Исторический роман затрагивает события, произошедшие в начале XIX в. в Терюшевской волости Нижегородской губернии и связанные с насильственной христианизацией крестьян. Известно, что крещение с самого начала вылилось в своеобразную форму экономического и социально-политического закрепощения мордовского крестьянства. Одновременно с попами в мордовские деревни пришли помещики и представители самодержавно-крепостнической власти. Росли обезземеливание, налоги, усиливалось духовное и административное угнетение, утверждались разнообразные поборы, взяточничество и грубый произвол. Как следствие, все это вылилось в выступления крестьян. Бунт возглавил языческий жрец, провозгласивший приход нового, эрзянского бога, который заменит обветшавшего русского Христа.
Содержание:
Там, в лесах густых… 1
У каждого - свой бог 14
Репештя 19
Когда поднимается Волга 24
Архиереевы "уроки" 34
В Макарьеве 44
Каменное счастье 54
На Дятловых горах 57
Покаянные грехи 62
Медвежий овраг 65
Императорский батальон 67
Последние проводы 72
В далекую Сибирь 74
Примечания 78
Александр Доронин
Кузьма Алексеев
Там, в лесах густых…
С горы Отяжка, сплошь покрытой непроходимым лесом, донесся трубный лосиный зов. Лесной царь словно призывал кого-то разделить свое одиночество, а, может быть, заявлял о своих правах на эту гору, лес, весь окружающий его мир.
Жители Сеськина в эту зиму видели лося часто и дивились его огромному росту. Крупную голову лесного красавца венчали лопатообразные рога: каждый о шести ветках, выросших из единого широкого корня. На лбу его - белая приметная звездочка. Спина, крепкая и мощная, лоснилась на солнце. Люди между собой называли лося Отяжкой - по имени горы, на которой он появился. И после каждой нечаянной встречи с ним рассказывали друг другу обо всех мельчайших подробностях. Лось сторонился человека, к селу близко не подходил, но и гору не покидал. А гора Отяжка была для сеськинцев их хранительницей и кормилицей. С северной стороны она защищала село от пронизывающих ветров и метелей. Летом и осенью кормила грибами, ягодами да дикими яблоками, которых в лесной чаще было видимо-невидимо. Давала тепло очагам, а нередко наполняла котлы дичью. Однако лосей до нынешнего года там не водилось. А этот откуда-то пришел и уходить не спешит.
Лось подогнул передние ноги и опустился на колени, покрытые ороговевшими мозолями, и снова замычал. Трубно, надсадно. В глазах его тревогой полыхнуло пламя - это отразились пылающие на вершине горы костры. Около них суетились люди. До лося долетали их громкие голоса. Кто они, эти двуногие? Не те ли, которые прошлой весной убили его лосиху, а его самого обожгли чем-то горячим?
Тогда они мирно паслись в Лысковском лесу, наслаждаясь первой зеленью, теплом, слушая птичьи голоса. Прекрасный день не обещал ничего худого. Оба лося чутко прислушивались только к одному: как вздрагивал и ворочался в материнском чреве их детеныш, которого они ждали со дня на день. Они увлеклись и пропустили опасность. Рядом раздался оглушительный грохот, и лося ослепила яркая вспышка. Лосиха повалилась на бок. Ее стон заглушили своим стрекотаньем сороки. Лось не подчинился инстинкту, остался на месте, не в силах осознать беду. И только, когда раздался второй удар и его ногу обожгло огнем, он молнией метнулся в кусты, и заросли ивняка надежно укрыли его от опасности. Несколько раз он в отчаянии звал подругу. Но отвечало ему только эхо.
Лось укрылся на дне глубокого оврага, по дну которого, тихо журча, текла узенькая прохладная речка. Он жадно напился. Вода смыла кровь с его ноги, пробитой мушкетной пулей, и облегчила его страдания. Потом он много дней отлеживался под большой корягой и ждал, когда боль покинет его израненные тело и душу. Ночью на него смотрели звезды, перемигиваясь друг с другом, а днем - старый ястреб, стороживший свое гнездо на соседнем дереве и ворчливо переговаривающийся со своей самкой: "Курр, кырр…" Лось не понимал ни языка звезд, ни языка ястреба, он только шумно и тяжело вздыхал и закрывал глаза, чтобы не видеть своего бесконечного одиночества.
Когда он смог встать на раненную ногу и на всех четырех спуститься к воде на дно оврага, то понял - пора уходить. Он покинул лес, где они с лосихой провели не одну зиму, родной и такой знакомый. Два дня и две ночи он шел, куда вел его вечный инстинкт жизни. Гора и густой лес вокруг показались ему безопасными, а люди, которых он видел издали, не делали попыток бросить в него огонь. Он остался тут. И теперь, шевеля толстыми губами, втягивая ноздрями воздух, пахнувший сладким дымом, он спокойно разглядывал село, спрятавшееся в ложбине, а потом, величаво повернув рогатую голову в сторону костров на вершине, опять протяжно заревел. Ответа не было. И лось, раздвинув своей могучей грудью кусты, скрылся из виду.
В наступающих сумерках вырубленная углежогами поляна на вершине горы при ярком свете костров казалась нарисованной на холсте: четкие контуры деревьев по краям, раскаленно-красные пятна огней посредине. Приглядевшись и привыкнув к контрасту света и тьмы, можно было различить остальное - четыре пузатые печи, сложенные из камней, и четыре человеческие фигуры возле них. Здесь жгли уголь на поташ. Сначала печи набивали дубовыми и ольховыми дровами, которые жгли, получали уголь, из угля - золу. Затем эту золу разводили водой, полученной кашицей обмазывали сосновые чурбаки, жгли их снова до получения золы уже беловатого цвета, которая и звалась поташом. Без него не обходилось ни мыловаренное, ни стекольное, ни военное производство. Правда, об этом сеськинские мужики не имели никакого представления. Они лишь знали, что поташ, который их заставляют добывать хозяева, в драку берут купцы и на лодках везут в Нижний Новгород, Москву, Астрахань и другие неведомые им города.
Одно только Сеськино поставляло десятки тысяч пудов поташа, уничтожая для этого лучшие леса графини Софьи Сент-Приест, князей Петра Трубецкого и Егора Грузинского.
Перед крайней печью, разинутая пасть которой была охвачена огнем, на куче сосновых веток сидели трое бородатых мужиков и паренек. Пламя освещало их чумазые лица. Все слушали одного. Виртян Кучаев, так звали бородача, заунывным голосом тянул грустную эрзянскую песню. В ней рассказывалось о барине, который глумился над своими крепостными. За то и повесили обидчика в глухом лесу на осине. Когда Виртян умолк, слышно было только потрескивание дров в печах. Все молчали и думали о своем. Тишину нарушил паренек:
- Дядя Виртян, а кто это в лесу давеча кричал? Леший? Или загубленная душа барина?
- Дурак ты, Николка! - Засмеялся Виртян. - То лось себе жену зазывает, от тоски кричит. - Мужики дружно посмеялись над парнем, а Виртян, уже обращаясь к ним, продолжил: - А что, если мы в село сходим, а, братцы? Там девки Пурнамо кудос1 собрались, слышь, распевают? А тут Николка один справится…
Никто не спросил согласия паренька, а он тоже промолчал: молодой, значит, старших слушаться должен.
- Не засни смотри! Дров во время подкидывай! - С этими напутствиями мужики ушли.
Николка остался один. Сел между печей, где посветлее, и с опаской поглядывал в гущу леса. Со стороны села в наступившей тишине были хорошо слышны женские голоса. Они пели о густых травах в поле, о реке Теше, об удачливых охотниках. Николка заслушался и забыл о своих страхах. Но вдруг затрещали ветки, справа закачались кусты. Николка схватил лежащую наготове толстую палку, сунул ее одним концом в печь ("А вдруг медведь?!") и замер. Из кустов выбрался на поляну человечек с котомкой на спине, в лаптях, с батогом в руках.
- Ба, дедушка Видман! А я-то думал, медведь пожаловал… Откуда ты в такую пору?
- Бортья проведать ходил да припозднился. Ноги теперь плохо слушаются. Ну да еще немного до дома осталось, вот посижу - отдохну с тобой и добреду.
Старик сбросил котомку со спины, кряхтя опустился на лапник. Руки у него были жилистые, бугрились почерневшими бороздами вен. Лицо невеселое, брови насуплены, поседевшая редкая бороденка висела разлохмаченной куделью. Он о чем-то тихо бормотал, растирая натруженными ладонями усталые колени. "Они, наверное, ноют", - жалостливо подумал Николка, а вслух спросил:
- Дедушка, слышишь, как в селе поют?
- Пусть поют, пока других забот нет.
- А я вот все думаю, почему все песни такие печальные? - Николка от смущения, что задал такой необычный вопрос, сдвинул выпачканной в саже рукой потрепанную заячью шапку на кудатлой голове.
Но старик на него не смотрел и даже как будто не слушал. Думал о чем-то о своем. Но вот наконец он вздрогнул, оторвавшись от тяжких дум.
- Говоришь, печальные?.. Да ведь у каждой песни, сынок, свое начало есть, как у всякой речки. Вот даже наша Сережа начало имеет - ручеек маленький. А потом по разным местам течет, все слезы людские собирает. А слез немало - судьба у нашего народа тяжелая: хоть и златом шито, да горем покрыто. Вот и рассказывают люди об этом в песнях. - И видя, что паренек внимательно слушает, старик назидательно добавил: - Ты еще молод и глуп, жизни не видел, только и знаешь, что наше Сеськино, медвежий темный угол, где все потонули в невежестве, горько живем, темно…
- Я знаю, - возразил горячо Николка, - там, за морями-океанами, где плавают три кита и царь-рыба, счастье великое есть. Так в одной песне поется.
- Не знаю, не знаю! Только вот на Волге-реке, где я частенько бывал, тоже царь-рыба водится, только народ-то, вроде нас, горемычных, плачет постоянно.
От сухих поленьев, которыми Николка наполнил печи, пламя загудело с новой силой. Вокруг посветлело, предметы залило багровым цветом. Даже залатанная холщовая сумка старика выкрасилась в багрянец.
- Прошлой осенью я с тятей на Макарьевской ярмарке тоже кое-что видел и слышал. - Николка бросил на старика обиженный взгляд. - Там одного нищего торговцы хотели побить, а тятя не дал учинить расправу, спас бедолагу, потом накормил в трактире. Он и порассказал нам о своих несчастьях. Был это крестьянин из-под Лыскова. В неурожайный год, чтобы как-нибудь поправить в хозяйстве дела, отправился в отход. Мыл золото в Сибири, валил лес. Работал, как проклятый. Скопил деньжат и вернулся домой. А жена с детишками от голода померли, не дождавшись его. Вот и клянет жизнь-судьбу, скитается, пьянствует, ворует.
- Эх, чего и говорить, сынок, живем хуже собак. Некому за нас заступиться… Верепаз1, и тот нас оставил… Да и то, сами его предали, попам пятки лижем да доскам молимся, забыли веру отцов и дедов, а новая счастье не принесла.
- И отец мой так же говорит, дедушка! - признался Николка. - Да еще добавляет про волю-вольную, которую у народа обманом отобрали слуги царские.
- Голова твой отец, Кузьма Алексеевич! - с уважением заключил старик и, помолчав, спросил: - Когда он домой-то возвернется?
От вопроса Николка сразу сник. Дела отца ему были неведомы. Тоскуя по нему, одновременно и сердился, что отец имеет от него какие-то тайны. А он ведь уже не маленький…
Старик, кряхтя, стал подниматься:
- Засиделся я, старый пень, пора и до дому. Спасибо тебе, сынок, за тепло и разговоры. А об отце не тужи - вернется, дела, видно, задержали.
После ухода деда Видмана Николка продолжал думать о своем отце, который уже второй месяц как в Нижнем. Он присылал с кем-нибудь из односельчан редкие скупые весточки, сам же домой не торопился. Дела его, видно, не закончены. Кузьма Алексеев, его отец, работает на купца Строганова. Приказчиком служит, перед всеми подряд не кланяется. А жечь уголь Николка пришел вместо матери, сейчас их черед. От такого поручения он чувствовал себя счастливым и важным. Одно только червяком точило его душу: неразделенная любовь. Словно уголь в груди горячий - то разгорится, то потухнет… Давно Николке нравится дочка управляющего, черноокая красавица, барышня настоящая, отцовская любимица… Да не смотрит она в сторону Николки, не замечает паренька бесхитростного и простого. Ей, наверное, только царевич под стать.
Страдает Николкино сердце от безнадежности: не быть ему любимым. А разум сопротивляется, ищет выход, решение этой трудной задачи. Может быть, не все еще потеряно? Может, полюбит его красавица? Вот совершит он что-нибудь такое…
И Николка, глядя на огонь, принялся мечтать о своих подвигах.
* * *
Шагая не спеша домой, Видман Кукушкин думал о своей пасеке. В эту зиму, радовался он, пчел удастся сберечь. Омшанник вовремя утеплен, да и медовой подкормки достаточно. Почти весь собранный по осени мед он потратил на пчел. Лето было засушливым, взятки скупыми, откуда взяться меду. Лучше год без меда, чем совсем остаться без пчел. А старик предчувствовал, что зима будет суровой (по всем приметам выходило!), поэтому хорошо позаботился о своих питомцах: подновил и утеплил омшанник, пожертвовал медом. Если уцелеют пчелы - не погибнет с голоду и семья. На деньги от проданного меда Видман покупает муку, пшена, соли и много чего другого. А нынче придется пояса потуже завязать. Но не беда, выручат корова, овцы. Сена им запасли вдосталь. И к слову сказать, корова, поросенок и овцы тоже на мед ранее куплены. Вот что такое мед для сельчанина!
Думы старика тревожит только мысль о дочери. Окся пятый год без мужа. Русский зять Видмана, Листрат, которого Окся в Лыскове себе приглядела, в тюрьме сидит. Где - никто не ведает. Поначалу его в Нижний отправили, оттуда - Бог ведает куда. Окся ждет, горюет, а от Листрата ни слуху, ни духу. А ведь мог бы прислать весточку, грамоту зятюшка знает. Тут бы, в селе, тоже грамотеи нашлись, прочитали. Вон Кузьма Алексеев не только письмо, а и Псалтырь без запинки прочтет. Он много чего знает, умен, да к тому же свой, сельский человек, ему можно довериться.
Дочка пятую зиму подушку слезами мочит, словно Богу молится, все твердит: "Листратушка, Листратушка…" Как бы умом не повредилась! Видман уж с ней и так, и эдак, уговаривал замуж за Игната Мазяркина пойти, мужика хорошего, работящего. А она в ответ: "У меня законный муж имеется! И он скоро вернется ко мне". И когда это "скоро" наступит? Еще через пять лет, когда состарится? Но она ничего слушать не хочет. Одна у нее отрада - сын Никита, вот его любит-голубит. А малец - копия Листрата: русые волосы, светлые глаза, острый подбородок. Да и характером в отца уродился - ершистый, непокорный, однако добрый и любознательный. Любит деда вопросами мучить: что, где да почему? Восемь годков внуку, а рассуждает иногда совсем по-взрослому. Вот на днях спрашивает: "А почему это, дедушка, люди по-разному живут?"
При воспоминании о внуке лицо старика засияло, морщины разгладились, а обветренные сухие губы сложились в улыбку. "Вот пострел, - произнес с восхищением Видман, - это ведь он на управляющего Козлова намекал! А я сразу-то и не понял…"
Управляющего своего сеськинцы не любили и боялись. Злая собака, а не человек. Последний кусок отнимет, не пожалеет. Куда ему столько добра? Говорит, все графине Сент-Приест в Петербург отправляет. А ей зачем столько возов с хлебом, мясом, маслом и прочим добром? Десять видов податей собирает управляющий с эрзян: барыне - плати, царю - плати, в казну губернскую - плати, церкви - плати… Попам всегда мало, сколько ни дай. Вон какой храм всем миром выстроили, будто терем царский: купола золотые, колокольня высокая, стены беленые. Но отпевать и крестить - опять попу сельскому Иоанну плати.
А еще шесть дней в неделю выходи работать на графские поля, уголь жги, лес вали, тес распиливай - только знай горбаться. Как полуголодному и полураздетому крепостному все это выдержать? Как осилить? И ведь не убежишь от такой жизни никуда. И жизнь эту, как грязную рубаху, с плеч не скинешь. Человек к родному месту пуповиной привязан, с ним нелегко расстаться. Это Видман по себе знает. В молодости с мужиками ходил бурлачить на Волгу, баржи тяжелые таскал. С тех пор у него рубцы на плечах. Богатства там не нажил, а вот здоровье подорвал. В непогоду поясницу ломит, да и сердце порой так прихватит, что дышать нечем. Одно спасение - отвары трав, которые сам Видман и готовит. А хворей-то все больше становится с каждым годом - старость на пятки наступает… Поэтому и трав приходится запасать каждый год все больше и больше. Видман все лесные тропы и поляны в округе хорошо знает. Нигде краше родных мест не встречал. Одна только поляна Вирявы2 чего стоит! Незнающие люди, очарованные разноцветьем трав летом и обилием ягоды-брусники осенью, могут попасть в беду. Поляна эта - топкое непроходимое болото. И таких мест в лесах вокруг Сеськина немало. Лес безопасен разве что зимой, после лютых морозов. Потому и лесозаготовки ведутся в крае только тогда, когда болота замерзают, да и мошка с комарами не донимают.
Про поляну Вирявы среди сеськинцев легенды и были рассказывают. Будто каждую ночь над поляной огромными огненными столбами факелы вспыхивают, а вокруг них идемевсть3 пляшут. А лунными звездными ночами в конце лета с неба падают звезды, и болото их бесшумно проглатывает одну за другой.
Во время своих блужданий по лесу Видман не раз это видел своими глазами, видел и другие удивительные чудеса. Как-то раз спустился он в Рашлейский овраг, а там у журчащего звонкого родничка стоит девица-красавица. Нагая. Волосы золотистые по плечам и спине распущены, ветерок прядями играет. Стан девичий тонкий, как веретено точеное, лицо утренней зарей пылает. Но сама поникшая какая-то, словно потерянная. Вылитая дочка Оксюшка! Наклонилась хозяйка леса к роднику и стала в зеркале воды свою красу разглядывать. Не утерпел Видман, от волнения с ноги на ногу переступил. Хрустнула под ним сухая ветка. Лесная красавица испуганно вскрикнула и резвой козочкой скакнула в густые заросли. Больше ее Видман не видел. Постоял-постоял, затылок почесал, головой покачал и домой пошел. Это по молодости он горяч был, женщин любил, ни одну мимо не пропускал, целовал-миловал, песни им пел. Вот в ту пору встретить бы в лесу красавицу - уж не отпустил бы, догнал, чего бы это ему ни стоило. Даже ее колдовских чар не испугался бы! А ныне состарился Видман, тешился только воспоминаниями.
Усталый и голодный, он вернулся домой, позвал дочь с огорода, чтоб она ему щей налила да молочка с погреба принесла. И пока ел, рассказывал Оксе о бывалой встрече в лесу. Знал, она смеяться над ним не будет. Дочка точно не смеялась, только отвернула от отца вспыхнувшее румянцем лицо и горячо поддержала: