Стрельцы вскричали, тряся бердышами, но те, не раздумывая, уже лезли на мельницу вслед за добычей. На мельничной крыше полосчатый зверь весь собрался, примерился и прыгнул на мост. С правого берега, развалив цепь, подбегали стрельцы, и животное метнулось в сторону остановившегося посольства. На зубцах уже висели, подтягиваясь и болтая ногами над мельницей, полубезумные люди. Салтыков подскакал, стал работать и плетью, и саблей - сбрасывать охотников в воду.
Принц же Ганс Гартик, решив, что опять ловит ведьм инквизиция, принял у оруженосца, наставил на кошку копье, перепуганный зверь пробежал по нему, как циркач, и зазвенел когтями на ожерельях принца. Тем временем один оборвыш тоже, проскользнув под кулаком Салтыкова, су-мел-таки скатиться на мост. Он вмиг подскочил к принцу с криком:
- Отдайте, немец, кота, он невкусный!
Ганс Гартик улыбнулся, не понимая. Тогда мужичок вытаращил чумовые, в кровяных нитях, глаза, ухватился за серебряную узду бахмата, на коем сидел принц, и завопил благим матом:
- Ой, какой большенький коник! Мясца-то - и за день не скушать! Возьми кота, немец, коника отдай!
Бахмат, сам обезумев от криков, от кошки, взвился на дыбы, мужичок потащился, вцепившись в поводья, а принц растерялся и съехал в московскую пыль.
Но тут набежали стрельцы. Первый безо всякого зла, а будто выполняя обычную, нерадостную работу, отнял от коня мужика и, как тростинку, смахнул его в реку. Мужичок тот отфыркался, вынырнув, поплыл было по течению вниз, но быстро устал и лег на спину.
На излуке Неглинной оборванца прибило к глухому зеленому берегу. До тех пор вода с таким трудом держала его обезжиренный тесный скелет с костями, что пловец еле выполз на сушу. Сквозь лопухи перед ним мерещилась теперь чья-то разворованная изгородь, выше изгороди колосился синий бурьян, а еще выше в пустом тумане плыли дальние стены Белого города, окаймляющего посад. Мужичок, значит, еще находился в Москве.
Приподнявшись на колкие локти, он огляделся. Невдалеке в отмятой лебеде серовато пролегало что-то неживое, но еще как-то напоминающее бедующую человеческую жизнь. Мужичок, раздув ноздри, приблизился и различил замершего с открытым ртом старика, а может, это был молодой, рано покоробившийся от ожога голода, - теперь это нельзя узнать. Рядом с покойным помещался холщовый мешок, смятый плоскими, не содержащими что-либо складками; только несколько черствых ржаных крох, видимо выложенных на землю для учета стариком перед смертью, так и располагались правильной линией, с обеих сторон которой две мягкие мощные крысы, питаясь, двигались навстречу друг другу. Подползший бродяга сосредоточился и прыгнул на крыс. Впервые после срыва охоты на кошку и лошадь ему повезло, он получил одного грызуна и скрутил набок непримиримую вострую мордочку. Затем мужичок быстро проглотил остаток ржаной черствой пыли и начал сочную крысу, но та, внезапно ожив, закусила сама мужика, с боевым писком вырвалась и унеслась в бурьян. Охотник, впрочем, не очень расстроился, он уже успел почувствовать сытость от хлебных крох, и жилы сырого животного не так уж прельщали его. Подумав, походив вокруг старика, мужичок крякнул, взвалил сухое удобное тело на плечи и пошел с берега - поискать улицу за сорной травой.
Вскоре он признал, кажется, местность. Обошел немые лавки мытного рынка и, ведомый смрадным лакомым запахом, взял направление на корчму.
Всадник, летевший навстречу, поперек седла державший с опаской на взводе ручную пищаль, перед огромной лужей придержал жеребца. То был знакомый бродяге посыльный конник Афонин. Прежде, когда голодающий мужичок еще владел посудной мастерской, Афонин часто по казенной нужде проезжал мастерскую, по пути выпивал из резной ендовы, поданной из окна мастером, молока или меда, по настроению: у посудников, как в кабачке, тогда всего хватало.
- Будь жив, мастер! - заметил конник знакомого. - Снова родственника хоронишь? - указал он пищалью.
- Тесть на охоте усоп, - схитрил мужичок, подкрепленный из сумки покойного и ненадолго забывший алчное свое безумие, при помощи которого сам охотился в этот день.
- По-моему, ты его еще до Воздвиженья похранял, вслед деду, - вспомнил Афонин.
- То тесть был обычный, а это внучатый тесть - троюродного свояка шурин, - изобрел без усилия бывший посудник и без прощания двинулся далее, чтобы не устать, стоя под рассыпавшейся ношей.
- Сходи лучше на Скородом, на ленивый торжок, - окликнул мужичка снова посыльный, - там государевы люди с утра хлебцы казенные делят задаром между желающими. Все ваши туда пошли.
- Да знаю, - на ходу отозвался бродяга, - там убьют сейчас, не протолкнешься. Вся, почитай, страна за столичным питанием приковыляла. Может, к вечеру ближе схожу, посмотрю.
- Смотри. Лень одежу бережет, - ухмыльнулся Афонин и пустил жеребца шагом в лужу.
Взбираясь на черное заветное крыльцо, бродяга-посудник уже едва двигался от тяжести груза и дымного питательного дурмана, обволакивающего горячий кабак.
- Ты? - спросила мужичка хорошая мясистая целовальница в пятнистом убрусе, заправленном за уши, и отливающем жиром шугае поверх пачканого сарафана.
- Пирожка, милая, сырничка, - взмолился хрипло бродяжка, пожирая торговку глазами.
- Дохляка в этот раз принес, - сурово заметила целовальница, знающе приподнимая, как куричьи крылья, легкие ладони усопшего.
- Ладные больше не погибают, - оправдывался мужичок. - Годунов по базарам кормленья устроил, кто покрепче, до царских харчей пробивается.
- Опускай, - указала торговка, откинув розовой ладной ногой лоскутный половичок, а рукой за чугунное кольцо подняв дубовый ворот тайного погреба.
Кое-как посудник с покойником сошли по лесенке вниз и там шатнулись, чуть не упав. Повсюду скалились трупы, теплились кушанья. Собаки, кошки и воробьи колыхались в одной связке, мыши, как овощи, были уложены насыпью в подсыхающей ботве хвостов. Улыбчивый громила-мясник, подпоясанный корзлым от крови передником, бросал на красную колоду тушки и мелко их нарубал, затем обворачивал тонким блинком теста и отправлял в наспех сбитую печь без трубы, на раскаленный под.
- Не пойдет такой, - сказал стряпник-хозяин, осмотрев в свою очередь свежий товар, - смотрите, даже в костях пустота, - преломил он старика.
- Говорит, больше хороших не будет, - кивнула на бродяжку хозяйка. - Царь начал льготы налаживать.
- У? - Громила задумался, но ненадолго. - А сам он не подойдет?
У мужичка опустели ноги в коленях, но он подумал: не расслышал все же тут что-нибудь, и лишь когда целовальница обняла его сзади, прижавшись пышущей радостью сытости и алчной женственности плотью, а стряпник подошел с топором, бродяга затосковал.
- Подожди, наперво голову отделяй, а то закричит, - разумно поправляла заработавшегося хозяина хозяйка.
Сил, чтобы чуть дольше бояться или громко негодовать, у посудника не было, зато он тихо ощутил смысловую законченность собственной жизни.
"Вот и хорошо, - заключил он, подложив руку под голову, чтоб не кололась мелкими косточками колода, - хорошо, пускай жрут меня, мучаются. А мне пока за эго в небе сливки облаков взобьют".
Бармы и саккосы
В Благовещенском соборе в Кремле служили раннюю обедню. Корифей выпевал ектеньи, любознательно глядя на царскую свиту, крестившуюся невпопад. Оба клироса вторили дьякону, украшали высокие тоны высокой, смирённой заранее жалобой.
Борис всегда делал в церкви несколько дел, то есть именно отстаивал двухчасовую обедню, там же принимал безотложные доклады и челобитные, думал и управлял государством.
Сегодня он чувствовал себя наиболее уютно в соборе: с ним вместе молится едва ли не все высшее духовенство. Саккосы и фелони дышат высшим спокойствием, от них ли ждать подвоха: какой монастырь не облагодетельствован? а сколько соборов построено? а впервые дарованное Русской земле патриаршество, уравнявшее Московию с Византией?
Вот он, в длинной мантии рытого бархата, в змейках золота и эсонита, в белом греческом клобуке с жемчужным херувимом над старым челом - патриарх всея Руси Иов, стоит рядом, говорит приглушенно и искренне, следя, чтобы никто, кроме друга-царя, не слыхал. Излишняя предосторожность: и Борис-то внимает с трудом за густыми распевами дьякона.
- Тому четверть века назад, как глад великий приключился, Иоанн-то Васильевич, помню, пальцем не пошевельнул, чтоб народу помочь… На тебя ж дивуюсь, государь! Просто открыл издыхающим пастбища неистощимые, не пощадил казны! По торжкам, площадям твои слуги весят хлеб колобами, высыпают полушки, наделяют всем поровну бедных…
Годунов решил запастись терпением, знал: раз Иов начал с превознесения его державных достоинств, готовит нелицеприятное.
- Кротким царствованием Феодора Иоанновича, - заметил скромно Борис, показывая, что слышит, - богатства верные сочленены. Малою милостью казна не иссякнет.
- Не цареваньем Феодора благочестивого да не гораздо разумного, а едино правлением твоим, - поправил патриарх и продолжал: - Шлешь беспрестанно посыльных во все свои веси - отыскать во скирдах старый хлеб, государеву рожь продают на просухи по полуполтине. Только, - Иов нарочно прервался, воздел над глазами седые клочки, - только ведомо ли тебе, великий государь, ведомо ли, что в скудельницы трупы сыпать не поспевают, на Москве и в пределах ея стало сладкое блюдо псы, кошки, а порой и людей поедают, забывши Христа, человеки?
- Ведомо, владыко, - с учтивой точностью ответил Борис, - сам знаешь, голод такой непривидано. Ты, значит, думаешь, мало люд сирый дарю, мало делаю?
- Нет. Милости твоей, надежа, нет равных в царях во Израиле, да на всяко богатство есть бочка без дна. Милостинные деньги твои люто проворовывают приказные. А рожь и пшеницу, что ты отдаешь за бесценок, скупают премногие торговые люди - купцы да твои же бояре, а там скидают четверть по рубля четыре - серебром! Это сколько же зернышек купит мужик?
Иов умолк, негодуя.
- Ты один друг мой истинный, отче, - приложил руку к сердцу Борис, - один мне всю правду обскажешь, ты словом, как лекарским зелием едким, всегда упреждаешь напасти.
Царь польстил старику, подтвердив свое расположение; для себя же сделал вывод о слабой осведомленности Иова в последних владетельных делах. Уже отовсюду шли стоны и жалобы, накануне у Бориса Федоровича побывали челобитчики из Сольвычегодска, моля о защите от хищных купцов, и Борис обещал им защиту.
- Как же быть нам с сим лихом, владыко? - чутко спросил Годунов, выражая смирение. Но Иов сурово и важно молчал, видимо, считал свое слово сказанным.
- Ваня, подь сюды! - Борис Федорович повел рукавом порфиры. Дьяк Иван Тимофеев предстал, поправил заморские стекла на переносье. - До вечерни указ сотки. Я, великий князь и государь всей Руси, Астраханского царства, Казанского… не забыл всех царств, сам дорисуешь?.. дабы Русской земле облегчение и веселие показать и избыть всех скупающих хлеб, богатеющих в бедстве народном кромешников, велю по площадям, и ленивым торжкам, и базарам выпускать в одне руки не более трех четвертей. Тако же повелеваю всем купцам взять одну цену на рожь, и не более быть той цене, чем две цены царского жита. А ежели продаст кто не по указу сему - посадскому миру прибытки того отбирать и пускать в государеву розницу. А того самого живоглота кромешника, будь хоть знатный купец, хоть боярин…
Иов затаил дыхание, глянул тревожливо на Бориса: мол, шутки с такими друзьями, по-своему с каждым, опасны.
Борис приостановился, сделал страшные глаза патриарху:
- Хоть купец, хоть боярин… наказывать на пять рублев.
Патриарх облегченно вздохнул.
- Видит Бог, Борис Федорович, в мудрости и мягкосердии нет тебе равных.
- Погоди-ка, владыко, ведь это не всё. Пока приказал мало.
Иов глянул опять на царя и почуял сердечную дрожь. Настал его черед опасаться подвоха. Вспоминать стал - вспомнил, какой человек перед ним.
Темная, с серебряной прониткой борода, отпущенная государем только в последние годы, округляла лицо и делала его мягким. Но крупные скулы, углами, глаза раскосые, узкие и успокоенные до презрения, говорили о древних татарских корнях родословной царя.
Борис не был рожден государем, он стал им. Хладнокровно взирал на безумные вспышки Иоаннова гнева. Не вписанный в опричнину, неосторожно не пятнал имени своего Грозному в угоду кровью несчастливых, но и сам был обойден несчастьем: ни казнен, ни опален, ни на день не утратил доверия царского и незадолго до смерти тирана сумел даже (Бог один знает как!) подарить ему мысль, что нора поумерить опричный разгул.
Однако, как бы высоко ни ставил Иоанн IV государственный ум Годунова, опекунами слабого сына Феодора и правителями земли он завещал стать иным. Умирающий царь понимал, что Борис не допустит расторжения брака Феодора со своей бездетной сестрой и на том оборвется династия. Но только завещанные, беспрестанно враждующие между собою князья, опекуны нового государя, сами не сумели избегнуть неприметной опеки Бориса. Вскоре одни из них оказались в северных монастырях, другие - в светской ссылке, третьи - на строительстве отдаленных крепостей, Борис же по смерти Феодора занял престол.
Все, все свои удивления вспомнил мгновенно Иов, глянув в тускло, темно проблеснувшие очи человека, столь вознесшего его.
- Мало, - повторил со значением Борис. Легчайшим шевелением перстов, без касания взглядом, развернул Тимофеева - дьяк отправился прочь, послушный и нелюбимый… - Не остановим ничем страшный глад, пока крестьянин наш в крепости. Посадских еще прокормлю, а крестьян? Раньше хоть на Юрьевой неделе мог мужик с гиблого места на доброе перейти, а ныне? Благослови, владыко, хочу Юрьев день воскресить. - У царя, как от ветра, раздулись широкие ноздри. - Не могу видеть, как народ мрет. Пусть идет, куда знает. Пусть уходит из этой страны.
Вместо того чтобы благословить Годунова, владыко перекрестился сам, он подумал, что царь помешался.
Корифей замолчал, хор повел смирный ексапостиларий, и Годунов возвысил голос, обращаясь ко всем отцам церкви.
- Вы усердно молились, учители православия, вы просили у Бога облегчения доли земли, послабления холода долгого, утоления глада великого. А теперь я спрошу: вы согласны ли сами ослабить узду? Отпустить на иные, богатые нивы скрепленных с владением вашим крестьян?
Священники обмерли, потом по крещатому полю саккосов и риз пробежал шепоток.
Подошел протопоп Еуфимий, самый немощный, нарочито соня, опустился перед царем на колени.
- Надежа православный, смилостивься, не лишай лавры и вотчины наши последнего утешения.
- Ах так? - усмехнулся Борис, сдержав негодование. - Ну, а кто ж вас утешит, таких горемычных, когда мужики перемрут?
- Ничего не умрут, мы прокормим, - выступил игумен Чудова монастыря, говорил как сквозь ужас. - Монастырских запасов покамест хватает. Мы ведь чувствуем, сколько крестьянину следует помощи выдать, чтобы он в изобилии сытости до весны смог дотянуть.
- Ах, как складно! - воскликнул Борис. - Но зачем же, коль крестьянам у вас хорошо, им не дать вольный выход раз в год? Коль у вас так вольготно, все пахари с вами останутся, да еще и с иных-то земель прибегут?
- А вот это бы неплохо, - быстро сказал Еуфимий, еще не вставая с колен. - Только боязно, - все же вздохнул он, подумав, - мужик-то глупец, не укажешь ворот, стену лбом расшибет.
- Ладно-ладно уж, лекари сердца моего, - смягчился Борис, поднимая с колен протопопа, - сохраняйте все крепости ваши по-старому.
Он призвал на молитву обедни всю церковь, чтобы только точнее понять место высших в задуманном деле. Глядя на горе священников, Борис выяснил: к знати мирской подступать даже нечего с этим - сожрут.
А вот боярских детей, не имеющих крупных хозяйств, наказать все же можно: не сумел поддержать в лихолетье крестьянина - выпускай. Эти "вьюноши" помещены все на землях окраин да пустошей, их проклятия царю не страшны.
Иереи в смиренном благодареньи сложили руки, склонили перед Годуновым головы, а вставший на ноги Еуфимий даже воодушевился для нового слова.
- А сказать ли тебе, батюшка государь, за какие такие грехи-окаянства нас гнев Божий постиг или как его впредь можно точней отвесть?
Годунов терпел за неробкий нрав Еуфимия, не стал обрывать его.
- Раньше всякие бритые немцы, - убежденно повел протопоп, - по Москве опасались ходить! Поганка их Кокуй-слобода никакого почета не знала! А нынче? Глянешь, едет возок. Что, боярский? Не то. Патриарший? Да и на то не похоже. Вот царю такой впору. Только кланяться - но и не царский. А чей? Тьфу, какой-нибудь твой англичанин, Жером аль немчин пахучий! Где же это привидано? Кирху себе возвели в слободе! Государь, оглянись, иноверцы с твово изволения ставят мольбища здесь! На земле православного Рима!
- Да пойми же, постой, оглашенный, - попытался Борис укротить старика, - иноземцы полезны. С ними бойко любая торговля идет. А в делах просвещения науками мудрыми нет их способней.
- Государь мой, дозволь, - не сдавался старик, - добродетели твои неисчисленны, - ни вина рекою ты, ни крови не льешь, как, за упокой был бы помянут, приснопамятный всем Иоанн, - ты воздержан, незлобив и мудр. Это значит: на Русь кару Господа, моровую беду мог навлечь твой один неизбывный порок - привечание иноземельных. Ну, торг торгом, а вот просвещение какое ж от немцев идет? А, штуюденты, знаю. На службу из Англии выписаны. А штуюденты те знамо что. Девок лапать, да водку жрать по кабакам, да транжирить казну на базарах - на это г-о-о-разды.
Борис оглядел духовенство, все стояли, потупившись, но с истовой крепостью в лицах. Казалось, протопоп говорит по общему немому соглашению. Так и было.
- Подождите, святые отцы, - проникновенно молвил Борис, - вот кончится голод, умножится снова казна, - позову величайших, ученейших к нам. А пока потерпите студентов.
- Покряхтим - уж вот только не надо ученейших, - ревниво заметил игумен Пафнотий.