Вот что писал в своем дневнике сержант Джонсон: "…На середине моста через речку, разделяющую нас и русских, Смит вчера нашел листовку. Русские сообщали в ней о том, что делается в мире. Они сообщили, что война с немцами окончена и у нашего правительства нет никаких причин держать нас здесь, когда германцы капитулировали и с ними подписан мир. В листовке говорилось, что германские солдаты стали революционерами и свергли своего кайзера, что на юге и северо-западе России, где раньше были немцы, теперь везде народные восстания. Далее русские писали о том, как страдают наши солдаты, в то время как в тылу у нас творятся всякие безобразия. Смит сказал: "Это правда…"
– Моя листовочка, – усмехнулся Фролов.
"Смит вроде красного… Болтает всякие глупости! В конце концов, какое нам дело до того, что делается в мире? Мне лично на это наплевать. Но вот погибнуть здесь? Большая война кончилась, а тут еще убьют… Это мне не улыбается.
Впрочем, к черту политику! Мне нравилось воевать тогда, когда можно было съездить в Париж. А тут метель, снег, лес, в котором скрываются партизаны. Плохо стал спать по ночам. Мери не пишет. И все вообще надоело до черта. На прошлой неделе к нам на позиции приехал американский консул. Мы спросили, почему мы остаемся здесь, когда война с Германией кончилась. Он заявил, что мы должны без рассуждений выполнять нашу задачу".
Комиссар дочитал дневник до конца и приказал привести пленного.
Спасаясь от холода, Джонсон повязал голову махровым полотенцем, поверх которого была чуть не на уши надвинута армейская фуражка. Щеки сержанта покрылись щетиной, нос побагровел.
Войдя в избу, Джонсон стянул с рук толстые перчатки и отряхнул от снега полы своей громоздкой брезентовой шубы на бараньем меху. Видно было, что двигаться в ней ему неудобно и трудно.
– Где уж тут воевать! – кивнув на пленного, засмеялся Шишигин.
– Претензий не имеете? – спросил у Джонсона Фролов. – Дорогой вас никто не обижал?
– Нет, – ответил пленный.
– Есть хотите?
– Нет, меня кормили… – Сержант помолчал, и какое-то подобие улыбки пробежало по его лицу. – Вообще я не против русских!.. Русские же косятся на меня. Народ здесь угрюмый, нелюбезный.
– Нелюбезный? – переспросил Фролов. – Но вы же знаете, что ваши соотечественники убивают нас, наших жен и детей. Они поступают с русскими крестьянами и рабочими как звери.
– Это англичане! Не мы…
– А чем вы лучше? Вот люди из вашего тыла, – Фролов показал на партизан, внимательно слушавших иностранную речь комиссара. – Они рассказывают об ужасах, которые творят там американцы. Попробуйте их опровергнуть. Докажите, что это не так.
– Да, мы поступаем плохо, – пробормотал Джонсон. – Но что мы значим? Нами командуют старшие офицеры.
– Что хоть он говорит-то? – спросил Макин.
Комиссар перевел. Макин покачал головой, губы его сложились презрительно. Он взглянул на сержанта и сказал:
– Эх ты, душонка!.. Гроша ломаного за нее и то не дал бы… Как попался, так валит на дядю…
Когда партизаны ушли, Фролов начал допрос.
Джонсон отвечал охотно, видимо ничего не скрывая.
– Здесь стоят йоркширские полки, – показывая по карте, объяснял он. – Шестой и Девятнадцатый. На Важском участке находится наш батальон Триста тридцать девятого пехотного полка, четыре роты по двести сорок штыков с тридцатью двумя пулеметами…
– Сколько орудий в Усть-Паденьге, Высокой, Шенкурске? – спросил комиссар.
– Не знаю.
– А людей?
– Наших? Много… В Шенкурске мы хозяева. Штаб наш находится в монастыре. Орудия размещены на горе, около собора. Калибр крупный. Окопы идут кругом всего города, но несплошные. Большой окоп у монастырского кладбища, как раз на дороге в деревню Высокая гора… В деревнях тоже расквартированы наши части. Белых мало.
– Все деревни по Ваге укреплены?
– Все! И Высокая, и Шолаши, и Усть-Паденьга, и Лукьяновка…
– Так… – Фролов помолчал, испытующе глядя на пленного. – Теперь скажите-ка, не попадались ли вам наши листовки?
– Попадались, – с готовностью ответил Джонсон. – Но их отбирали офицеры. Я сам отбирал их по приказанию ротного командира. По прибытии сюда, в русскую тайгу, был даже случай, когда мы не захотели идти в наступление, – сказал Джонсон. Крупные капли пота струились у него по вискам и шее. – Тогда офицеры прямо сказали, что это работа ваших агитаторов.
– Но в конце концов вы все-таки пошли в наступление? – усмехнувшись, спросил Фролов.
– Разве у нас может быть единодушие? – Джонсон покачал головой. – Мы сдались на уговоры… Но я лично против этой войны. Ее затеяло правительство. Нам она не нужна.
– И многие солдаты так думают?
Джонсон поежился.
– Не знаю… Офицеры заставляют нас помалкивать. Мы молчим.
– Я знаю содержание вашей записной книжки, – искоса взглянув на пленного, сказал комиссар.
– О! – воскликнул американец и даже покраснел. – А я думал, что потерял ее при схватке.
– Книжка у нас.
– Это очень хорошо, – сказал повеселевший Джонсон. – Я там как раз писал, что мне надоела война. Теперь вы знаете мои мысли. Поверите… Отнесетесь ко мне мягче.
"Уже торгуется", – подумал Фролов.
– Если бы я и не читал вашей записной книжки, – сухо сказал он, – то все равно разговаривал бы с вами так же. Жестокость не в наших правилах.
Американец рассыпался в благодарностях, лицо его приняло угодливое выражение.
– Благодарить меня не за что, – сказал Фролов, – Идите. Я отправлю вас в Вологду.
5
В тот же вечер Макин вместе со своими партизанами уходил обратно через фронт домой. В роте они получили повозку, оружие, запас патронов, литературу. Перед уходом Яков снова зашел к Фролову.
– Так как же, Павел Игнатьевич, – спросил он прощаясь, – будем бить супостатов?
– Будем! Не беспокойся… – ответил Фролов, крепко встряхивая его руку. – Ты-то, смотри, не подкачай. Когда ответственное поручение тебе дадим, сумеешь показать свою партизанскую доблесть? Человек полтораста наберешь?
– Двести наберу, – сказал Макин. – А за сочувствие населения головой ручаюсь. Такой наказ от мужиков имею.
– Ну и добре! Скажи, чтобы ждали Красную Армию. На этом они распрощались.
Фролов остался один. Притомился за этот день. После долгих разговоров в душной, насквозь прокуренной избе ему захотелось подышать свежим воздухом. Он вышел на улицу и, смахнув снег с лавочки, стоявшей возле крыльца, уселся на ней.
Месяц ярко освещал деревню. В небе играли звезды. Над крайней избой, где помещалась ротная кухня, кольцами клубился дым. С кухни доносились голоса бойцов, пиликала гармошка. Низкий женский голос протяжно запевал частушку: "Ой, да выходите, девушки, молодые елочки…" В этом голосе Фролову почудилось что-то знакомое. Напрягая память, он пытался вспомнить, где мог его слышать, но песня оборвалась.
Вскоре невдалеке от дома раздались шаги. Из-за изгороди появилась высокая женщина в пуховой косынке, в ситцевой широкой юбке, в коротком полушубке и серых валенках-чесанках. Поравнявшись с комиссаром, она остановилась и, по-старинному кланяясь ему в пояс, тихо проговорила:
– Здравствуйте, Павел Игнатьевич. А я вас, почитай, с утра добиваюсь, да у вас, как на грех, все народ да народ. Аль не узнали? Это я… Нестерова!
– Любаша!.. – обрадованно воскликнул Фролов и вскочил с лавочки.
Люба рассказала Фролову о том, как добралась сюда из Котласа.
– Ну, а Тихон-то как? Как его здоровье? – спрашивал Фролов.
– Да не дюже, Павел Игнатьевич. В госпитале покамест… Левым глазом что-то видит. "Обойдусь, говорит. Я, кричит, теперь носом чую больше собачьего!" Выписки требует. Ругается, бедокур.
Затем, не упуская ни малейшей подробности, она сообщила, как старика Нестерова привезли в Вологду и как лечили сперва на пароходе, потом в госпитале.
– Я ведь в Нижней Тойме его перехватила, пароход с ранеными за дровами пристал… От патрульных моряков узнала. Ну как же было старика бросить… И про Андрейку все узнала.
Люба опустила голову.
– И командира вашего убили… – печально сказала она, ресницы ее задрожали. – Дошла весть! Вот горе-то-злосчастье. Горе, что бусы… Все одно к одному. Ну, я так думала: провожу свекра! Похороню хоть сама, а не чужие люди. Уж так плох был! Никак не чаяла, что оправится. Никак! Доктор в сиделки определил. Помочь покормить, питье больному подать. Чужая рука хоть гладка, да чужая… А своя жестка, да легка! Доктор сказал: "Ты выходила…"
– Да ведь так и было, наверное…
– Бог знает, – Любаша пожала плечами.
Она очень изменилась за это время: похудела, черты лица стали резче, обозначились скулы. Но голова ее с бело-золотистыми тяжелыми косами, туго затянутыми и скрученными на затылке, сохранила свою прежнюю красоту. Распахнувшаяся теплая косынка открывала белую шею, видневшуюся из открытого ворота бумазейной кофточки. "Лебедя бы с тебя рисовать", – невольно подумал Фролов.
– А почему ты, Люба, просилась непременно сюда?
– С Вологды-то? И сама не знаю. Здесь с Андрейкой несчастье случилось. Потянуло. Пленных-то отправляют в Архангельск. Вот и я…
"Она думает, что Андрей в плену, – подумал комиссар. – Ну и очень хорошо. Может быть, так ей легче… Не хочет примириться с тем, что его убили. Впрочем, кто знает?…"
– Принесло меня сюда, как ветром пушинку, – продолжала Люба. – К Валерию в отряд пойду. Мне баяли в Вологде, будто он на Ваге лыжников собирает…
– Правильно. Там формируют лыжную команду.
– Ну вот! У него и буду воевать… – сказала Люба, решительно тряхнув белокурой головой. – Ах, Павел Игнатьевич… Где же наш Андрейка-то? Вот бедная головушка! Жив ли? – Она вздохнула, закрыла лицо руками, чтобы не показать слез, потом вытерла глаза ладонями. – Свет не мил, правду скажу. Словами горе-то не размочишь! Слова не вода, горе не сухарь… – Она опять тряхнула головой. – Завтра человек пятнадцать отсюда на Вагу уходят. И я с ними.
– Ну, воюй, Любаша. Желаю тебе всякого счастья. Счастливо воюй… Да про Андрея не забывай.
– Я еще увижу его, Павел Игнатьевич, – сказала Люба. – Непременно увижу…
– Если верится, верь… Это ты у околицы пела? – спросил комиссар.
– Я… Петь-то пела, а на душе… деготь. – Люба горько вздохнула и, поджав губы, замолчала.
Через некоторое время она шла вдоль пустынной деревенской улицы на другой конец деревни. Шла задумавшись, опустив голову, иногда что-то говорила себе. Кругом было ровное снежное поле, голубое от луны.
6
В ночь со второго на третье января Фролов выехал в Красноборск. Соколов опять сидел на облучке рядом с парнем-ямщиком. Под ногами лежали в соломе две заряженные винтовки. Вторые сани, с пленным американцем и сопровождающим его бойцом, тащились где-то позади. В пути Фролову пришлось несколько раз менять лошадей. Домой он приехал к вечеру следующего дня, невыспавшийся, усталый, но в отличном настроении.
В конце широкой улицы светились за сугробами окна красноборского штаба.
Тройка коней, окутанных морозным паром, вкатила на штабной двор и остановилась посредине его. На ступеньку крыльца из сеней выбежал дежурный.
– Приехали?! – крикнул он, узнав Фролова. – Здравия желаю, товарищ комиссар!
Ответив на приветствие, Фролов прошел холодные темные сени и шагнул в горнину.
Драницын и Воробьев сидели за ужином. Они не слышали, как Фролов подъехал, и вскочили из-за стола, обрадованные его неожиданным появлением.
Комиссар тоже был рад возвращению в штаб, который казался ему теперь родным домом. Но радость его быстро погасла, когда он узнал новости, полученные за несколько часов до его приезда.
Потерпев неудачу на Северодвинском направлении, интервенты изменили план, и послушный их воле адмирал Колчак бросил крупные силы на Пермь, намереваясь двигаться дальше на север и захватить Вятку и Котлас. Третья армия Восточного фронта, лишенная поддержки, в течение двадцати дней героически сражалась с белыми, но двадцать четвертого вынуждена была оставить Пермь.
Через два часа после того, как пришло известие о падении Перми, Драницын получил длинную телеграмму от Семенковского.
Тот приказывал Северодвинской бригаде, как всегда срочно и как всегда "неукоснительно", снять с позиции несколько "лишних" частей и немедленно отправить их на другой участок Северного фронта, на Вологодскую железную дорогу, чтобы "усилить железнодорожный сектор". Одновременно с этим бригаде предлагалось "всемерно укрепить линию обороны".
– Это у нас-то лишние части? Что за чушь! – пожимая плечами, сказал Фролову Драницын. – "Снять части…", "всемерно укрепить…" Формалистика! – возмущенно повторял он. – Кроме того, я не понимаю, почему приказание идет от него, а не от командарма.
Фролов молчал. И вдруг скорее сердцем, чем рассудком, он почувствовал в этой переброске частей что-то неладное, какую-то страшную беду и ошибку.
– Обнажить Котлас? – прошептал он и поглядел на товарищей. – Что за притча?
На него было страшно смотреть. Он был обескуражен и в то же время разъярен.
– Ты связался по прямому проводу с Семенковским? – спросил он Драницына.
– Связался, – ответил тот и метнул в сторону сердитый, обиженный взгляд. – Мне приказано не рассуждать. Это – распоряжение главкома.
В комнате воцарилось молчание. Слышно было только, как трещат в печке еловые поленья.
– А с реввоенсоветом Шестой не пытались связаться?
– Как же… – сказал Воробьев. – Гринева сообщила мне, что по поручению Владимира Ильича из Москвы на Восточный фронт выехала Комиссия ЦК. То есть она в Вятке будет, конечно… Хорошо бы и нам с нею связаться… Это для нас, пожалуй, было бы важно…
Фролов вскочил.
– Вот как?! – воскликнул он. – Это очень важно.
Ночью Фролов говорил по прямому проводу с Гриневой. Он спросил, как относится реввоенсовет Шестой армии к приказу Семенковского. Выполнение этого приказа должно привести к тому, что будет обнажен один из важнейших участков фронта – Котлас.
– Что это? – спрашивал Фролов. – Согласно букве военного закона, я обязан подчиняться приказам, идущим свыше. Но я коммунист, я выполняю не только букву, но и смысл закона. Я обращаюсь к партийной организации. Должен ли я подчиняться приказу? Семенковский заявляет, что это – распоряжение главкома. Каково мнение командарма?
– Командарм намерен как будто ждать указаний Комиссии… Так мне передали… Мне, очевидно, вместе с нашей делегацией тоже придется побывать в Вятке… Если есть возможность, вам бы тоже хорошо туда приехать, надо разъяснить положение… Приезжайте. Я в Котласе закажу для вас паровоз, дело срочное… Поедете вне графика…
В ту же ночь комиссар Фролов снова выехал из Красноборска. На облучке сидел неизменный Соколов. Ямщик вовсю гнал лошадей. Морозный воздух так обжигал, что трудно было дышать. Тройка мчалась в Котлас.
Глава вторая
1
Вятский исполнительный комитет помещался в здании бывшего губернского присутствия. В просторных, обставленных массивной мебелью кабинетах появились люди, одетые в кожаные куртки или в мешковатые пиджаки, из-под которых виднелись ситцевые косоворотки. Но в канцеляриях прочно сидели за своими письменными столами вчерашние царские чиновники. Обшив материей орленые пуговицы своих сюртуков, они делали вид, что добросовестно выполняют порученные им обязанности.
Войска контрреволюции двигались от Перми к Вятке. В конце декабря Пермь была сдана Колчаку. Ценнейшие механизмы и станки Мотовилихинского завода и почти все хозяйство Пермского железнодорожного узла попали в руки противника.
Усталая Третья армия отступала под натиском врага. Вторая же, по приказу главкома, не втягивалась в бой и не оказывала Третьей никакой помощи.
В этот грозный час из Москвы в Вятку шел поезд Комиссии ЦК. Пятого января тысяча девятьсот девятнадцатого года поезд подошел к низкому насыпному перрону Вятского вокзала. Навстречу прибывшим торопливо выходили люди. Одни явились за тем, чтобы немедленно представить свои объяснения или доложить о военной, хозяйственной и политической обстановке. Другие считали своим непременным долгом лично встретить членов Комиссии, направленных сюда Центральным Комитетом Российской Коммунистической партии (большевиков) и Советом Обороны. Третьи пришли хоть издали взглянуть на поезд, прибывший из Москвы.
На путях были поставлены бойцы комендантской охраны. Телефонный провод тотчас связал поезд с городом.
В течение дня около поезда можно было увидеть самых различных людей. Здесь находились вызванные Комиссией ЦК ответственные работники, сотрудники штаба фронта, военспецы, комиссары; пришли сюда и ходоки из окрестных деревень, железнодорожники, рабочие с лесопильных и кожевенных заводов. Некоторые подавали заявления, вынимая бумаги из портфелей, из полевых сумок, из-за пазух тулупов или просто из-за голенищ. И уже по той горячности, с которой они обращались, видно было, сколько надежд возлагали эти люди на приезд Комиссии из Москвы.
Небритый человек с ввалившимися щеками, в истертой добела кожанке, с черным маузером за поясом, настойчиво говорил одному из секретарей Комиссии.
– Я из Кунгура… Я комендант станции! Ты, дружок, доложи все, что я тебе говорю. Наш начальник эвакуации головой ручался, что эвакуирует Пермь. Мастер обещать, сукин сын! Вывез свою рухлядь, ломаные венские стулья, а пушки оставил. Измена, черт в их душу!
Едва секретарь успел выслушать коменданта Кунгура, как около него появился другой посетитель – крестьянин в лаптях и в рваном тулупе. Он возмущенно тряс бородой.
– Я бедняк… А чрезвычайный налог как раскладывают? По душам. На что, выходит, революция? У меня семь душ и ни одной коровы. У кулака три души и пять коров… Рихметика!
Все новые и новые люди осаждали секретаря. Поезд Комиссии ЦК сразу стал центром всей жизни не только города, но и губернии.
Возле поезда гудел ветер, мела пурга, звенели от мороза телефонные и телеграфные провода, слышались мерные шаги постовых. Фельдъегерь во всем кожаном, на ходу поправляя сумку, бежал по заснеженным станционным путям к настойчиво свистевшему паровозу, который срочно уезжал в Москву.
…Два дня в поезде Комиссии ЦК шла напряженная, не прекращавшаяся ни днем, ни ночью работа. Как и в первый день в Комиссию ЦК являлись военные работники, комиссары и командиры, губкомовцы и члены президиума обоих исполкомов – Пермского и Вятского. От Шестой армии тоже была вызвана делегация, в состав которой вошла и Гринева.
Буквально с каждым часом выяснялись все новые подробности сдачи Перми, становилась все яснее как общая картина пермской катастрофы, так и та роль, которую сыграли в ней отдельные лица.
Многие чувствовали, что только партийная комиссия может разобраться во всем этом, только она может направить поток событий в нужное русло, повести людей по верному пути, отбросить все негодное, все мешающее успеху, развеять растерянность, которая овладевала даже теми, кто мог, умел и хотел работать по-настоящему.
Перелом наметился уже на второй день. На фабриках и заводах, в штабах и войсковых частях, в городских учреждениях и даже на улицах – всюду заговорили о том, что теперь, пожалуй, многое переменится.
Настроение заметно улучшилось.
Это почувствовал и Фролов в день своего приезда.