Поумнел - Боборыкин Петр Дмитриевич 7 стр.


Этой поездке она очень обрадовалась; а теперь вот сидит в полутьме зимнего хмурого рассвета, тревожная и недоумевающая. Она видит вперед, с какими людьми, в каких разговорах она проведет целый месяц. И в кузине она не найдет уже прежней своей Жени, с которой переписывалась годами, - чуткой, способной сочувствовать всем ее заветным идеям и стремлениям. Главный нерв ее души точно оборвался. Все идет мимо ее воли, и она ничего не может ни остановить, ни изменить. Тот человек, кому она отдала всю себя, потому что уверовала в него и через него поняла смысл жизни, "едет в другом вагоне". Это сравнение пришло ей еще вчера, когда она очутилась одна в своем отделении и заперла изнутри дверку. Один поезд мчит их, но едет он, а она только при нем, как какой-то ненужный придаток…

Когда свету прибавилось, она занялась своим туалетом: поправила прическу, освежила голову одеколоном, уложила опять свои вещи в дорожный мешок и сидела у полузаиндевелого окна.

К ней постучались на станции, где последний буфет. Лакей-татарин ей принес чаю, - прислал его Александр Ильич.

Муж перед отъездом был к ней особенно внимателен, с каким-то новым оттенком уклончивой снисходительности, точно он хочет показать ей, что считает ее достойною сожаления истеричною женщиной, с которою он не может уже ставить себя на одну доску.

Вот и Петербург. Поезд замедлил ход, вошел под навес… В вагон ворвались несколько артельщиков.

На платформе ее обняла кузина.

- Жени!.. Милая!..

Жени, в бархатной шубке, с накладкой завитых волос, в открытой шляпе; на вид еще очень молодая, с запахом пудры. Но, обнимая ее, Антонина Сергеевна не чувствовала своей прежней кузины.

Сережа, в шинели с бобрами и треугольной шляпе, бросился сначала к отцу. У нее он поцеловал руку и все тыкал ее своей треуголкой.

Ни мать, ни сестра не выехали ее встретить.

- Grand-maman, - говорил ей Сережа, - не совсем здорова… Tante Lydie хотела быть.

Сережа стал похож на отца, волосы его темнели, он смотрел почти юношей; голос у него срывался с низких нот на высокие.

- Как же мы едем? - спросил Александр Ильич, свежий и нарядный в своей ильковой шубе и бобровой шапке.

- Папа, я с тобой! - запросился Сережа. - Мы в парных санях.

Он опять поцеловал руку у матери жестом молодого человека и побежал за отцом. Ее пронизала мысль: "моего в нем ничего нет". И вся жизненная дорога этого мальчика была перед ней как на ладони. Но он прямо начнет с того, чем отец его кончает.

- Как я рада тебя видеть, Нина… Ты утомилась?

Возбужденный голос кузины раздался внутри кареты. Они держали друг друга за руку… Княгиня Мухоярова улыбалась ей. Эта улыбка что-то не согревала ее. Ей бы надо было прильнуть к кузине, но она не могла.

Плакать… изливаться… В чем? Новый, еще никогда ею не испытанный стыд удерживал ее.

- Как я рада, - продолжала говорить княгиня своим тонким, немного простуженным голосом, - как я рада, что вы будете жить у нас! Муж твой - великолепен! Как он еще хорош!.. И какая представительность! Конечно, ему надо было в предводители!

- Ты думаешь? - спросила Антонина Сергеевна и поглядела на кузину.

- Разумеется, милая. Так мало людей с желанием служить обществу… Это надо ценить… Все только кидаются в дела… Вот и мой муж… Никакой роли, никакого высшего честолюбия. Деньги и деньги, биржа, расширение оборотов… Но для этого довольно и купцов, разных спекулянтов, жидов!.. Ах, Нина, - княгиня сентиментально вздохнула, - on finit toujours par un grand vide. Во мне ты найдешь теперь… как это сказать… une crise, vrai!..

Она уже знала, что кузина с некоторых пор изучает какие-то "теофизические" науки, но в своих письмах избегала вдаваться в это, спрашивать ее подробно, что это за науки.

- Une crise? - переспросила она по-французски и поглядела опять на пополневшее и слегка напудренное лицо кузины.

"Неужели и я ударюсь во что-нибудь? - подумала она вслед за тем, - в редстокизм, в буддизм или в столоверчение?"

- Ты еще должна быть счастлива!.. У тебя муж - крупная личность. И мне кажется, Нина, ты к нему начинаешь относиться… слишком односторонне.

- Может быть, - кротко выговорила Антонина Сергеевна.

- Ты как была восторженною девушкой двадцать лет назад, так и осталась.

- Simpliste? - повторила Гаярина. - Проста? - перевела она по-русски.

- Нет, не проста. Но… как это нынче пишут?.. прямолинейна! Voilà le mot!

Привычка пересыпать русскую речь французскими фразами и прежде водилась за ее кузиной, но теперь это резче бросалось и придавало разговору неприятный ей, суетный оттенок.

- И, наконец, Нина, милая, когда уйдешь душой в такие сферы, откуда все кажется ничтожным и тленным, нельзя никого винить в известных превращениях…

После маленькой паузы княгиня ниже наклонилась к ней и спросила:

- Ты разве не допускаешь возможности перехода существ? Одною жизнью еще не кончается бытие.

"Что это такое? - спросила про себя Гаярина, - шутовство или блажь?"

- Тебе кажется диким, что я говорю?.. Ах, Нина, нельзя быть довольной обыкновенными объяснениями жизни… всего… Ты понимаешь?.. Только ты не подумай, что я хочу тебе что-нибудь навязывать. Я не изуверка!.. Я ищу просвета!.. L'au-delà! Потусторонние миры! (фр.).

Княгиня полузакрыла глаза, привлекла к себе Гаярину и поцеловала ее.

В этой ласке опять сказалась ее мягкая натура, но весь ее тон был уже таков, что Антонина Сергеевна не могла заговорить с ней, как с испытанным другом.

- Ты очень обсиделась, - продолжала кузина, - там, в твоем губернском городе. У меня теперь бывает много народу, гораздо больше, чем прежде… Я ведь вроде тебя, была simpliste, нетерпима. А теперь… все это - вопросы направления, цвета не важны… в моих глазах. Везде, и за границей, в Англии, во Франции, мы видим, что общество ищет совсем другого.

- L'au-delà? - спросила Антонина Сергеевна.

- Нина, милая! Нельзя быть без просвета. Надо верить в чудо вселенной. Особенно в наши лета, когда молодость прошла! Il faut la grande synthèse!..

Княгиня не договорила, еще раз обняла Гаярину и поглядела в окно.

- Твоя maman… немножко простудилась. Она боится инфлуэнцы… Хочешь к ней заехать сейчас или ты переменишь туалет и немного отдохнешь? Maman очень обрадована! Все повторяет, что ее beau-fils a trouvé son chemin de Damas. Ты уж ей не противоречь.

- Я никому не противоречу! - сказала Антонина Сергеевна и прибавила: - К maman я поеду перед обедом. Она ведь любит, чтобы я была всегда в туалете… И для нее теперь слишком рано.

Карета, остановившись, прервала их разговор. Швейцар уже высадил Александра Ильича и Сережу.

XVI

В парных санях отец и сын, когда ехали от вокзала, поглядывали один на другого. Они друг другу нравились. Александр Ильич видел, как Сережа делается все похожее на него. Тот, за один год, сильно возмужал. Треуголка сидит на нем молодцевато, надетая немного вбок. Бобровый воротник офицерской шинели покрывает ему наполовину розовые уши, на виски начесаны темно-каштановые волосы.

Таким был и он, в его лета, так же набок надевал треуголку и укутывался в шинель с бобровым воротником движением правой руки. Но тогда он уже начал читать разные "неподходящие книжки". Или, быть может, годом раньше. На некоторых из его класса, в том числе на него, нашло точно какое-то поветрие. Из фанфаронства, - так он объясняет это теперь, - стали они щеголять друг перед дружкой, добывать запрещенные издания, вести между собой тайные беседы, кичиться своими "идеями". Только держались они прилично, даже франтовато, не считали нужным выказывать свое "направление" в неряшливости, запущенных волосах и грязных ногтях.

Он зарвался больше всех остальных. С тех это очень скоро соскочило, и все почти сделали карьеру. Только он один очутился у себя в деревне с запрещением выезжать из нее.

Сережа не тем смотрит. Учится он не очень блестяще, но идет не из последних; зато здоров, отлично ездит верхом, мило танцует, французский и английский акцент у него безукоризненный, - обещает быть вполне уравновешенным юношей.

- Ты надолго, папа? - спросил он отца, повернув к нему свое красивое лицо с большими, более плутоватыми, чем добрыми, глазами.

- Недели три-четыре поживу, - ласково ответил Гаярин.

- Ты ведь утвержден в предводителях?

- Как же, мой друг!

- Ну, то-то!

Это восклицание Сережи вырвалось у него особенным звуком, и он слегка повел плечом.

- А что? - спросил отец, заинтересованный.

- C'est que, vois-tu…

Сережа заговорил по-французски и потише. Но его что-то затрудняло.

Александр Ильич это сейчас же понял. Он заметил сыну, в тоне сентенции, что с ним он должен всегда и во всем быть откровенным.

Сережа, по-французски же, сообщил ему, что у них в классе уже давно ходили разные толки, - он даже одного своего товарища проучил, - будто Александр Ильич "неблагонамеренный", - он так и выразился этим русским словом, - и был когда-то лишен всяких прав, как заговорщик. Сережа употреблял слово "conspirateur", a теперь, когда он всем стал рассказывать, что отца выбрали единогласно в предводители, то Поль Кучкин громко крикнул: "никогда его не утвердят!" - и это так возмутило Сережу, что он хотел дать Полю Кучкину пощечину.

- Ce serait une violence inutile! - остановил его Александр Ильич, но ему этот порыв сына пришелся очень по душе.

Мальчик будет с чувством достоинства, сумеет отстаивать свои права и окажется устойчивым в борьбе за жизнь. И в то же время ему стало жутко от рассказа сына. Вот чему он подвергает Сережу в стенах заведения, где завязываются связи, где один какой-нибудь нелепый слух, разошедшийся между товарищами, может повредить всей карьере молодого человека.

Этот инцидент не мешает при случае рассказать Антонине Сергеевне.

- Так тебя утвердили? - произнес Сережа, уже по-русски, радостными глазами взглянув на отца, и закутался плотнее в шинели.

Александр Ильич не был в Петербурге около двух лет. Он смотрел на длинную ширь Невского, на два ряда все тех же домов и чувствовал, что у него нет внутри прежних протестов, в голове готовых восклицаний! Он уже не повторял, как бывало прежде:

"Какая казенщина! Нет ни оригинальности, ни климата, ни красоты, ни оживления!"

Не цитировал он вслух и стихи Пушкина:

Скука, холод и гранит!

Напротив, город казался ему чрезвычайно бойким, с достаточною долей европеизма: его наполняло особое, неизведанное им ощущение какой-то связи с тем, что составляет нерв Петербурга. Въезжал он в него не фрондирующим, полуопальным помещиком, а особой, представителем сословия целой губернии, человеком, в душе которого перегорело все ненужное, глупо тревожное, всякий нечистоплотный и вредный задор.

Тогда он изводил себя на бесплодное умничанье. Что ж? Тот лицеистик, который назвал его в лицо сыну "заговорщиком", un conspirateur - прав. Но каким он был, в сущности, заговорщиком? Самым жалким! Ведь он просидел в деревне более десятка лет в унизительной роли, которая одной восторженной Антонине Сергеевне представлялась мученичеством. И не возьмись он за ум, до сих пор тянулось бы нелепое прозябание в усадьбе, когда каждая жилка в нем трепещет потребностью быть на виду.

- Вот мы и дома! - крикнул Сережа и распахнул полость саней.

Две кареты с дамами и багажом отстали от них.

Дом стоял на набережной, трехэтажный, барский, с монументальным подъездом. Швейцар высадил их, в ливрее, бритый, с брюшком, очень важный. Но и он, снимая картуз перед Гаяриным, на особый лад осклабился и выговорил отчетливо и вкусно:

- С приездом имею честь поздравить, ваше превосходительство!

Слова "ваше превосходительство" схватил Сережа и покраснел от удовольствия.

Да, он будет теперь сыном особы четвертого класса и надписывать на своих письмах отцу и матери: "его или ее превосходительству".

- Во второй этаж пожалуйте, - доложил швейцар, пошел вперед и позвонил у квартиры, приходившейся над помещением их кузины.

Эту квартиру занимал семейный иностранец из посольских, он должен был внезапно уехать за границу и отдавал ее с мебелью и посудой за четыреста рублей в месяц.

Цену Александр Ильич счел умеренной и, начиная с передней, где их встретил лакей в белом галстуке, из немцев, оставленный при квартире, он нашел все чрезвычайно красиво отделанным и удобным.

Сережа уже знаком был с квартирой и повторял:

- Здесь отлично! Ты будешь доволен, папа.

Повар и вторая горничная были уже наняты княгиней Мухояровой.

Кабинет смотрел комнатой, откуда только что вышел хозяин, и показался Александру Ильичу изящнее, светлее и уютнее его кабинета там, на Рыбной улице, да и вообще вся квартира, хотя она и была гораздо меньше.

Никогда он не испытывал такого приятного возбуждения, как теперь, в этот приезд, и боялся одного, как бы Антонина Сергеевна не испортила ему расположения духа видом мученицы, которую привезли на целый ряд терзаний.

- Поди, встреть maman, - сказал он Сереже. - Карета должна уже приехать. Помоги ей разобраться в вещах…

Сережа выбежал из кабинета; Александр Ильич сел на широкий низкий диван, вытянул ноги, сладко зевнул и закрыл глаза.

Почти двадцать лет жизни потерял он из-за сумасбродного задора, и надо их наверстать в два-три года.

Ему пошел сороковой год… Но какой это возраст для человека, так прекрасно сохранившегося? На вид он в полном смысле молодой мужчина.

И невольно мысль его перебежала к жене.

"Она уже старенькая", - мягко выразился он про себя.

Это сравнение наполнило его, не в первый раз, чувством своего нравственного превосходства над всеми знакомыми мужчинами. Все обманывают жен, держат любовниц или поступают еще грязнее… А он - нет. К жене он чувствует только жалость и разумное расположение, как к матери его детей и женщине, по-своему преданной ему.

Долго ли он удержится в таком целомудренном направлении? Ему хотелось бы пройти через новые соблазны незапятнанным. Удастся ли это? Лучше сказать "прости" не заснувшим еще потребностям в женской ласке и красоте, чем подать повод к законным обвинениям в обмане и распутстве!..

XVII

- Генеральша в угловой, - доложил Антонине Сергеевне выездной в ливрее, с жилетом желтыми и черными полосами и в гороховых штиблетах.

Опять, попадая в дом своей матери, она испытывает то же стеснение, точно она в чем-нибудь провинилась, ждет выговора и наказания. До сих пор, по прошествии почти двадцати лет, при встречах с матерью она чувствует в себе непокорную дочь, увлекшуюся "Бог знает какими идеями", против воли влюбившуюся в "мальчишку-нигилиста", какого-то полуссыльного, продолжавшего и после того, как был наказан, "отвратительно" вести себя.

Она знала, что Елена Павловна Бекасова - женщина без характера, вся сотканная из противоречий и минутных настроений, слишком поглощенная заботами о туалете, барыня с болезнью надвигающейся старости, суетными волнениями вдовы сановника, с постоянным страхом, как бы ее не забыли и не обошли. Но в ней жило неумирающее сословное и служилое тщеславие и составляло ее единственную религию. Ни одним своим предрассудком не поступалась она и ни одною претензией. И перед этим-то свойством Антонина Сергеевна ощущала жуткую неловкость, как и двадцать лет тому назад, когда "maman" делала ей ежедневные замечания насчет тона, турнюры, прически, манеры ходить и держаться в обществе.

Вот и сейчас ее тянуло к дочери, в институт, но она поехала сначала сюда, боясь того, как бы мать не обиделась, узнав, что не к ней был ее первый визит.

Целый ряд все тех же темноватых и узковатых высоких комнат открывался перед нею, - комнат, заставленных множеством ненужных вещей. И отовсюду смотрело что-то молодящееся и немножко старомодное, напоминавшее то время, когда Елена Павловна пленяла в этих комнатах своих "habitués", тянулась в рюмочку, пела романс "Il baccio" и пускала в ход интонации деланной наивности, вместе с ахами от пения Тамберлика и игры Бертона - отца, тогдашнего первого сюжета Михайловского театра. Ни одного сердечного воспоминания не будил этот дом-особняк в душе Антонины Сергеевны. И личность отца не оставила в ней ничего, кроме суховатой, чопорной отеческой манеры обращения с дочерьми. Мать, как овдовела, разливалась и в разговорах, и в письмах о высоких качествах покойного; но это сводилось больше к "министерской" пенсии, которую ей выхлопотали, и к званию особы "второго класса". В своей матери Антонина Сергеевна видела часто и что-то детски-суетное, неисправимую бессознательную рисовку, иногда страдала за нее, иногда, про себя, улыбалась, но не могла ей серьезно противоречить, даже в письмах, взять тон женщины с твердыми правилами и определенными идеалами, боялась вызвать в матери раздражение или обидчивость.

Выездной пошел вперед и в портьере доложил:

- Антонина Сергеевна приехали, ваше высокопревосходительство.

Елена Павловна сидела под балдахином из китайской материи, с огромным японским веером, развернутым под углом на широком диване, вроде кровати, где в изголовье валялось множество подушечек и подушек, шитых золотом, шелком, канаусовых и атласных, расписанных цветами, по моде последних трех-четырех зим.

- Nina! Mon enfant! Тебя ли я вижу?

Она встала и медленно приближалась к дочери, с протянутыми руками, видного роста, в корсете под шелковым капотом с треном, в белой кружевной косынке, покрывавшей и голову. На лицо падала тень, и она смотрела моложаво, с чуть заметными морщинами, со слоем желтой пудры; глаза, узкие и близорукие, приобрели привычку мигать и щуриться; на лбу лежали кудерьки напудренных волос; зубы она сохранила и щеголяла ими, а всего больше руками замечательной тонкости и белизны, с дюжиной колец на каждой кисти.

На аршине расстояния от матери Антонина Сергеевна почуяла ее духи, отзывающиеся пятидесятыми годами, - пачули, от которых ей бывало слегка тошно.

Они обнялись. Елена Павловна поцеловала ее два раза, в щеку и в лоб, и придержала за талию.

Назад Дальше