Да только по одной причине - никто не знает, никто угадать никогда не может, что у него на уме, что он сейчас сделает.
У медведей нет мимики! Это раз.
Второе. Медведь не предупреждает о нападении. О его намерениях можно узнать, увидев собственный скальп в когтистой лапе.
Леша поднял на меня свои медвежьи глазки и посмотрел долгим неморгающим взглядом.
И во взгляде этом, в глазах своего давнего и милого сердцу приятеля, я заметил глубочайшее сочувствие, почти сострадание, я видел совершенно ясно, что ему меня стало жалко. И хотя нельзя унижать человека жалостью, это мы усвоили не без горечи, но иногда так хочется сочувствия. Я с размягченной душой приготовился услышать слова утешения, сам не знаю в чем, но утешения.
- Мишка, хочешь, тебя завтра со студии выгонят? - грустно и негромко спросил Леша.
- Меня? Завтра? За что?
- Ты не спрашивай, за что, ты скажи лучше - хочешь?
- Это кто же меня выгонит? - Я проработал на "Ленфильме" к этому времени уже лет десять, и замечания по службе и выговоры были еще впереди.
- Я, Миша, я…
Меня стал разбирать смех. Надо было видеть его грустную, полную сочувствия физиономию, как будто у него в руках уже горсть земли и он готов эту последнюю дань отдать своему давнему товарищу. А на дворе белый день, мы во цвете лет, сидим в кафе…
- Не смейся, Миша. Сейчас ты все поймешь. Вот сейчас я закричу, закричу на все кафе: "Ну что тебе евреи сделали?! За что ты нас не любишь?!"
- Замолчи, гад, - невольно вырвалось у меня. Школярские манеры изживаются не скоро.
- А-а, вот видишь… - сочувственно проговорил Леша, положил свою большую голову на подставленную ладонь и стал смотреть на меня как бы по-петушиному, сбоку.
- Ты же всю жизнь говорил, что вы из немцев, а теперь вдруг "нас, евреев".
- Миша, поверь мне, никто не будет задавать вопросов, из немцев я или из шведов. Тебя завтра на студии не будет.
- И ты думаешь, тебе поверят? Я ведь на студии не первый день…
- Вот видишь - перепугался. И правильно. Сам знаешь, что поверят, - еще больше сочувствуя, еще больше сострадая мне, проговорил Леша. - Все же знают, что мы с тобой дружим, кому же верить, как не другу. Поверят, и не только мне. Любому поверят. Любой подойдет и закричит: "Что тебе евреи сделали?! За что ты нас не любишь?!" - и все, Миша, у тебя начнется новая жизнь…
- Леша, а ведь ты провокатор.
- Миша, о чем ты говоришь - если люди сервизы на пол кидают, то, значит, уже все позволено.
- Но сколько-то тарелок уцелело? - Я попытался ухватиться за сервиз.
- Не поверишь, Мишка, - ни одной. Будто она всю жизнь только сервизы на пол кидала. - И снова мне показалось, что в последних словах мелькнула нотка гордости. Он умел ценить мастерство в любом деле.
- Меня жена кинула, а ты над тарелками убиваешься.
- Ты меня извини, Миша, но ты вещь менее ценная, чем настоящий китайский сервиз. Потом, тебя кинули, но ты же не разбился. А что я маме скажу, когда она с дачи вернется?
Я уже было успокоился, но, заметив это, приятель снова сокрушенно закачал головой:
- Ты не думай, что отвлек меня сервизом, нет, я все-таки закричу. И все услышат. И в кафе, и на студии, и в городе. А ты будешь ходить и говорить: провокатор, не провокатор… - Леша опять впал в грустную задумчивость. Оказывается, он прикидывал, где бы я мог найти сочувствие и понимание. - Ты знаешь, Миша, я сейчас подумал и пришел к выводу: тебя даже в парткоме не поймут.
Я попытался вспомнить состав парткома, где была заводилой и запевалой еще не уехавшая, но уедущая чуть ли не первой Соня Э. Да, в парткоме не поймут.
- Ты работу себе найдешь… Нынче ты человек свободный, семьи нет… Только ты не вздумай сейчас бежать, - увидев, что я было дернулся, предупредил Леша. - Кричу вдогонку, еще хуже будет. Давай пока вместе подумаем. Жена узнает, что тебя выгнали, и на этот раз уж точно не вернется. У тебя же, Миша, очень тяжелый характер. Мне же твоя жена говорила: Миша хороший, но у него очень тяжелый характер. Так что сделаю доброе дело.
- А то, что сына осиротишь, тоже доброе дело?
- Знаешь, Миша, лучше уж никакого отца, чем такой, про которого говорят, что он евреев не любит. Сын твой вырастет, все поймет и сам будет говорить: у меня нет отца. И все его поймут. - Леша смотрел на меня грустно-грустно. - Ты только не сердись на меня, ты лучше оцени деликатность моей формулировки. Я не буду кричать: "Почему ненавидишь?" Я буду кричать: "Почему не любишь?" Объясняю, постарайся понять. Ненависть - чувство очень яркое, оно должно в глаза бросаться. А вот "не любовь" - дело тихое, интимное, неброское, здесь доказывать ничего не надо, любой и так поверит.
…Пройдет много лет, в журнале "Дружба народов" я прочитаю рассказ знаменитого писателя Юрия Трифонова о своем отце, служившем в высших органах, кажется, ГПУ. Однажды кто-то из соратников Валентина Андреевича Трифонова, чуть ли не по Коллегии ОГПУ, ревниво бросил ему: "А ведь вы евреев не любите…" - "А почему я должен их любить?" - был мгновенный ответ прирожденного интернационалиста.
Мне запомнился этот дерзкий ответ.
Самому бы мне никогда не подняться до такой находчивости и отваги. Впрочем, если бы и поднялся, и в ответ на обещанный крик остроумнейшего своего приятеля столь же громко закричал бы слова остроумнейшего В. А. Трифонова, едва ли был бы понят и услышан.
Через много лет после незабываемого сидения в кафе, в бытность мою в Москве, я зашел в гости к Алексею.
Виделись мы последние годы не часто, и потому в разговоре нет-нет и возникало: "А помнишь?.."
Припомнились и наши посиделки в кафе, и памятная на всю жизнь угроза заорать: "Ну что тебе евреи сделали?!"
- Это я?.. Это я придумал?! - изумился Алексей. - Честное слово? А ведь здорово, правда! Правда же здорово? Ну напрочь забыл. Это я так придумал? Надо куда-нибудь вставить.
И тут же, помолодев на пятнадцать лет, стал азартно воображать, какие бы наступили последствия, если бы угроза была приведена в действие.
ХЕЙЛИ, КСЮША И НАЗЫМ ХИКМЕТ РАН
Раньше на Руси нельзя было зарекаться от сумы и от тюрьмы, теперь же нельзя зарекаться от подозрений в шовинизме, национализме и какой-нибудь фобии.
Учитывая своеобразие эпохи поиска во всем виноватых, с одной стороны, и вялотекущего поиска интернациональной солидарности на почве единства частных интересов, приходится, как говорили деды, дуть на воду.
Нет ничего прочнее и болезненнее национальных предубеждений и предрассудков.
Сразу скажу, что опасаюсь быть заподозренным в антитурецких настроениях, противопоставляющих тебя огромному миру ислама, и потому должен предъявить свою родословную, саму по себе исключающую такие подозрения.
Как кинематографист я родился и вырос в сценарном отделе, собравшем под свои знамена не худших представителей множества племен и народов. Одни фамилии скажут сами за себя, деликатно умолчав про пол своих носителей: Ильмас, Гликман, Гукасян, Витоль, Жежеленко, Демиденко, Пономаренко и человек с удивительно притягательным умом и щедрым сердцем, но с фамилией, больше напоминающей прозвище, - Чумак.
В такой компании, ясное дело, человек, инфицированный какой-нибудь фобией, не выжил бы и дня.
Но это так, к слову.
Главными героями моего правдивейшего повествования будут трое.
Элкен. Хейли Арнольдовна. Эстонка. Редактор сценарного отдела.
Сотникова. Ксения Николаевна. Русская. Секретарь сценарного отдела. Французский язык. Стенография. Машинопись "слепым" способом. Сотрудник студии "Ленфильм" с довоенным стажем. Страшно боится потерять место. В возрасте.
Назым Хикмет Ран. Ничего не боится. Семнадцать лет провел в турецкой тюрьме. Турок. Турецкий революционный поэт. Писатель. Драматург. Общественный деятель. Член Бюро, а затем и президент Всемирного Совета Мира.
О национальности нового директора "Ленфильма", появившегося в самом начале шестидесятых благословенных годов, не главного, но тоже действующего лица предлагаемой истории, ничего отчетливо он и сам сказать не мог, поскольку происходил из беспризорников. После первых лет знакомства большинство студийцев сошлись на том, что цыганская кровь в колоритнейшем Илье Николаевиче преобладает.
Итак. Время действия: самое начало шестидесятых.
Место действия: ордена Ленина (тогда еще без Трудового Красного Знамени, его добудет Илья Николаевич) киностудия "Ленфильм".
Главные действующие лица названы, вспомогательное лицо предъявлено.
А теперь - как оно было.
Это только говорят, что эстонские женщины, как бы это сказать, славятся на весь мир уравновешенностью чувств. Вообще все эти клише о пылких брюнетках и прохладных блондинках - вздор для ленивых умов.
Хейли была блондинкой. Ну и что? Темперамента, выдумки, умения заманить вас в ловушку и посмеяться над вашим простодушием, как говорится, ей не занимать.
Мы немало изумлялись ее темпераменту, в спорах превосходившему, во всяком случае не уступавшему, темпераменту горца Резо Эсадзе.
- Резик, что ты пишешь? - листая режиссерский сценарий, горячо спрашивала Хейли. - "На стене висело ручье". "Ручье" не может висеть на стене, "ручье" бежит по лугу.
- Хейли, - спокойно говорит Резо, - если не знаешь, не говори. "Ручье висит на стене". Ясно? Идем дальше.
- Нет, Резик, пока твое дурацкое "ручье" висит на стене, мы дальше не пойдем.
- Хейли, я не знаю, где ты учила русский! - начинает горячиться Резо. - У Чехова - понимаешь, у Чехова! - "ручье висит на стене и стреляет".
- Как может висеть на стене то, что бежит по лугу? Подумай своей головой, как может стрелять то, что бежит по лужку?!
- Где ты видишь "лужку"? Объект "Изба". Читай: "из-ба"! "На стене висит ручье"!
- "Ручье" может висеть и стрелять только у такого идиота, как ты! Убери "ручье" со стены, не позорься!
Резо взмахивал руками, Хейли взмахивала ресницами, и каждый стоял на своем, приумножая убежденность страстью.
Хейли была высокой, поджарой, считала себя красивой. И многие были с ней согласны, и поэтому ей показалось странным, что новый директор не может ее принять, хотя она и раз, и два, и три пыталась к нему попасть. Причина отказа была одна и та же - чрезвычайно занят.
Терпение у Хейли лопнуло.
Дождавшись, когда в редакционной комнате она останется одна, она позвонила секретарю директора и сказала:
- С вами говорит помощница писателя Назыма Хикмета. В пятнадцать часов он приедет на "Ленфильм", хочет познакомиться со студией и переговорить с директором.
Русский язык был у Хейли хорош, но своеобразен. И дело даже не в неискоренимом мягком акценте, но в своеобразии словотворчества. На редсовете, например, она свободно могла осадить своего коллегу: "Яша, ты сегодня говорил нечленообразно", - имея я виду одновременно и членораздельность, и своеобразность.
Новый секретарь нового директора, услышав огромное имя Назыма Хикмета, уже лишилась способности различать акценты южные и северные.
Директор тут же прервал ход запланированных дел. Был перенесен куда-то неотложный просмотр. Убедившись в том, что кабинет еще не вполне оборудован для приема столь важной особы, директор послал готовых к услугам администраторов в магазин за азербайджанским - непременно азербайджанским! коньяком, фруктами и цветами на Сытный рынок, благо рядом.
В пятнадцать часов к подъезду студии были высланы доверенные лица. Ровно в пятнадцать в приемную директора пришла Хейли и попросилась на прием.
На нее замахали руками.
Тогда она сказала, что у нее есть для Ильи Николаевича сообщение от Назыма Хикмета, и прошла в кабинет под изумленными взорами присутствующих.
О чем уж они там говорили, история не упомнила, но знавший цену шутке бывший актер ТРАМа, бывший директор Дома ученых в Лесном, бывший лагерник и руководитель лагерного коллектива музыкальной комедии, выдавший на зоне блистательную постановку оперетты И. О. Дунаевского "Вольный ветер", не только не вспылил, но и сам со смехом потом не раз рассказывал, как попал впросак.
Хейли же, сохраняя полную серьезность, лишь поведала о том, как была внимательно выслушана после признания в своей "немножко шуточке".
Действительно, едва севший в знаменитое кресло карельской березы, директор знать не знал, как надо обходиться с лицами всемирного полета, и, узнав, что никакой Назым, никакой Хикмет Ран на него не грядет, на радостях наобещал Хейли полную поддержку в решении ее проблем.
Это нынче в чести люди, умеющие здорово решать свои проблемы, а Хейли была человеком старых правил, и пользуюсь случаем отдать ей должное.
Однажды прямо на работе у меня ужасно заболели глаза. Мы сидели с Хейли в одном кабинете. Она тут же сказала: "Едем!" - "Куда?" - "Тебя будет смотреть главный окулист Военно-медицинской академии!" Я обрадовался, даже боль вроде поутихла.
Днем на стоянке напротив студии такси можно было взять без труда, и мы помчались на Пироговскую набережную, на кафедру глазных болезней Военно-медицинской академии. Через пятнадцать минут я уже был в кабинете высокого седовласого генерала в белом халате.
Генерал занимался мною не менее получаса. Мы уже говорили не только о глазах и болезнях. Перед тем как проститься, я спросил генерала, давно ли он знает Хейли Арнольдовну. "Кого?" - переспросил генерал, пригнув ко мне голову. Я повторил. "Я вижу ее первый раз", - генерал виновато улыбнулся, как бы признавая свою непростительную неосведомленность.
Когда я спросил Хейли, как же я все-таки попал в кабинет заведующего кафедрой в академии, она ответила, никак не преувеличивая свой подвиг: "Я подумала, что уж он-то должен знать, почему у тебя разболелись глаза", сказала почти небрежно, как о само собой разумеющемся.
Итак, прошло три дня, ровно три дня, история с Хикметом еще расползалась по студии, достигая дальних уголков цеха осветительной техники, пошивочного и ЦДТС, когда в полдень у секретаря сценарного отдела, Сотниковой Ксении Николаевны, зазвонил телефон.
Дело обычное.
Она сняла трубку.
- Добрый день, - раздалось в трубке, - с вами говорит Назым Хикмет…
- Ха-ха-ха! - сказала Ксения Николаевна и повесила трубку.
Здесь надо сказать, что Ксения Николаевна не случайно знала французский, была человеком, когда нужно, абсолютно светским, знала дипломатический этикет и могла с достоинством представлять и Петербург, и Ленинград в любом обществе. Природная горошинка в горле делала ее французский совершенно натуральным.
Телефон зазвенел снова.
- Простите, - раздалось в трубке, - это киностудия "Ленфильм"? Сценарный отдел?
- Да, да, да! - с вызовом, узнав прежний голос, почти выкрикнула Ксения Николаевна. - А ты - Назым Хикмет?!
- Да, я Назым Хикмет, - подтвердил изумленный собеседник.
- Ха! Ха! Ха! - для понятливости раздельно произнесла Ксения Николаевна, начиная злиться на надоедливого шутника. Ей стенограмму худсовета надо расшифровывать, а тут…
Семнадцать лет, проведенных в турецкой тюрьме, и десять лет непрерывной борьбы за мир в первых рядах Всемирного Совета Мира воспитывают упорство и твердость в достижении цели.
Телефон зазвонил в третий раз.
- Извините, - раздалось в трубке, - почему вы бросаете трубку?
- Если ты и дальше будешь себя называть Назымом Хикметом, я снова бр’ошу тр’убку! - Питерские дамы, прошедшие блокаду и эвакуацию, умели за себя постоять и перед маршалами, и перед шпаной.
- Я действительно Назым Хикмет, - сказал человек в трубке.
- Хватит вгать! Если ты действительно Хикмет, ты должен знать по-фр’анцузски!
- Я знаю по-французски, - сказал совершенно растерявшийся человек. В Советском Союзе с ним еще никто так не разговаривал. Вот уже десять лет он пользовался нашим искренним гостеприимством и неподдельной любовью, сочувствием. Книги его стихов в многочисленных прекрасных переводах издавались огромными тиражами, его пьесы "Легенда о любви", "Чудак", "А был ли Иван Иваныч?", а в особенности "Дамоклов меч" были украшением репертуара русских театров как в столице, так и в провинции. (В "Дамокловом мече" Театра сатиры блеснул и навсегда запомнился неподражаемый Папанов!) И вот на тебе, может быть, впервые после турецкой тюрьмы с поэтом разговаривали на "ты" и так непримиримо.
- Хогошо, - отступила на полшага Ксения Николаевна, не лыком шитая и решившая вывести на чистую воду настырного обманщика. - Я хочу послушать, как ты знаешь по-фр’анцузски. Давай! Я слушаю.
- Un, deux, trois, quatre… - В трубке звучал неуверенный голос человека, не представлявшего себе, до какой цифры надо считать, чтобы убедить непреклонную даму.
- Cing! Six! Sept!.. - перебила Ксения Николаевна. - Знаешь, что я тебе скажу, дор’огой Хикмет, у нас до четыгех любой дур’ак по-фр’анцузски считать умеет. А ты по-английски знаешь?
- Знаю, - сказал знаменитый писатель.
- Гуд бай! Понял? - И трубка полетела на аппарат.
Мы застали Ксению Николаевну в возбужденном, приподнятом и отчасти боевом настроении.
- Звонит какой-то дур’ак, - поспешила поделиться с нами своей победой взволнованная женщина, - называет себя Назымом Хикметом, считая, что я дур’очка…
- Ксюша, а вообще-то Хикмет в Ленинграде, - сказала все знающая про писательский мир Ирина Николаевна, - он вчера прилетел из Дюшамбе, там у него была премьера.
- Пр’ивет! - У Ксении Николаевны округлились глаза. - Он что, мог сам позвонить на студию?
- Мог.
- Какого чегта его к нам пгинесло?! Что ему, дома не сидится? Агрессивный тон, увы, совершенно не соответствовал опрокинутому выражению лица.
- Дома он, Ксюша, как раз и насиделся, - усмехнулся Дима Иванеев, - целых семнадцать лет.
- Если это был он, меня завтр’а пгосто выгонят… Откуда я знала, что это он? Я думала, это Хейли…
- А что ты ему сказала?
- Много сказала! Как р’аз на увольнение по статье, без выходного пособия. Дугаком назвала. Доигр’ались!
Через два дня после личных телефонных переговоров с директором студии Назым Хикмет Ран появился на "Ленфильме".
Легендарный человек был интересен всем, кроме Ксении Николаевны, разумеется.
По ходу беседы с директором элегантный гость как бы между прочим поинтересовался, кто снимет трубку, если позвонить в сценарный отдел.
- Вы будете иметь дело с главным редактором, - не понял вопроса директор.
- Да, но у него есть секретарь?
- Разумеется, старый опытный работник.
- Я хотел бы познакомиться…
Можно ли отказать такому гостю в таком пустяке?
Как только в кабинет директора вошла приглашенная Ксения Николаевна, Назым Хикмет встал, чем вынудил подняться и Илью Николаевича.
Ни Ксюша, ни Хикмет и виду не подали, что имели случай познакомиться.
- Я надеюсь сотрудничать с вашей студией, - сказал турецкий писатель.
- Мы будем очень р’ады, - сказала Ксения Николаевна.
Наверное, именно это и хотел услышать гость, он поблагодарил даму кивком красивой седой головы и улыбнулся одними усами.
Мы с нетерпением и страхом ждали возвращения Ксюши из директорского кабинета.
Мы даже боялись что-нибудь предполагать, и так все было ясно.