Антонина Сергеевна замедлила шаги. Если бы у ней хватило духа, она убежала бы отсюда, не поздоровавшись с хозяйкой.
Но к ней навстречу выбежал Нике, в голубых панталонах и такой же жакетке, с розовыми щеками и красным ртом, еще более противный, чем три недели назад, когда она его видела у себя в дворянском мундире.
- Ah!.. Chère madame! Maman sera enchantée! Наконец-то
Нике жал ее руку обеими руками и масляным взглядом приторно ласкал ее. Они стояли посредине комнаты.
- Сколько у вас вещей! - не могла она не сказать и пожалела, что фраза у ней вышла слишком проста.
Он не пожелал понять намека и, сделав круглый жест правою рукою, заговорил очень развязно:
- Nous adorons, maman et moi… les belles choses!.. Главный эксперт я, - проговорился он и указал на угол, ближайший к гостиной, - вот это мои два шкапчика… Les bibelots et les livres!.. Я разоряюсь на редкие издания и переплеты. Вы к этому равнодушны? А я отдам все за настоящий эльзевир!..
Но он не подвел гостью к шкапчику, где у него было замечательное собрание непристойных книг, старых и самых новых, какие печатаются тайком в Париже и совершенно открыто в Брюсселе.
Не выпуская руки Антонины Сергеевны, Нике повел ее в гостиную и на ходу крикнул в дверь:
- Maman! Cette chère madame Gaiarine!..
XXVII
Лушкина обняла гостью, и прикосновение ее жирного тела, от которого пахло рисовою пудрой, заставило Антонину Сергеевну брезгливо вздрогнуть. Шумно представила ей хозяйка дам, сидевших около чайного столика с тремя этажерками. Серебро и фарфор, вазы с печеньем, граненые графинчики покрывали столик разнообразным блеском. В свете двух больших японских ламп выступали ценные вещи со стен и изо всех углов: их было так же много в тесноватой гостиной, как и в зале.
Дамы - фамилии их Антонина Сергеевна сейчас же забыла - держались как близкие приятельницы Лушкиной. Все три были под сорок лет. Одна, густо покрытая пудрой, сухая, с молодою талией, в темном; другая подводила глаза и красила губы, полненькая, с накладкой на лбу, нарядная, распространяющая вокруг себя запах духов Chypre; Шипр (фр.). третья - помоложе, менее болтливая и резкая в манерах, курила и то и дело наводила длинный черепаховый лорнет на молодого человека, сидевшего рядом с ней, совсем женоподобного, еще безбородого и подзавитого, в открытом "смокинге" с шелковыми отворотами.
Было тут еще двое мужчин: офицер в желтом воротнике и студент, при шпаге, черноватый, тонкий и очень развязный. Он прислуживал полненькой даме с крашеными губами и запахом Chypre.
Пушкина представила и мужчин.
- Chère, chère, - говорила она Антонине Сергеевне, усаживая ее между дамой с лорнетом и сухой блондинкой с лицом, покрытым пудрой, - как я на вас сердилась, как сердилась! Не хотели тогда приехать обедать. Сказались больной! C'est vieux jeu, le truc des migraines!
- J'ai la migraine! - произнес глухим голосом Нике, и все рассмеялись, узнав интонацию, с которой ingénue произносит эту фразу в комедии "Le monde où l'on s'ennuie".
Этот смех, весь тон гостиной, запах пудры и крепких духов, вид молодящихся барынек рядом с очень молодыми людьми, что-то дрябло-порочное и хищное охватило Антонину Сергеевну гадливым чувством. И приятельское, почти фамильярное обращение Душкиной поводило ее всю.
- Ее муж, - кричала Пушкина, указывая на Гаярину, - гораздо милее… Не правда ли, mesdames, ее муж… Александр Ильич - один восторг?
- О да! - откликнулись все три дамы, обедавшие у Лушкиной с Гаяриным.
Сердце у Антонины Сергеевны явственно защемило. Она ничего не могла сказать и только оправляла нервно вуалетку шляпки.
Нике поднес ей чашку чаю и спросил:
- Est-ce assez sucré, madame?
Она даже ничего ему не ответила. Ей захотелось сейчас же убежать из этой гостиной, где ее муж находил нужным бывать для своих комбинаций. Салона Лушкиной она не могла переносить, просто физически не могла. Но бежать сейчас, не посидев хоть десяти минут, невозможно - вызовешь какую-нибудь выходку хозяйки.
- Est-ce sucré, madame? - повторил Нике.
- Oui, - пролепетала она и стала размешивать сахар.
Ее приход прервал шумный разговор, и она почувствовала, что им всем при ней сделалось неловко. Она не подходила ни к их жаргону, ни к общему настроению этих стареющих грешниц, возбужденных скабрезным разговором с очень молодыми мужчинами. В воздухе гостиной носилось нечто сродни тем книжкам, которые Нике хранил в одном из шкапчиков залы, в дорогих художественных переплетах.
- Так как это… под какую корку? - спросил безбородый блондин в смокинге у офицера. - Ребров… повтори, пожалуйста…
- Мы под лимонную корку красили, ваше степенство, а вам угодно под померанцевую…
- Под лимонную корку! - разразился Нике и закачал, стоя, своим туловищем.- C'est épatant!
И все разом расхохотались; только новая гостья сидела с поникшей головой и вздрагивающими от нервности пальцами помешивала в чашке.
Но она поняла все-таки, что это такое. Уже не в первый раз, в этот приезд, она замечала, что везде, где она бывает, - модная забава: подыскивать "словечки", вычитывать их из юмористических листков, может быть, сочинять, передавать друг другу, записывать, как когда-то записывали рецепты для варки варения или соленья грибов.
Вот и эта "лимонная корка" подслушана, вероятно, у какого-то маляра, если не выхвачена из русских "nouvelles à la main" - листка мелкой прессы.
Что могла она вставить своего в такой разговор?
Но Лушкина, с слезинками на масляных глазах от припадка смеха, круто повернула короткую красную шею и спросила через всю комнату безбородого молодого человека:
- Так вышел большой скандал на этом обеде?
По тону вопроса Гаярина поняла, что перед ее появлением в гостиной зашла речь о каком-то обеде, и сейчас вспомнила прочитанные ею накануне подробности этой годовщины. После одной речи, к десерту, сказанной в духе протеста против возрастающей расовой нетерпимости, нашлись участники обеда, поднявшие крики и шиканье. Это известие особенно огорчило Антонину Сергеевну. В ней жило всегда особое, почтительное чувство к университету, к студентам, к тем, кто получил высшее образование, "настоящее", как она выражалась, а не в привилегированных, сословных заведениях. Ничего подобного она не могла ожидать, даже и в то время, которое тянулось вокруг нее так томительно-печально, среди пляса и сутолоки зимнего петербургского сезона.
Вопрос Лушкиной заставил ее встрепенуться и поднять голову.
В безбородом штатском она начала распознавать бывшего воспитанника того заведения, где теперь ее Сережа. Это сказывалось во воем, от прически до позы и отворотов его смокинга.
- Небывалый скандал! И в газетах некоторые репортеры… - говорил он картаво, растягивая слова, - полиберальничали и написали, что шикающих было два-три человека… Il y avait une minorité, presque la moitié…
- И я тоже слышал, - подтвердил офицер в желтом воротнике и кивнул головой студенту.
Посмотрела на студента и Антонина Сергеевна. Она, как только вошла, подумала: "Хорош должен быть приятель сынка Анны Денисовны". Студент, на кивок офицера, повел губами и выговорил:
- И я бы шикал!
- Я слыхал, - оживляясь, рассказал офицер, - что протокол требовали составить.
- Как протокол? - спросила Гаярина, и тон ее вопроса показывал, до какой степени она поражена этим фактом.
- Очень просто, - объяснил ей студент, - требовали, чтобы те спичи, которые стольких возмутили, были записаны.
- Зачем? - перебила Антонина Сергеевна.
Она начала краснеть. Руки ее, державшие чашку, вздрагивали.
- Mais, madame, - вразумил ее с усмешечкой умника безбородый молодой человек.- Pour avoir cela par écrit… Schwarz auf weiss…
- Это… - Гаярина от волнения искала слов, - это… на таком обеде?.. Где все бывшие студенты?
- Chère Антонина Сергеевна! - крикнул Нике, стоявший позади кресла своей матери.- Vous n'êtes pas fin de siècle. По крайней мере, on a le courage de son opinion!.. Ventrebleu! A прежде только напивались и пели бурлацкие песни.
- Безобразие! - выговорил студент и повел плечами.
Как захотелось ей подойти к этому студенту, взять за уши и отодрать их. Но она, тотчас же после этого взрыва негодования, испугалась. Разве можно выдавать себя в гостиной Анны Денисовны Лушкиной при этих барынях и молодых людях?
Напротив, она должна быть благодарна разговору о скандале на обеде; студент дал ей вернейшую ноту того, во что теперь уходит Петербург и люди высшего образования.
"Протокол писать хотели, - мысленно повторяла она, и в глазах ее показался блеск; они переходили от одной антипатичной для нее физиономии к другой. - Протокол!.. Schwarz auf weiss… В участок снести! Чтобы сейчас же привлечь к ответу изменников своего отечества, дерзнувших говорить в духе терпимости!"
Горло ей уже сдавливал спазм. Начни она говорить, она не удержалась бы от негодующих возгласов. Она быстро встала, поставила недопитую чашку на мозаичный консоль и выговорила быстро и сухо:
- Я должна ехать!
Пушкина с сыном стали ее удерживать, шумно, фамильярно; но она, после общего поклона остальным гостям, скоро-скоро прошла залой, не слушая, что ей говорил вдогонку Нике, пошедший проводить ее до передней.
Только в карете она перевела дух и опустила окно. Горло продолжало сжимать, и вся кровь прилила к голове.
XXVIII
Никто не знал, куда Антонина Сергеевна отправилась после обеда, часам к восьми.
Она не взяла выездного и приказала везти себя к Александрийскому театру.
Еще три дня назад она прочла в газетах, что в пользу "Фонда" будет вечер в зале Кредитного общества, посвященный памяти умершего, за год перед тем, знаменитого писателя. В программе значилось до восьми номеров: были стихи, воспоминания о покойном, краткий биографический очерк, несколько отрывков в исполнении литераторов и двух актеров. Она в тот же день заехала в книжный магазин и взяла себе одно место.
Кузине она не желала говорить, приглашать ее с собою.
От нее она уже слышала фразу:
- Писательские поминки! Одно и то же… Cela n'a pas de prise sur moi…
Не так давно кузина ставила себе в достоинство интерес к умным вещам, с передовым оттенком, ездила на публичные лекции, даже в Соляной Городок, где уже совсем не бывает светских людей. И не то чтобы она чего-нибудь испугалась, но "cela n'a pas de prise" на нее; она ищет другого, ее увлекает "теозофия" и книжки парижского и лондонского необуддизма, у ней свои умники, вроде философа Тебетеева.
Кучеру Антонина Сергеевна назвала дом Кредитного общества, когда карета уже заворачивала с Невского.
К ней вернулось молодое чувство запретного плода. Для нее, в ее теперешнем положении, это была "une escapade", как выразилась бы Елена Павловна. И в то же время грусть, какую знают люди, не желающие стареть и дурнеть, проникла в душу. Она сознавала, что со всем этим надо окончательно примириться, не нынче, так завтра.
Когда швейцар подошел высадить ее из кареты, она оглядела подъезд и увидала, что публика прибывает, и пешая, и в санях. Сейчас чувствовался большой сбор, и это ее сразу настроило храбро и возбужденно.
Она выскочила на тротуар, запахиваясь в свою меховую ротонду, и быстрым, молодым шагом пошла по сеням, между двух рядов вешалок, отдала ротонду этажом выше и стала медленнее подниматься по лестницам, с одной площадки до другой. Ее обгоняли или поднимались позади ее группы мужчин и женщин. Публика была скромная, много девушек, без куафюр, в просто причесанных волосах и темных кашемировых платьях, молодые люди в черных парах, студенты университета и академии, но не мало и пожилых, даже старых мужчин, с седыми бородами, лысых, худых и толстых, с фигурами и выражением лица писателей, художников и особого класса посетителей публичных чтений и торжеств, существующего в Петербурге. В этой публике она замечала нечто совсем не похожее на то, чем она здесь окружена с утра до вечера… И эта публика не носила на себе печати задорных замашек в туалете, прическе, манерах, как двадцать лет назад. Она была, в сущности, очень приличная и сдержанная, но не равнодушная, без скучающих лиц и вялых разговоров, - все шли на что-то особенное, на "поминки", каких давно не бывало.
Гаярина предвидела с радостью, что никаких светских знакомых дам она не встретит; из мужчин, может быть… От мужа она не скрыла бы употребления своего вечера, но ей не хотелось никакого разговора о том, куда она собиралась. Довольно она наслушается всяких разговоров со стороны.
У входа, где продавали билеты, столпилась целая стена. Двое мужчин еле успевали сдавать сдачу и принимать бумажки. Не одни дешевые места разбирались очень ходко. Гул голосов и общее возбуждение охватили ее.
Зала, белая и мягко залитая светом, уже на две трети наполнилась, но публика все прибывала. Негромкий, переливчатый гул шел по рядам.
На эстраде высился белый пьедестал с бюстами, окруженный растениями. Там тоже стояли несколько рядов стульев, наполовину уже занятых. У самого края помоста стол, покрытый зеленым сукном, с графином и стаканом.
Это обычная обстановка всяких чтений и торжеств была для Антонины Сергеевны новостью. Она не могла припомнить, случалось ли ей во всю ее жизнь попасть, в Москве или Петербурге, на вечер с таким именно характером. В Петербурге она провела детство и часть девических годов; тогда ее в такие места не возили; потом деревня, знакомство с Гаяриным, любовь, борьба с родителями, уход замуж и долгие годы обязательного сиденья в усадьбе.
Только раз, уже не так давно, в Москве, куда она стала попадать чаще, с тех пор, как они живут в губернском городе, привелось ей быть в университете, на утреннем заседании, где читались стихи, статьи и отрывки в память одного московского писателя. Она ожила на этом сборище, публика показалась ей чуткой и восприимчивой, от стен актовой залы веяло приветом старого наставника. Она представляла себе, как должен был говорить со своею аудиторей Грановский: личность его оставалась для нее полулегендарной.
Здесь ярче чувствовалась столица. Зала сообщала ей более строгое и серьезное настроение. Первые ряды кресел пестрели лицами и фигурами пожилых людей с положением, что сейчас было видно. Она даже удивлялась, что на такой вечер собралось столько мужчин, наверное, состоящих на службе, и собралось не случайно, а с желанием почтить память любимого писателя, помолодеть душой, пережить еще раз обаяние его таланта и смелого, язвительного протеста.
У стен толпились не получившие номерованных мест. Два распорядителя в белых галстуках бегали по проходу.
Час начала, указанный в программе, уже прошел… Но публика еще не совсем разместилась, и гул разговоров все поднимался и поднимался.
В четвертом ряду Антонина Сергеевна сидела между молодою женщиной, худенькой и нервной, в белом платье, и полным артиллерийским полковником. Тот беспрестанно наклонялся к своей даме, - вероятно, жене - и называл ей фамилии литераторов, художников, профессоров на эстраде и в рядах публики. Он делал это довольно громко, и она невольно смотрела в сторону, в какую он кивал головой или показывал рукой.
Она никого не знала в лицо.
Но вот все притихло. На эстраде, у столика, показалась видная фигура старика с седою бородой и волосами, причесанными, как чесались лет сорок тому назад. Антонина Сергеевна видала его портрет, похожий, с верно схваченным выражением, и захлопала.
Она любила этого поэта. На его призывах к борьбе и правде воспитывались в ней ее тайные упования. Александр Ильич в первые дни их знакомства читал ей вслух его стихотворение, затверженное наизусть всей тогдашней молодежью.
Вот он уже в преклонных летах, не моложе того покойника, чье чествование собрало их сюда, если не старше. Но он еще не дряхлый старик. Голова с народным обликом не утратила еще своего благообразия, в глазах блеск, мягкая, вдумчивая усмешка придает тонкость выражения красивому рту.
Стон рукоплесканий и кликов встретил давнишнего любимца публики. И старые, и молодые голоса слились в один аккорд.
Благообразный старец кланялся, привставал с кресла, опять садился и не мог несколько минут начать свое чтение, растроганный этим взрывом не изменяющих ему симпатий.
Антонина Сергеевна слушала в таком волнении, что не могла почти схватывать содержания, но когда он кончил, еще горячее начала хлопать, а вызовы вокруг нее и сзади раскатами ходили по зале и заставили ее забыть, откуда она попала сюда.