Кузьма Рощин - Михаил Загоскин 4 стр.


- Хороший! А кто приучил вас к этим вздорным книгам? Бывало, то принесет к вам какую-то героическую повесть "Аргениду", то разные стиходейства да всякие другие лихие болести. Из меня было хотел сделать такого же, как сам, книжника и фарисея. Помнишь, однажды вытащил из-за пазухи маленькую книжонку, прижал меня к стене, да и ну на фандарах: "Не подумайте, ваше высокородие, что я, ради какого высокомерного надмения, про сию книжицу, "Езда на остров Любви" именуемую, продерзностно доложить вам осмелюсь, что в оной, так сказать, закрасневающаяся с честного устыдения речь, есть как беспорочна, так и не напыщенна, но некоторою природного красотою возносится". Я было на попятный двор. Куда! прихватил меня за кафтанную петлю, надулся, как индейский петух, да как примется читать... Царю мой небесный!.. И теперь еще мороз по коже подирает. Уж он пытал, пытал меня! А ты-то, мать моя, уши развесила, да так и надседаешься! "Ах, батюшки мои! что за вирши такие!.. Господи, как хорошо! Куда, дескать, вы, сударь Василий Кириллович, сладко писать изволите!" Ан вот тебе и сладко! Небось, горько стало. Бывало, каждый день только и слышишь: тоска сердечная, любовь бесконечная, игры да смехи, любовные утехи; так что за диво, коли у девчонки голова кругом пошла?! Да вот постой, а приберу к рукам все эти скверные книжонки! видишь, грамотницы какие!.. Ну, что стоишь, матушка? Чай, все утро ничего не делала? Пошла, пошла, задавай уроки свои кружевницам, да у меня смотри, чтоб об этом дурацком сватовстве и в помине не было!

Варвара Дмитриевна ушла к Машеньке, которая слегла в постель, а Ильменев велел оседлать себе лошадь, надел полевой кафтан и до самого обеда проездил кругом своего села. К столу явилась одна Варвара Дмитриевна.

- Что Машенька? - спросил Ильменев, не глядя на свою жену.

- Плачет, батюшка.

- Плачет! - повторил сквозь зубы Сергей Филиппович. - Плачет! ну, пусть себе плачет: уймется когда-нибудь.

После обеда весь вечер Ильменев бился в шашки с своим дворецким, и как ни старался сметливый Фома поддаваться своему барину, а не мог проиграть ни одной игры. Он ужинал один. Варвара Дмитриевна не выходила из комнаты своей дочери. Ильменеву очень хотелось взглянуть на больную, но он укрепился и, как следует разгневанному отцу, ушел спать, не простясь с женою и не перекрестя на сон грядущий своей дочери. На другой день за обедом он спросил опять у Варвары Дмитриевны:

- Что Машенька?

- Плачет пуще прежнего, - отвечала бедная старушка, утирая глаза.

- Пуще прежнего! - сказал вполголоса Ильменев. - Глупая девчонка!.. Пуще прежнего!.. Ну, видно, слезы-то у нее не покупные!

Так прошла целая неделя. Вот наступил великий годовой праздник. Машенька не могла еще подняться с постели. Ильменев и жена его сходились за столом и в церкви: одна плакала, другой прикидывался сердитым; но давно уже сердце его не вмещало другого чувства, кроме сострадания и любви: он грустил не менее своей дочери и даже по временам приходил в отчаяние, не видя никакого средства пособить ее горю. Ему казалось точно так же невозможным выдать дочь свою за Зарубкина, как желать, чтоб старший сын его, который умер еще в ребячестве, встал из могилы и явился к нему цветущим двадцатилетним юношею. Несколько ночей сряду приходил он украдкою к дверям комнаты, в которой жила Машенька, чтоб послушать, спокойно ли она спит.

- Авось пройдет! - говорил он, если ему казалось, что сон ее спокоен. - Разбойник Зарубкин! - шептал он с бешенством, когда замечал по неровному ее дыханию, что она плачет.

Накануне светлого воскресенья Машенька вышла в первый раз к столу. Грустно было взглянуть на бедную девушку: она была так бледна, так слаба, что не только отец и мать, но даже слуги не могли без слез ее видеть. Молча, но почти с ласковым видом, Ильменев дал ей поцеловать свою руку. Машенька не плакала, она глотала свои слезы; но могла ли она скрыть на полумертвом лице эти глубокие следы безотрадной горести и томительных ночей, проведенных без сна?

- Проклятый драгун! - прошептал Ильменев. - И кто его угораздил быть сыном этого Зарубкина? Бедняжка совсем извелась... А что делать?.. Хоть бы дедушка-то его не был псарем у покойного моего батюшки!

После самого молчаливого обеда Машенька поцеловала опять руку у отца и пошла в свою комнату. Варвара Дмитриевна отправилась вслед за нею, а Сергей Филиппович с горя прилег на постель и заснул.

Что делал между тем Зарубкин? Несколько дней сряду он употреблял все средства, чтоб утешить своего сына; но, видя наконец, что его красноречие гибнет даром, махнул рукою и сказал то же, что Ильменев:

- Ну, делать нечего, пускай себе тоскует: уймется когда-нибудь!

Деревня Ивана Тимофеевича Зарубкина отделялась только одним выгоном от большого экономического селения, в котором стояла рота драгун под командою его сына; несколько черных, до половины вросших в землю лачужек окружало господский дом, который мы называем домом потому, что из соломенной его кровли выглядывала кирпичная труба и что обширный двор его обнесен был не плетнем, а забором. На этом барском дворе вместе с индейскими петухами и курами преважно расхаживал ручной журавль, спокойно валялись в грязи домашние свиньи и несколько уток плавало в огромной луже, которая, как Средиземное море, стояла, не пересыхая, круглый год на самой середине двора. Во всем доме было только два покоя и одна пристроенная сбоку светелка; в ней жил Владимир; сзади к дому примыкали обширный огород и конопляник, а за ними начиналась дубовая роща, которая доходила почти до самых гумен казенного селения.

В последний день страстной недели, часу в седьмом вечера, Владимир сидел на крыльце перед домом своего отца. С этого места вид на все окрестности был прекрасный, но Владимир смотрел не на величественное течение широкой Оки, не на крутые ее берега, усыпанные селами; взоры его не останавливались на отдаленной и живописной группе городских домов, из среды которых подымалась высокая башня татарской мечети, которая и до сих пор существует. Нет, он глядел прямо перед собою на темный сосновый бор, за которым, как сквозь туман, виднелась тесовая кровля господского дома; под этой кровлею жила Машенька Ильменева, в этом доме он увидел ее в первый раз. Вот что-то вдали, как неподвижное облачко дыма, стоит над самою кровлею дома… Так точно! это вершина сибирского кедра, посаженного в саду дедом Ильменева. Давно ли Владимир вместе с нею любовался этим великаном дремучих лесов Сибири? Давно ли она, переносясь мыслью в этот пустынный и безлюдный край, говорила ему: "О! как были б мы счастливы, если бы могли жить там, вдали от всех, одни с нашей любовью!" Давно ли и мысль о вечной разлуке с нею казалась ему невозможною? А теперь!..

- Опять ты нос повесил, Володя! - сказал Зарубкин, подойдя к своему сыну. - Да полно грустить! Завтра светлый праздник, все православные должны веселиться, а ты, смотри-ка, словно в воду опущенный... Грех, Володя, право грех!

- Я не грущу, батюшка.

- Не грустишь? Погляди-ка на себя, на что ты стал похож? кости да кожа! Вчера, в пятницу, ты не хотел обедать: "Я, дескать, батюшка, в этот великий день до звезды не ем". А сегодня что?

- Сегодня я обедал.

- Хорош обед: две ложки пустых щей да корочку хлеба... Эх, Володя, Володя! Напустил ты на себя дурь!.. Да что, в самом деле: иль на всем белом свете для тебя только и есть одна невеста? И что тебе в ней полюбилось?.. Ни дородства в теле, ни румянца в лице; так, взглянуть не на что! Ресницы длинные, да глаза по ложке - эка невидаль! Посмотри-ка дочку воеводского секретаря, Говоркова; ты еще не видал; она гостит в Рязани у своей крестной матери. Вот уж подлинно есть чем полюбоваться. Что и говорить, царь-девица! Ростом с тебя будет, черноглазая, чернобровая, в щеках румянец так и пышет. А уж обычай-то какой! девка веселая, затейница, на месте не посидит. А голос-то, голос! Как зальется: "Ах ты, море, море синее", так за версту слышно. И эта не придет по сердцу - найдем другую. Ведь тебя, Володя, любая невеста с руками оторвет; не все такие чваны, как этот гордец Ильменев, - чтоб ему, проклятому, целый век внучат не дождаться! Он бригадир, у него восемьсот душ, так уж ему с нашим братом, ординарным помещиком, и породниться нельзя! Эка спесь, подумаешь!.. Велико дело - ваше высокородие; нам и превосходительные кланяются. Да если пошло на то, так хочешь ли, Володя, я сосватаю тебе дочь соседа нашего, князя Беркутова? Хоть он и татарского отродья, а все-таки сиятельный и в табели о рангах не ниже стоит этого высокородного скареда. Что, Володя, хочешь ли?

- Нет, батюшка, я хочу служить.

- Да что тебе служба далась? Вот пошел бы лучше по гражданской части...

- Не хочу, батюшка. Но вот уж, кажется, смеркаться начало... Прощайте, батюшка, я пойду сосну; ведь в полночь надо быть у заутрени.

- Погоди, Володя, - сказал Зарубкин, - поболтаем еще кой о чем. Иль нет, - продолжал он торопливо, - ступай, голубчик, ступай... сосни, в самом деле!

- Что это, батюшка? - сказал Владимир. - Мне кажется, у наших ворот кто-то дожидается, вон там, видите, за забором, в высокой меховой шапке?

- Какой-нибудь прохожий или проезжий, бог с ним! теперь нам не до гостей. Ступай, Володя, ступай!

Владимир вошел в дом, а Зарубкин с приметной робостью подбежал к воротам, отпер калитку и впустил на двор человека высокого росту, в синем купеческом кафтане.

- Здравствуйте, батюшка Иван Тимофеевич, - сказал гость, не приподнимая своей шапки.

- Тише, бога ради, тише! - прошептал Зарубкин, посматривая с ужасом вокруг себя. - В уме ли ты, Кузьма Степаныч! На дворе светлехонько, и народ еще порядком не угомонился, а ты лезешь прямо ко мне в дом.

- Небось, меня никто не видел.

- Как никто? Да мой Владимир сейчас здесь был; ну, если б он тебя узнал?

- Так назвал бы меня Алексеем Артамонычем Выдыбаевым. Ведь у меня на лбу не написано, что я...

- Тише, тише!.. Что ты горланишь!

Гость засмеялся.

- Ну, брат Иван Тимофеевич! - сказал он, - трусоват ты. Видно, в воеводской-то канцелярии тебя путем припугнули. Да вот, постой, скоро ты совсем окуражишься; как покину навсегда вашу сторону, так и все концы в воду. Я зашел к тебе, Иван Тимофеевич, проститься.

- Проститься?

- Да, любезный. Вишь, нагнали сюда этих сухарников драгунов, чтоб им передохнуть, окаянным. Теперь по всей Оке ходу нет нашему брату.

- Да, Кузьма Степаныч, держи ухо остро!

- Когда б их не так людно было, то я бы и "ох" не молвил; у меня ребята все удалые, любому из них по два солдата мало на закуску; да вот беда: придется не по два, а десятка по три на брата, так, знаешь ли, и невмоготу.

- Ты сбираешься отсюда подалее?

- Да, голубчик! Делать нечего: сила солому ломит. Завтра спущусь по Оке вплоть до самой Волги, а там погляжу: есть пожива около Нижнего - ладно; нет - так вниз по матушке, к Царицыну; там есть к чему руки приложить: и стругов много, и купцов немало, а всякой вольницы и беспашпортных счету нет. Что, в самом деле, Иван Тимофеевич, не целый же век шмольничать да по рублевикам сбирать; хватил разом - а там и шабаш!

- То-то же, Кузьма, видно, уж и самому надоело?

- Не то чтоб надоело: кому волюшка не люба? Житье разгульное, промысел удалой; да два-то столбика с перекладинкой мне больно не по сердцу, любезный.

- Кому они по сердцу! Ну, Кузьма Степаныч, если так, прощай, приятель; доброго пути, счастливой дороженьки!

- Постой, постой, Иван Тимофеевич! иль ты думаешь, что я на прощанье с моей родимой стороной не захочу по себе памяти оставить?

- Небось, тебя не скоро забудут.

- И, любезный! у народа память коротка. Да не мешает и хлебцем запастись на дорогу. Послушай, голубчик, сослужи уж мне последнюю службу. Вот тебе пятьдесят крестовиков; мало - так еще десяток накину; а дело-то все для тебя гроша не стоит.

- Что ты еще затеваешь?

- Вот, изволишь видеть...

- Тс!.. Тише, тише!.. - перервал Зарубкин, поглядывая с робостью на отдаленный угол двора. - Смотри, смотри, кто это там крадется подле забора?

- Где?

- Вот прямо против нас.

Гость опять засмеялся.

- Ну, правду говорят, - сказал он, - пуганая ворона и куста боится. Эк тебе с страстей-то мерещится! Да разве не видишь, что это твой журавль?

- Журавль? Тьфу, батюшки! в самом деле!.. Проклятый... как он меня напугал! Однако ж, знаешь ли что: здесь место прохожее, а людишки мои не все еще улеглись; пойдем-ка лучше в рощу.

- Да не шатается ли в ней твой полуночник?

- Кто? Владимир? Нет! он пошел спать. Пойдем, Кузьма Степаныч, пойдем! - продолжал Зарубкин, таща за собою гостя. - Володя прошлую ночь глаз не смыкал, так, верно, спит теперь мертвым сном.

Но Владимир не спал. Он ушел в свою светелку для того только, чтоб пробраться из нее в рощу, где мог на свободе грустить и мечтать о протекших минутах мимолетного счастия; о погибшей навсегда надежде; о верном, неизменном друге всех злополучных - о своем последнем смертном часе, который так ужасен для счастливца и так утешителен, так радостен для того, кто испил до дна всю чашу земной горести. Смерть - конец тяжкого изгнания, берег родной земли, о, как мила ты для усталого бедняка! С каким восторгом, устремив к небесам взоры, утомленный страданием, он повторяет неизъяснимо утешительные слова: "Приидите ко мне вси труждающие и обремененнии, и аз упокою вы". С каким весельем спешит он сбросить с себя тяжелое бремя земной жизни, грехов и горя, болезней, житейских забот и грустного воспоминания, всегда минутных радостей и вечно постоянных бед!

Владимир с полчаса ходил уже по роще; все было тихо, и даже неугомонные грачи, которых шумный крик с утра до вечера раздавался по лесу, замолкли и приютились на вершинах ветвистых дубов и высоких берез. Вдруг ему показалось, что шаги его повторяются в близком от него расстоянии... Это не отголосок! Нет!.. Так точно, он не один гуляет по роще... Вот хрупнула сухая ветка... раздался шорох между кустов... и несколько невнятных слов долетело до его слуха. Владимир остановился, шаги послышались ближе, кто-то назвал его по имени. Голос показался ему знакомым. Владимир прислонился к дереву и, почти совсем закрытый высоким кустом жимолости, стал прислушиваться.

- Полно, Иван Тимофеевич! - продолжал тот самый голос, - ну, что ты ломаешься? Эка важность, припереть часика на три светелку, в которой живет твой сын! Пусть проспит заутреню... Эх, брат, зазнался ты! Бывало, из двух рублей сбегал бы на рысях до самой Рязани, а теперь дают тебе пятьдесят крестовиков за такое плевое дело, а ты еще кочевряжишься!

- Да для чего ж ты хочешь, чтоб я продержал Володю взаперти до самого утра?

- Какое тебе до этого дело?

- Нет, воля твоя, Кузьма Степаныч, прежде скажи.

- Ну, слушай, любезный! Да только знай наперед: если я тебе все выскажу, так уж хочешь не хочешь, а делай по-моему. Я сбираюсь сегодня поздравить с праздником соседа твоего, Сергея Филипповича Ильменева.

- Помилуй, Кузьма, что ты затеваешь?

- Как что? Да разве ты забыл? Ведь я при тебе дал слово приехать разговеться его куличом. Правда, я не сказал ему, что привезу с собой гостей; да у него дом как полная чаша, про всех будет, всего вдоволь. Мои молодцы в полуверсте от его дома вышли на берег и ждут только меня, чтоб приняться за работу. Вот как ударят в колокол и все сберутся в церковь, так они с двух концов и зажгут село, а сами тотчас на сборное место, то есть в дом его высокородия, да и гуляй, молодцы! Мужички и дворовые станут хлопотать около пожара, а мы на просторе поочистим барские кладовые, кинемся на лодки, а там и поминай как звали. Ну, понимаешь ли теперь, зачем мне надо, чтобы твой сын до утра не выходил из своей светелки?

- Нет, не понимаю.

- Ах ты, голова, голова! да, разве, ты не заметил, что твой сынок засматривается на дочку Ильменева? Ну, как он увидит, что Зыково горит, да нагрянет с своею командою прежде, чем мы успеем убраться подобру-поздоровому, так дело-то будет плоховато; а если ты его продержишь взаперти, так и бояться нечего: без командирского приказа ни один драгун не посмеет отлучиться от своей квартиры. Ну, что, смекнул ли теперь, любезный?

- Понимаю, Кузьма Степаныч, понимаю. На-ка твои пятьдесят крестовиков, возьми их назад!

- Я уж тебе сказал, что еще десять прибавлю.

- И пятисот не возьму.

- Что так?

- Да так, не надо. Я тебе, Кузьма Степаныч, не указ! Делай что хочешь, а на меня не надейся. Хоть Ильменев и больно меня разобидел, но я никогда не забуду, что ел его хлеб и соль. Нет, любезный, бери один этот грех на свою душу, а я с тобой делиться не стану. Да и ты нашел время! в Христов день!.. Эх, брат Кузьма, бога в тебе нет!

- А давно ли, батюшка Иван Тимофеевич, вы стали так совестливы? Уж не хотите ли покаяться и раздать нищим свое имение? Слушай, брат! через неделю ты волен каяться; но если ты прежде с кем заикнешься об этом, вымолвишь хоть полслова, так не будь я Кузьма Рощин, если не издохнешь вот на этом ноже. Видишь что выдумал! Нет, голубчик, не хочешь делать, что я приказываю, не делай; но только знай, что если хоть один драгун будет на пожаре, так читай себе заранее отходную. Прощай!

- Постой, постой, Кузьма Степаныч. Что ты! перекрестись!.. Ну, сам ты рассуди: за что мне быть в ответе, ежели с тобой какая ни есть беда случится? Сам лезешь в петлю, а я отвечай!

- Уж там думай как хочешь; было бы сказано.

- Да выслушай: ты боишься драгунов, а Сергей-то Филиппович Ильменев, чай, отпору тебе не даст? Ведь он не кто другой; у него дворовых человек пятьдесят, и все молодец к молодцу, оружия всякого вдоволь; да и сам-то он за себя постоит. Эй, Кузьма, смотри, чтоб оглядок не было!

- Да разве ты не знаешь, что врасплох один десятерых прибьет?

- Так, любезный, так, а если кто-нибудь даст ему весточку?..

- Весточку?.. Ой ли? Послушай, Иван Тимофеевич! Бог весть, что у тебя на уме, но если я попаду в западню, так не прогневайся. Пошел со мной за одним, так одну чашу и пей. Нарочно живой в руки отдамся, чтоб объявить на суде, у кого я по зимам держу мою пристань.

- Что ты, что ты, Кузьма Степаныч! да не ты ли божился?..

- Да, я божился, что не выдам тебя ни за что, когда ты станешь служить мне верой и правдою.

- Да что ж тебе надобно?

Назад Дальше