ИЗ АДА В РАЙ И ОБРАТНО - Аркадий Ваксберг 11 стр.


Этот довод может кому-то показаться слишком наивным и уж во всяком случае не научным. Но к Сталину, как, впрочем, и к любой крупной фигуре на общественной сцене, нельзя подходить слишком функционально – только как к участнику большой игры в высших эшелонах власти. Он еще и "просто" человек – со своим характером, темпераментом, физическими и психическими отклонениями. Без психологического портрета не существует и политического. Или, во всяком случае, политический будет в таком случае неточен и плосок.

Гнев его копился годами – он обладал кавказским накалом чувств, но и кавказской же терпеливостью, умением ждать. Оттого так долго терпел, уже "разобравшись" с еврейскими претендентами на трон, своих, еврейских же, секретарей – разгони он их всех сразу, пошел бы разговор о Сталине-антисемите.

Еще – на этот счет есть множество свидетельств – его бесило "засилье" еврейских жен в ближайшем окружении, на самом-самом партийном верху. На еврейках были женаты многие русские члены ЦК и даже Политбюро в двадцатые или тридцатые годы: Молотов (Перл Карповская, она же Полина Жемчужина), Ворошилов (Голда Горбман), Бухарин (сначала Эсфирь Гурвич, потом Анна Лурье), Рыков (Нина Маршак), Калинин (Екатерина Лорберг), Киров (Мария Маркус), Куйбышев (Евгения Коган), Андреев (Дора Хазан, она же Сермус), Орджоникидзе (Зинаида Павлуцкая), Крестинский (Вера Иоффе), Постышев (Татьяна Постоловская), Луначарский (Наталья Розенель), Межлаук (Чарна Эпштейн), Ежов (Евгения Файгенберг-Хаютина-Гладун) и еще многие другие – их перечень занял бы непомерно большое место. Даже самый близкий к Сталину помощник, едва ли не его alter ego, Александр Поскребышеа тоже выбрал себе в жены Брониславу Соломоновну Вайнтрауб…

Ничего удивительного в этом, конечно, нет. За очень малым исключением все новые, после октября 1917 года, властители России вышли из бедных пролетарских и крестьянских семей, и встреча с восторженными девушками совсем другого круга, пламенными большевичками неизмеримо более высокого образовательного и культурного уровня (некоторые даже называют их "экзотическими" – такими они, вероятно, казались рабочим парням), не могла не поражать воображения. Это тоже было вхождением в иной мир, но уже не в общественном, а в личном плане. Сталин же переводил и это, как и все остальное, сугубо в политическую плоскость. Вполне знаменательна такая его, очень уж специфическая, шутка. Обращаясь в своих письмах к ближайшему и самому верному "соратнику" Вячеславу Молотову, он нередко, еще с двадцатых годов, и впоследствии тоже, называл его "Молотштейн" – подтекст вполне очевиден[11]. Иногда Сталин варьировал свою шутку, превращая "Молотштейна" в товарища тоже с еврейским душком – "Молотовича"[12].

Так называемые "мелкие факты" иногда говорят больше, чем "крупные".

В 1934-1935 годах в Берне состоялся судебный процесс, на котором рассматривалось происхождение пресловутых "Протоколов сионских мудрецов" – апокрифического документа о так называемом заговоре мирового еврейства, стремившегося захватать власть над всем миром. Сочиненные еще в конце XIX века в царской России кучкой черносотенных журналистов, "Протоколы" были разоблачены в стране своего происхождения, причем большевистская печать принимала активное участие в этой акции, возмущаясь "грязной кухней тюрьмы народов".

В Берне фальшивка была полностью разоблачена теперь уже на международном уровне, притом с соблюдением всех правил демократической судебной процедуры. Казалось бы, советской печати пристало громче всех заявить об этом: ведь даже (!) буржуазный суд признал правоту большевиков, давно разоблачивших буржуазную подделку и антисемитскую клевету. Однако все советские газеты (все – откуда такое единение?!) обошли сенсационное решение бернского суда полным молчанием[13].

Нарочитость этого молчания станет еще более заметной, если сопоставить его с таким фактом. В Швейцарию был направлен в качестве специального корреспондента "Известий" Илья Эренбург, который посвятил присланную оттуда статью поднимавшему в Европе голову нацизму, проникшему даже в Швейцарию, активности различных нацистских объединений, преследованиям евреев и клевете на них, распространявшейся в разных странах, – эти проблемы обсуждались тогда в Лиге Наций[14].

Как раз в этой связи и возник бернский судебный процесс и как раз по случаю разгула фашистского "Национального фронта" в Швейцарии туда и был направлен Эренбург. Но ни одного слова об этом судебном процессе, происходившем тут же, в Швейцарии, в те же самые дни (о нем гремела мировая печать) и имевшем к теме его статьи самое прямое отношение, там нет ни слова.

Разумного объяснения этому факту нет. Но дочь Ильи Эренбурга, Ирина Ильинична (автор первоклассных переводов с французского; подписывала их псевдонимом И. Эpбypг), с которой я поделился своим недоумением, рассеяла все сомнения. Она достоверно знала о том, что отец подробно написал о процессе, но все упоминания о нем были вырезаны в редакции. В шестидесятые годы Илья Эренбург собирался включить эту статью в один из томов собрания своих сочинений и тщетно искал в архиве выброшенные куски – именно поэтому дочь хорошо запомнила, о какой статье и о каких погибших ее фрагментах шла речь. Совершенно очевидно, что, не имея каких-то указаний сверху, редакторат "Известий" пойти на такие скандальные купюры в 1935 году не мог.

К этому же времени относится и еще один документ, на долгие годы упрятанный в секретных архивах Кремля. Отраженным, но очень ярким светом он фиксирует эволюцию сталинского отношения к "еврейскому вопросу", пока еще не слишком очевидного для непосвященных, но уже замеченного теми, для кого этот "вопрос" носил отнюдь не теоретический характер. Словечки "якобы", "будто бы", "неким" и им подобные, которые употребляет автор цитируемого ниже письма, должны были, видимо, смягчить реакцию Сталина, позволить ему отвергнуть "несправедливые обвинения", но все же довести до его сведения, что миру известны факты, не слишком красящие его режим.

27 декабря 1935 года Ромен Роллан отправил с оказией (советской почте он не слишком доверял) письмо Сталину. Его привез и лично передал 16 января 1936 года в руки генсека дипломат, ближайший друг Молотова, Александр Аросев, занимавший тогда пост председателя Всесоюзного общества культурной связи с заграницей[15].

"Я недавно получил из Тель-Авива (Палестина), – писал Роллан, – письма, за подписью еврейского писателя, объявляющего себя революционером и поклонником СССР. Он возмущается, однако, якобы царствующим в СССР неким антисемитизмом, который находит свое выражение в преследовании евреев, желающих говорить на своем языке. Этот древнееврейский язык будто бы объявлен правительством "контрреволюционным" и по этой причине запрещен. Я слышал такую же жалобу от молодых евреев в Швейцарии"[16].

Слишком осторожные выражения, которые выбирает Роллан, с непреложностью означают, что он не сомневается в достоверности излагаемых им фактов, но считает вредным для дела впасть в обличительную тональность. Естественно, все, что "якобы царствовало" в СССР, царствовало там без всякого "якобы". И Сталин знал это, как знал и то, что Роллан тоже знает. И поэтому на письмо его не ответил, как и на четыре других, хотя сам же заверял Роллана, который посетил его вместе с М. Горьким несколькими месяцами ранее, что находится в его, Роллана, "полном распоряжении"[17].

Особенность ситуации (иные говорят, что в сочетании несочетаемого и состояла сталинская хитрость, принятая за гениальность) отличалась тем, что любой просочившийся "в публику" факт очевидно антисемитской направленности мог быть тогда перечеркнут, опровергнут, отвергнут фактами прямо противоположными. Притом не мнимыми, а подлинными. Государственное юдофобство мирно уживалось с государственным юдофильством.

Пожалуй, если быть более точным, назвать юдофильство того времени государственным все же нельзя. Просто Сталин лавировал, соблюдал правила затеянной им многоэтапной игры. Время, когда он мог сказать, пусть даже не вслух, а самому себе: "Пусть говорят что хотят, но я буду делать то, что хочу", – такое время в еврейском вопросе еще не настало. Сталину было пока еще важно, что о нем говорят не только в своей стране, но и в мире, он не хотел ронять своего имиджа и был в этом своем стремлении весьма изворотливым и искусным.

Многие западные деятели – политики, писатели, журналисты – искали встречи с ним, но он тщательно выбирал своих собеседников. Конечно, не было никакой случайности в том, например, что он согласился на встречу с немецким писателем Лионом Фейхтвангером – не только евреем по происхождению, но и с особой остротой относившимся в своем творчестве и в своих публичных высказываниях к еврейской теме. Тем более что все нараставший, агрессивный антисемитизм нацистов на его родине делал эту тему еще острее. Имя Фейхтвангера было известно в Советском Союзе еще больше, чем в Европе и даже в его родной стране, но в любом случае авторитет этого независимого, беспартийного писателя-еврея был очень велик – дружеская беседа с ним отводила от Сталина любые подозрения в его антисемитизме. Было совершенно очевидно, что Фейхтвангер затронет эту тему в беседе, и это давало Сталину возможность совершенно непринужденно, без всякого нажима, внедрить в сознание собеседника (а через него, глядишь, и в сознание тех, с кем Фейхтвангер поделится своими впечатлениями), до какой степени Сталин был, есть и будет другом еврейского народа. Народа, которого, согласно сталинской концепции, изложенной им еще четверть века назад, вообще не существует.

Расчет Сталина оправдался – ему вполне удалось запудрить Фейхтвангеру мозги. Он так убедительно отверг все обвинения, высказывавшиеся на Западе против него (включительно и те, о которых писал ему Роллан), что очарованный немецкий писатель поспешил поделиться своими восторгами со всем миром.

"В общем я считаю, – написал он в своей, поражающей слепотой и наивностью, книге "Москва 1937", – поведение многих западных интеллигентов в отношении Советского Союза неразумным и недостойным.

Они не видят всемирно-исторических успехов, достигнутых Советским Союзом, они не хотят понять, что историю в перчатках делать нельзя. ‹…›

Сталин искренен, когда он называет своей конечной целью осуществление социалистической демократии"[18].

Ничего необычного в такой реакции просвещенного западного демократа и эрудита для Сталина не было: он знал, что умеет, когда ему это нужно, производить благоприятное впечатление на восторженных западных левых, и успешно пользовался их близорукостью в своих интересах. Перед ним был еще более яркий, еще более впечатляющий пример.

В декабре 1934 года американский журналист Исаак Дон Левин[19] предложил Альберту Эйнштейну осудить начавшийся в СССР террор, обратив, в частности, его внимание на то, что усердная поддержка многими западными либералами еврейского происхождения сталинской деспотии служит удобной ширмой для сокрытия "партийного антисемитизма".

Эйнштейн отказался – с такой мотивировкой: "Согласитесь, большевики доказали, что их единственная цель – реальное улучшение жизни русского народа; тут они уже могут продемонстрировать значительные успехи. Зачем же акцентировать внимание общественного мнения в других странах на грубых ошибках режима? Разве не вводит в заблуждение подобный выбор?"

Нетрудно догадаться, как покоробили знатока советских реалий Дон Левина слова великого ученого насчет "ошибок", под которыми подразумевались казни безвинных и пока еще скрытый от нежелающих видеть глаз сталинский антисемитизм. Дон Левин ответил Эйнштейну с максимальной для данного случая деликатностью, но совершенно определенно: "Боюсь, что столь большое число передовых евреев, клянущихся свободой и принимающих диктатуру, – печальное предзнаменование для нашего будущего"[20].

Но для Сталина позиция еврея Эйнштейна значила куда больше, чем позиция еврея Дон Левина.

Что касается собственно еврейского вопроса, то тут Сталин был пока неуязвим: никаких упреков за те или иные видимые проявления антисемитизма предъявить ему было нельзя. В феврале 1934 года, на 17-м съезде партии, членами и кандидатами в члены ЦК были избраны 139 человек, из них 27 евреев[21]. Такое соотношение (20 процентов) никогда уже больше не повторялось. Число евреев, занимавших самые крупные государственные посты, никто в точности не подсчитывал, но их было много, слишком много для того, чтобы можно было Сталина обвинить в национальной дискриминации.

Он не уставал и в, казалось бы, мелочах демонстративно подчеркивать свое глубокое расположение к еврейскому присутствию – прежде всего в науке и культуре.

Глубочайшее впечатление на московскую публику (а значит, и на аккредитованных в Москве иностранных дипломатов и журналистов) произвел, например, отлично осуществленный Сталиным экспромт (впрочем, экспромт ли?) в Большом театре, где 11 января 1935 года помпезно отмечался несколько странный юбилей – 15 лет советского кино. После мимического номера, исполненного двумя самыми блестящими актерами Еврейского театра (они снимались и в фильмах) Соломоном Михоэлсом и Вениамином Зускиным, Сталин встал в своей правительственной ложе – так, чтобы его видел весь зал, – и долго им аплодировал. Стоя советская публика привыкла приветствовать только самого вождя и его "соратников". Теперь же, вместе с вождем и по его инициативе, она столь почтительно отметила искусство еврейских артистов[22].

Месяц спустя с невероятной помпезностью было отпраздновано еще одно 15-летие – совсем не "круглый", обычно не отмечаемый, юбилей: создание Еврейского театра. Для приветствия театра и получившего в этот день звание народного артиста Михоэлса прибыли официальные делегации из Грузии, Украины, Белоруссии, с Урала, газетные страницы ломились от потока восторженных поздравительных писем, публикация которых была бы невозможна без указания сверху[23].

Только очень наивные люди не могли догадаться, на кого было рассчитано эти политические шоу.

Одного из тех, кому он так восторженно аплодировал, Сталин распорядится убить через тринадцать лет, второго через семнадцать. Как уже неоднократно было отмечено, этот "кремлевский горец" обладал уникальным терпением, он умел ждать.

…Наиболее проницательные люди сразу поняли, что выстрел, прозвучавший в Ленинграде 1 декабря 1934 года и сразивший Сергея Кирова (верного сталинца и потенциального его преемника), перевернул одну страницу советской истории и открыл другую, находившуюся с первой в неразрывной логической связи. От политической конфронтации с неугодными ему людьми, сопровождаемой партийными санкциями, Сталин перешел к их физическому уничтожению. Заодно предстояло погибнуть и миллионам людей, не имевшим к этой борьбе вообще никакого отношения: их уничтожение преследовало только одну цель – вселить в население едва ли не мистический страх перед гневом судьбы и побудить его к непререкаемой покорности диктатору.

Трудно сказать, были ли Сталиным просчитаны в точности все последствия, или он просто доверился своей интуиции, но результаты превзошли все ожидания. Фактически вся страна встала на колени, и каждый обреченно ждал своей участи.

Поскольку никакой (по крайней мере, видимой и доступной человеческому пониманию) логики в наступившем и стремительно набиравшем обороты Большом Терроре не было, его нельзя было объяснить и потребностью в этнической чистке. Скорее всего, если в мыслях Сталина такая задача и присутствовала, то он с ней тогда еще ни с кем не делился: она раскроется лишь через несколько лет. Евреи страдали ничуть не больше, но и не меньше, чем все остальные.

Правда, подозрение в том, что без "еврейского вопроса" не обошлось, возникло уже в 1933 году, когда с подачи Сталина был брошен первый пробный камешек – сколочена в лубянских кабинетах никогда не существовавшая "контрреволюционная троцкистская группа", которую для отвода глаз стали называть группой Ивана Смирнова, Тер-Ваганяна и Преображенского: ни одного еврея! На самом деле в "группе" из восьмидесяти шести человек их было пятьдесят три, из-за чего это "совершенно секретное" дело стали в партийных кругах, где о нем все же было известно, называть "делом Бейлиса"[24].

В мифический "Московский центр", который Сталин повелел "создать", чтобы арестовать 16 декабря 1934 года своих заклятых друзей Зиновьева и Каменева, впихнули в общей сложности 18 человек (для начала этой цифры оказалось достаточно) и к этим двум "главным" евреям добавили еще пятерых. Заподозрить Сталина в антисемитизме и на сей раз было невозможно – процент евреев на руководящих постах, откуда рекрутировались все новые и новые враги народа, был и в самом деле велик[25].

Однако в сколоченной параллельно, в те же самые дни, "ленинградской контрреволюционной группе" (общим числом в 843 человека), главным образом, кстати сказать, не из партийных функционеров, а из среды рабочих и служащих весьма среднего уровня, количество евреев не могло не обратить на себя внимания: оно превысило 60 процентов. Но и это еще можно было бы при желании объяснить особой, "специфически еврейской", приверженностью к оппозицинности.

Однако произошло событие, для тогдашней советской реальности знаменательное. В группу, отобранную для первого судебного процесса, вошло 17 евреев из 77 привлеченных к ответственности, и впервые за годы большевизма они были обозначены по своей этнической принадлежности[26]. Среди обвиняемых (и обвиненных) была и Сарра Равич[27].

Здесь я позволю себе сделать одно отступление, связанное с моими личными воспоминаниями. Оно имеет самое прямое отношение к теме.

В 1956 году, когда началась кратковременная хрущевская "оттепель" и стал активно развиваться процесс реабилитации жертв Большого Террора, моя мать, которая в качестве адвоката много занималась делами такого рода, предложила мне поехать вместе с ней на встречу с одной, вернувшейся из лагеря, жертвой. Эта жертва, как объяснила мама, нуждалась в ее помощи. Обычно, естественно, не она ездила к своим клиентам, а те приходили к ней. Но женщина, которая ее сейчас ожидала, не могла передвигаться, и мама не просто из сострадания, а из уважения к ее драматичной судьбе, вызвалась поехать сама. Я, к тому времени тоже адвокат, помогал ей в ведении этих дел, оттого и поехал с нею.

Просившая о помощи женщина пребывала не в своей квартире (таковой у нее все еще не было), а у знакомых, живших в знаменитом Доме на набережной, то есть гигантском Доме правительства, три четверти обитателей которого в тридцатые годы переместились или в безымянные могилы, или в Гулаг. Нас встретила укутанная в два пледа, несмотря на июльскую жару, согнувшаяся в три погибели, скрючившаяся, совершенно седая женщина с поразительно живыми – по-молодому живыми – глазами, сохранившая столь же молодой, задорно молодой, голос. Ее звали Сарра Наумовна Равич.

Точнее, ее звали ОЛЬГА Наумовна. Саррой она оставалась только по паспорту, в быту же и на работе она для всех была Ольгой. Ничего не тая, она объяснила, что партийная, агитационная работа, которой ей пришлось заниматься многие годы, не допускала фиксирования внимания аудитории, да и просто всех, с кем она то службе общалась, на ее национальной принадлежности. "Это мешало бы пропагандистскому эффекту", – объясняла – по своей, кстати, инициативе – она, хотя мне казалось, что и объяснений никаких не требовалось: называй себя, как хочешь, кому какое до этого дело?! Но так, вероятно, казалось только мне.

Назад Дальше