Левушка и без Чиликина знал, что на завтра тут, у них, на Васильевском острове, против здания двенадцати коллегий, назначена смертная казнь осужденным верховным судом, но совершенно не мог согласиться, чтобы это могло иметь какое-нибудь отношение к расправам Чиликина на конюшне.
А тот, заговорив о предстоящей казни, видимо, попал на весьма интересовавший его предмет.
– Вот что, сударь мой: не имеете ли вы какой-нибудь лазеечки в здании двенадцати коллегий, чтобы посмотреть на производство самой казни? Очень любопытно. Мне хотелось бы устроиться поудобнее, очень хотелось бы – так, если можно, из окошечка.
– Неужели вы пойдете смотлеть? – спросил Левушка, не скрывая своей гадливости к этому человеку.
– А как же-с не идти? – подхватил Чиликин. – Это-с весьма поучительно и притом очень лестно. Первейшие министры, персоны, пред которыми трепетали не только такие черви, как аз недостойный, но даже и те, пред холопом которых, может быть, мне-то трепетать приходилось, и вдруг они предо мной во прахе и унижении. Так это сидишь у окошечка, что ли, и даже развалишься – тебе и горюшка мало, а они там где-то внизу, что ли, страдают и последние свои минуточки переживают, дрожат, робеют, а ты это сидишь, и даже как можно удобнее, и смотришь… И вдруг эту самую первейшую персону, пред тобой ставят на колена и этак голову ему долой, или там четвертовать станут. Как же не лестно? Вы не знаете, четвертовать будут кого-нибудь из них?..
– Я бы вас самих четвелтовал, вот сто! – заявил вдруг, не выдержав, Левушка.
– Зачем же меня-то-с четвертовать, – засмеялся Чиликин, приняв это в шутку, – зачем меня четвертовать? Я – человек маленький… А вы слышали, что сказал про Остермана и Миниха Кирилл Флоринский? Мне из Москвы вот пишут: "Яко же бо Дии и Ермии во языцах, так Остерман и Миних были кумиры златые, им же совести не устыдешася, яко болваном, и жрати, своя совести воли их заклающе, в жертву; но уже сокрушишася о камень Петров!.." – Игнат Степанович поднял палец и, встав со своего места, закончил нараспев: – "Жертвенники, образы и жрецы Вааловы Остерман, Миних и снузники тех, их же и кроме нас, яко скудельнии идолы, сам сокрушит Господь".
Левушка, злясь на себя, зачем полез к Чиликину, поднялся, чтобы уйти.
– Так как же насчет окошечка? Порадейте, благодетель! – остановил его Игнат Степанович.
– Ах, оставьте меня с вашим окошечком!
– Ну, так делать нечего, я уж на площадь, просто в народ пойду, – заключил Чиликин, но таким тоном, точно его очень обидел Левушка тем, что не захотел "порадеть" об окошечке.
VI
На другой день, восемнадцатого января, с утра стал собираться на площадь пред зданием двенадцати коллегий народ.
Высокий черный помост эшафота был устроен еще ночью. Вокруг него стояли солдаты. Человек в нагольном тулупе, накинутом на красную рубаху, сидел наверху эшафота, на обрубке дерева, и спокойно позевывал в кулак, как бы томясь ожиданием. Это был главный деятель готовившейся драмы – палач. Два его помощника были тут же. Возле них в холщовых мешках лежали топоры.
Очевидно, все было готово, ждали только назначенного часа, чтобы вывезли осужденных. Они уже были переведены из крепости в здание двенадцати коллегий на рассвете.
Игнат Степанович, не имевший возможности устроиться у окна, явился на площадь в сопровождении своего кучера, который должен был находиться пред ним, чтобы прокладывать дорогу.
Народ собирался со всех концов. Запасливые шли с табуретками, лестницами, скамейками и бочками, чтобы увидеть лучше других. Вместе с простым народом приезжали и люди в каретах – все больше военные, многие с дамами. Их пропускали за ряды солдат, и Чиликин с завистью видел, как они проходили туда. Игнат Степанович сунулся было за ними между солдат, но его не пустили. Впрочем, разметавшаяся по площади толпа была настолько редка, что можно было двигаться. Но чем более приближалось время к десяти часам, тем сильнее и сильнее становился наплыв народа. Гул и говор усиливались кругом, и толкотня переходила в давку. Кучер, охранявший Чиликина, работал что было сил, но и то едва-едва спасал Игната Степановича. Мало-помалу их оттирали все дальше и дальше, и наконец Чиликин с ужасом увидел, что они так далеко от солдат, что ему ничего не видать; даже плаху он мог рассмотреть лишь едва-едва из-за спин толпы. А палач уже снял полушубок и стоял в одной рубашке. Видно, у него было что-нибудь под нею, потому что день стоял морозный.
Вдруг гул толпы стих, и возле эшафота произошло движение. Это солдаты, вышедшие впереди осужденных, окружили эшафот. Били барабаны. Остермана вывезли в извозчичьих санях в одну лошадь; за ним шли Миних, Головкин, Менгден, Левенвольд и Тимирязев. Но ничего этого не мог видеть Чиликин. Он с отчаянием порывался вперед, становился на цыпочки, все его усилия оказывались, однако, напрасны. Он начал оглядываться по сторонам и вдруг затолкал своего кучера.
– Туда, туда, направо, работай! Видишь, сани и на них господин стоит? Вот туда… туда…
Кучер заработал локтями и всем корпусом в направлении, указанном ему, и они быстро достигли саней.
– Батюшка, Иван Кириллыч? Князинька! – заговорил Чиликин. – Позвольте к вам в сани стать!..
Неприятно было для князя Ивана его возвращение в Петербург. Он попал сюда как раз в день, назначенный для казни. Однако он не знал этого и, только въехав на Васильевский остров, заметил необычное движение здесь и узнал, что на площади двенадцати коллегий построен эшафот для казни "злодеев" и что этими злодеями были приверженцы павшего регентства.
Князь Иван никогда еще не видал такой толпы, в какую ему пришлось попасть при въезде на площадь. Косой думал пробраться в санях через толпу, чтобы скорей проехать к дому, и дал рублевик полицейскому. Его пропустили в санях, но, попав в толпу, выбраться из нее оказалось невозможно. Лошади стали, ни вперед, ни назад нельзя было двинуться. Князь Иван волей-неволей должен был подняться, чтобы осмотреться кругом – нельзя ли как-нибудь проехать.
Тут как раз стихла толпа, и забил барабанный бой, а над самым ухом Косого раздалось:
– Князинька, позвольте к вам в сани стать.
Он узнал бывшего управляющего своего отца – Чиликина, лезшего к нему в сани.
– Как же, приехал в Питер, – заговорил тот, – и стою в одном доме с вами-с. Верхний этаж занимаю. Знакомый мне купец подыскал. Я его о вас спрашивал…
Но в это время кучера Игната Степановича, помогавшего ему карабкаться на сани, отпихнули, и Чиликин отклонился назад, поскользнулся; его толкнули, народ выдвинулся вперед, и Игната Степановича оттерли, отдавили куда-то в сторону.
А там, на помосте эшафота, почти на руках внесли солдаты больного старика в коротеньком парике и поношенной лисьей шубейке и опустили его на стул. Он сел так, как его посадили, и закачал головою в разные стороны, точно осматриваясь, но по слишком равномерным поворотам этой головы и, главное, по неподвижно, как-то чересчур уже прямо уставившимся глазам видно было, что он едва ли различал происходившее вокруг него. Голова его, ноги и руки тряслись, и он не хотел или не мог сделать усилия остановить их. По изменившемуся, потерявшему осмысленность, бледному лицу князь Иван все-таки узнал Остермана, и узнал его лисью шубку, в которой тот обыкновенно сиживал дома и в которой принял от него прошение.
С таким же, как у старика Остермана, бледным лицом стал пред ним высокий видный чиновник в мундире сенатского секретаря и начал читать. Он, очевидно, читал приговор, но расслышать слова князю Ивану не удалось. Он видел только, что бумага в руках сенатского секретаря дрожала, и он несколько раз порывисто поправлял воротник своего мундира.
Чтение кончилось. Солдаты взяли опять Остермана. Он покорно отдался им и к одному протянул даже руку кистью, чтобы удобнее было взять за нее. Его положили лицом вниз. Палач, двинув плечами и расправив руки, нагнулся над ним. Лежавшее ничком, точно уже безжизненное тело Остермана двинулось неправильно вперед, как будто его притянули за голову. И действительно, его на плаху притянули. Помощник палача вынимал из мешка топор.
Барабаны перестали бить. Мертвая тишина застыла в морозном воздухе. Толпа притаилась и остановилась, не дыша.
И у князя Ивана захватило дыхание.
"Господи, не надо, не надо! – молился он про себя. – Зачем они это делают?.. зачем?"
Сенатский секретарь сделал знак палачу.
– Бог… государыня… тебе жизнь… – донеслось до князя Ивана.
Те же солдаты как-то дружнее и спорее подхватили Остермана и снесли его вниз.
"Помилован!" – вздохнул князь Иван, точно все время его рот был закрыт чем-то, не дававшим воздуха, и теперь его отпустили.
По толпе пробежал сдержанный гул.
Князь Иван не мог смотреть дольше. Он чувствовал головокружение, кровь стучала в виски. Он опустился в сани. Он не слыхал и не видел, как читали приговоры остальным, как их тоже помиловали; он очнулся лишь тогда, когда весь этот ужас был уже позади, и сани его, выбравшись с площади, подъехали к дому.
– Князь Иван, вы ли это? Откуда, как, сто… Голубчик, в молду вам мало дать… Как же это не писать и не известить?.. – горячился Левушка, встречая Косого, обнимая его и радуясь чуть не до слез.
Оказалось, князь Иван писал несколько писем, но из маленького немецкого городка, где он заболел и пролежал все время до своего выздоровления, приходилось отправлять письма с оказией, а верных оказий в Россию не было.
– Ну а тепель вы здоловы? – спросил Левушка.
– Теперь, кажется, совсем здоров. Только и попал же я прямо в Петербург на зрелище! – и князь Иван рассказал про казнь и про свою встречу с Чиликиным.
– Так это вас бывсий уплавляющий еще! – сказал Левушка. – Так я ему неплеменно в молду дам!
Глава четвертая. Проигранная ставка
I
Опять каток. Опять переливается роговая музыка, и коньки вместе с полозьями санок режут с визгом лед.
На этот раз Сонюшка знает, что князь Иван будет здесь. Он прислал письмецо, что приехал, был болен, но помнит и любит по-прежнему. Затем он был у них, но его не приняли – Вера Андреевна запретила.
Сонюшке стоило невероятных усилий и хлопот, чтобы попасть сегодня на каток. Для этого нужно было придумать целую историю, чтобы именно сегодня поехать к Рябчич. По счастью, Вера Андреевна с Дашенькой собралась делать послепраздничные визиты. Это всегда сопровождалось торжественностью: бралась карета, надевались шелковые платья, старый Мотька расставался со своим чулком и облекался в ливрею, давно съежившуюся, точно он вырос из нее. Расфуфыренная Вера Андреевна с Дашенькой садилась в карету, и они отправлялись по знакомым, главным образом к таким, у которых они бывали раза два в год, собственно, сами хорошенько не зная, зачем. Сонюшки никогда не брали во время этих визитов.
На этот раз она не поехала с особенным удовольствием.
Решено было, что, как приедет карета, Сонюшка поедет в ней к Рябчич, пока Вера Андреевна будет одеваться с Дашенькой, а потом карета вернется за ними, и они отправятся. Для этого Сонюшка, у которой были золотые руки на всякую работу, должна была просидеть чуть ли не целую ночь за переделкой панье на новой юбке Дашеньки. Нужно было исправить, а сама Дашенька не умела. Сонюшка сделала все, что от нее требовали, и боялась одного только, чтобы мать не вспомнила, что сегодня воскресенье и что Рябчич, вероятно, поедут на каток, – тогда она не пустила бы ее к ним. Но Вера Андреевна не вспомнила: она была слишком занята визитами.
Как бы то ни было, Сонюшка сидела теперь на катке вместе с Наденькой Рябчич, под надзором ее мадамы, и была вполне счастлива. Косой должен был быть уже тут.
Вот он. Он увидел ее сейчас же. Он ждал ее и, только что она появилась, направился к ним со своими санками.
Он похудел после болезни, но худоба скорее шла ему. Его лицо было по-прежнему красиво, только его черные глаза казались немного больше и блестели. Он подъехал к Сонюшке.
– Здравствуйте!
"Милый, хороший мой, родной!" – сказала она ему глазами и, вся сияя улыбкою счастья, уселась в его санки.
– Ну вот, не успели мы приехать, у нее уже явились санки! – проговорила вслед Сонюшке Рябчич.
Но и к ней почти сейчас же подъехал Творожников.
Косой был в самом восторженном настроении.
– Ну что, что нового? – спросил он Сонюшку, задыхаясь и от счастья, и от быстрого бега.
– Много, много нового, – ответила Сонюшка, – и смешного, и грустного. Но только теперь все хорошо будет…
– Да, теперь все хорошо будет, – подтвердил Косой.
Ему думалось, что теперь, с восшествием на престол императрицы Елисаветы, взойдет и его звезда, и что он имеет право надеяться на это. А много ли было ему нужно? Лишь устроиться настолько, чтобы можно было жить семейным домом.
– А у вас что? – спросил он опять.
– У меня что? У меня? Ополчинин мне сделал декларацию.
Сонюшка почувствовала, как дрогнули санки под рукою князя Ивана.
– Как декларацию? Он? Почему он?
– Да, еще на праздниках мы были на катке. Он повез меня в своих санках, и тогда уже мне показалось в нем что-то… а потом…
– А потом? – переспросил Косой, замедляя ход.
– Потом он был раза два у нас. Маменька пригласила его вечером, и тут как-то так случилось, что он очутился возле меня в углу и сказал так, что я могла понять…
Сонюшка оглянулась и сама испугалась того, что она сделала. Князь Иван был сам не похож на себя; он сжал губы и, сдвинув брови, смотрел на нее.
Она была, конечно, не виновата в том, что Ополчинин, думавший, что его мысли относительно ее на катке пройдут у него, ошибся в этом и дошел до того, что дал ей почти без обиняка понять у них на вечере, что она ему нравится. Напротив, ей казалось это забавным, и она, начав рассказывать князю Ивану, была вполне уверена, что это также позабавит и его, именно позабавит, потому что он не мог и не должен был сомневаться в ней! Что такое для нее был Ополчинин, да и не один он, а все мужчины, вместе взятые?
Но князь Иван не мог понять это.
– Ну чего вы? Ну что с вами? – заговорила Соня, испуганно глядя на него и обернувшись в санях.
Он нервно, с ожесточением отбивал коньками, как будто весь сосредоточившись на том, чтобы как можно лучше и быстрее везти свои санки. На самом же деле он не чувствовал того, что делал.
– Что же вы ответили ему? – сквозь зубы произнес он.
Соня рассмеялась, прямо глядя ему в глаза.
– Ну что же я могла ему ответить? Как вы думаете, а?
– Софья Александровна, не мучьте меня!
– Ах, глупый! Неужели я могла сказать ему, что люблю моего милого, что тебя люблю?.. Ну, конечно, я сделала вид, что не поняла, и заговорила о другом! Ну, доволен? Нет? – и она отвернулась.
Князь Иван чувствовал, что он уже доволен.
Сонюшка, начав рассказывать об Ополчинине, хотела рассказать также и о Торусском, но, увидев, как это действует на князя Ивана, ни слова не сказала ему про Левушку.
Ополчинин был тоже на катке. Он видел, что князь Косой уже слишком что-то долго ездит с Сонюшкой, но особенного значения этому не придал. Начав, после своих рассуждений тогда на праздниках на этом катке, думать о Сонюшке, он все более и более увлекался ею. У него было все, как ему казалось, и все улыбалось ему; недоставало только увлечения. Вот он и увлекся, и решил, что Соня будет его женою. Не захочет – все равно, мать заставит. И это даже больше как-то нравилось Ополчинину – взять себе насильно в неволю маленькую, хорошенькую жену. Сонюшка будет его женою. Он был вполне спокоен за это. Пусть объяснение, которое он начал с нею у них на вечере, вышло неудачным. Да наконец она просто могла слишком застыдиться, вот и все. Разве какой-нибудь полунищий князь Косой мог в самом деле тягаться с ним, с Ополчининым, которому покровительствовала сама судьба.
"Впрочем, вечером мы с ним увидимся", – подумал Ополчинин, которого на сегодняшний вечер звал к себе Левушка, и он знал наверное, что там будет и князь Иван.
II
Левушка был так рад возвращению Косого, что решил отпраздновать это событие непременно у себя особым вечером, пригласив к себе всех знакомых молодых людей.
В назначенный день он с утра хлопотал, вел длинные совещания с поваром относительно ужина, ездил сам за вином и очень радовался, что достал настоящего старого литовского меда. Князь Иван попробовал было сказать, что останется у себя в комнате, но Левушка так искренне огорчился, что Косой поспешил обратить свои слова в шутку.
Гости начали съезжаться рано. Даже прямо к обеду с катка князь Косой привез двоих.
Когда он первый раз сегодня появился в обществе своих молодых знакомых, то был удивлен тою неподдельною искренностью дружелюбия, которую иные из них выказали ему. Молодой Творожников попросту расцеловал его несколько раз, сказав, что он очень, очень рад. Еще кто-то пожал ему руку. Отвечая на любезности и приветствия, князь Иван почувствовал, что его дергают за рукав. Он обернулся. Двоюродный брат Рябчич широко улыбался ему и тоже сказал: "Очень рад!" С ними, то есть с Творожниковым и Сысоевым, он и приехал прямо к обеду.
Пока они сидели за столом, явилось еще несколько человек, так что Левушка не вытерпел и, несмотря на то, что было другое вино, велел откупорить бутылочку старого меда.
Князь Иван, вполне примиренный с Сонюшкой, испытывал большую приятность в обществе людей, бывших вполне ему по сердцу. За обедом они провели время очень весело. Потом перешли в кабинет. Там у Косого потребовали рассказа об его путешествии, о болезни, о всем виденном и слышанном, и он рассказывал с охотою.
Беседа завязалась интересная, но, к сожалению, она быть длительной не могла, потому что подъехали еще молодые люди, разговор сейчас же разбился и измельчал. Всякий интерес пропал; говорили только, чтоб не молчать, поглядывали по сторонам в заметном ожидании.
Оживление пришло лишь тогда, когда стали устраивать стол для карт. Тогда каждый заговорил одушевленнее, стараясь, разумеется, сделать вид, что вовсе не интересуется карточным столом. Но, несмотря на это, все сошлись у стола, как только его поставили. И все были очень любезны и предупредительны друг к другу.
Уселись. Игра началась как будто в шутку, так, между прочим, для препровождения времени…
Князь Иван, знавший за собой маленький недостаток, или – вернее – способность увлечься, раз начнет играть, воздержался.
– Нет, я посмотрю сначала, – сказал он Левушке.
Принесли чистые стаканы и новые бутылки с вином.
Князь Иван налил себе меда и, отпивая по глоткам, стал следить за игрою.
Сначала играли очень весело и дружно, шутили и смеялись, пили. Через несколько талий определилось, кому везло, кому нет, и начавшие проигрывать вдруг притихли. Те, кто выигрывал, тоже постарались замолкнуть, чтобы не подать вида, что слишком радуются выигрышу.
Мало-помалу за столом стали раздаваться только неожиданно редкие удары рук по столу да отдельные: "восьмерка!", "бита!..", "туз!", "получите!"
Косой смотрел на игру сквозь туман табачного дыма и, главное, сквозь туман, который как бы изнутри застилал ему глаза от выпитого меда и вина. Ему давно уже показалось скучно сидеть так. Он почти бессознательно опустил руку в карман, нащупав там деньги, вынул их.
Метал как раз Ополчинин.
– Атанде, – сказал Косой, – я ставлю.
Ополчинин, точно давно ждал этого момента, посмотрел на него веселыми, ясными, вызывающими глазами.