
Кирилл вошел в огород. Навстречу ему двинулся смуглый черноглазый человек, и в его бровях, или в переносице, или в ушах было какое-то переползающее, как тень, сходство с Анютой.
– Тебя Горденей зовут?
– По капусту, что ль? Обождать бы надо с недельку.
– Капуста капустой. А мне Анюту повидать надо. Сказывали, она тут, у тебя.
– У меня.
– Как бы ее кликнуть?
– А зачем?
– Из Коломны я. Наказывали об доме сказать.
– Мне скажи. Она мне сестра.
– Самой надо.
– Самой нет.
– Где ж она?
– К вечеру будет.
– Ну, я зайду.
– А ты скажи, я ей передам.
– Сам скажу.
– Беда, что ль, какая?
– Нет, беды нету. А наказывали ее спросить. Там баба одна.
– Постоялка, что ль?
– Не, соседка. Там об ней у соседки справлялись. Ну, дело бабье, наказала: скажи, мол, ей, скажи самолично.
– Это уж не анафем ли ее пришел?
– Может, и он, не знаю.
– А чего ему надо? Ведь монах!
– Он теперь расстрига. Своим трудом жить удумал.
– Значит, он и приходил?
– Не знаю.
– Ты ж сказал: расстрига.
– Это так. А он ли приходил, не ведаю.
– Пришел ей сказать, а что сказать – не знаешь? Что-то я не пойму.
Кирилл подумал, что запутался. А Горденя, помолчав, решил: