- А как же насчет языка-то?
- Читались лекции там по-латыни, а в латыни мы все трое были изрядно-таки крепки. Объясняться же с профессорами да студентами приходилось поневоле на родном их языке, а по-немецки из нас говорил один только немец Рейзер. Но любовь все превозмогает…
- Любовь к науке?
- Нет, любовь сердечная. У квартирного хозяина моего, Генриха Цильха, члена городской ратуши, а по ремеслу - портного, была молодая дочка… Да ты давеча сам ее видел, нынешняя моя спутница жизни.
- Так от нее-то ты и научился по-немецки?
- И как еще! Как по писаному. Мы сейчас бы сочетались браком, но про женитьбу нашу отец ее пока и слышать не хотел: за душой ведь у меня ничего не было. Накопилось еще долгов на мне, вместе с товарищами, за два с половиной года пребывания в Марбурге, нимного нимало - до двух тысяч рейхсталеров.
- Да разве вам из Питера не высылали денег?
- Высылали, но всего лишь по триста рублей в год на брата. А великие ли то деньги для студента-бурша с широкой русской натурой! Однако, сказать должен, и ученьем мы не пренебрегали: слушали химию, физику, математику, философию, работали в мастерских научных - лабораториях. И не поверишь, брат, как в этакую научную работу втягиваешься! Благороднее, выше науки все-таки ничего в мире нету! Завершить же учение по горному делу нас отправили в Саксонию, в Фрейберг, где первейшие в Европе рудники, особенно серебряные. Там открылся мне еще и другой драгоценный рудник - стихи славного немецкого стихотворца Гюнтера. Музыка, да и только! Попробовал я и сам писать тем же ямбическим складом русские стихи…
- Как писана ода твоя на взятие Хотина?
- Вот-вот. Сочинил я ее как раз тогда в Фрейберге и оттуда отправил сюда, в академию. Но соловья баснями не кормят. Из Марбурга в Питер выслали синодик наших долгов. Академия уплатить их уплатила, но сократила нам зато стипендии наполовину - до полутораста рублей, да наказала еще нашему новому патрону в Фрейберге, берг-физикусу Генкелю, выдавать нам на руки не свыше одного талера в месяц.
- Однако! Ну, а вы что же?
- Сбежали, разумеется, я первый.
- Куда это?
- А назад в Марбург к невесте. Но пришла беда - отворяй ворота. Отца моей Христины не оказалось уже в живых, и сама она сидела без гроша, а родных у нее ни души. Что тут долго раздумывать? Взяли мы, пошли вместе к пастору да и дали повенчать себя.
- Но на что же вы жить-то хотели? - заметил Самсонов. - Ведь и сам ты, Михайло Васильич, был еще в долгах?
- Любовь, друг любезный, не рассуждает. Заимодавцы и то собирались уже меня в долговую яму упрятать. Хоть Лазаря пой, хоть волком вой. Порешил я тут съездить в Голландию к посланнику нашему, графу Головину, авось-де выручит земляка.
- И выручил?
- Нет, не тут-то было.
- Для таковых оказий, - говорит, - особых сумм нам не положено. Академия наук вас командировала, к ней и адресуйтесь.
Волей-неволей пришлось повернуть опять оглобли в Марбург. А денег в кармане у меня не только на обратный путь, но и на продовольствие ни гроша ломаного уж не оставалось. Хоть ложись и с голоду помирай! Оказали мне тут посильную помощь купцы архангельские, что наехали за товарами в Амстердам (дай Бог им здоровья!). Добрался я так хоть пешочком, да не впроголодь почти до самого Марбурга. На последнюю ночевку занесла меня нелегкая на постоялый двор, где стояла тоже партия новобранцев-пруссаков. Чтобы помирить тех с солдатской долей, офицер угощал их вином, расхваливал им, расписывал военное житье-бытье. Велел он и мне тоже подать вина, подливал стакан за стаканом. Задвоилось у меня в очах, голова кругом пошла. Как сидел, так и заснул я за столом, а наутро, проснувшись, гляжу: стоят передо мной офицер и вахмистр, с королевско-прусской службой поздравляют. Оторопь меня взяла.
- С какой такой службой? - говорю. - Я - верноподданный русской царицы…
- Вчера ты, милый, был еще таковым, - говорит офицер, - а нынче ты такой же, как и мы, пруссак и наш товарищ-солдат.
- Дудки! - говорю.- Donnerwetter! Никогда я не буду вашим товарищем.
- Да ты проспал, знать, что было вчера, - говорит тут вахмистр.
- А что же было?
- Было то, что ты с господином поручиком ударил по рукам, пил с ним за здоровье нашего короля и принял задаток.
- Никакого, - говорю, - задатка я и брать не думал.
- А что у тебя в кармане-то?
Я хвать рукой в карман. Что за дьявольщина: горсть серебра да золота!
- А на шее что у тебя?
Гляжу в зеркало: на шее-то красный воротник! А вахмистр смеется, треплет меня по плечу:
- Ну, что, кто прав? Да что ты нос на квинту повесил. Полно, дружище. Korf hoch! (Голову вверх!) Из тебя еще выйдет лихой кавалерист, на параде все красавицы наши на тебя заглядятся.
А мне, женатому человеку, какое уж до них дело! Каково, брат, положенье-то?
Ломоносов сделал небольшую паузу, чтобы промочить пивом горло.
- Положенье незавидное, хуже, почитай, даже крепостного, - согласился Самсонов. - Но неужели ты так им сейчас и дался?
- А что ж я, один и безоружный, мог поделать против воинской силы? По жестоком на теле наказании в кандалы бы еще только заковали. Пришлось показать вид, что покорился. И погнали нас, рекрутов, в прусскую крепость Везель затем, чтобы мы не дали тяги. Надзор за нами был установлен строгий, а за мной тем наипаче.
- Но ты все-таки улизнул?
- Улизнул, но и теперь еще, как вспомню, мурашки по телу бегают. Первым делом надо было их бдительность усыпить. Притворился я, что службой зело доволен, и стали присматривать за мной уже полегче. Но выбраться на волю было не так-то просто: вокруг крепости были два вала и два рва, валы превысокие, а рвы преглубокие и наполнены водой. За вторым рвом еще частокол и палисадник, а на первом валу расхаживают часовые под ружьем: только сунься - уложат наповал. Выбрал я ночку темную, безлунную, выждал, пока товарищи мои в карауле не заснули крепким сном, и стал тихонько одеваться, одевшись же, выскользнул за дверь. От караулки до вала было недалеко. Добрался я незамеченный до вала. За теменью часовых наверху не видать, слышу только, как шагают они по валу, как бряцают оружием и перекликаются. Господи, благослови! Влез я к ним на вал, ползком меж двух часовых спустился в первый ров и вплавь добрался до второго вала. Тем же порядком перебрался и через второй вал, через второй ров на контрэскарп (противоположный откос рва).
Платье на мне промокло до костей, - хоть выжми, но главная опасность была все-таки уже позади. Передохнув, я перелез через частокол в палисадник, а оттуда в открытое поле.
До гессенской границы от крепости было верст восемь. Там, в чужой земле, пруссаки меня не смели уже тронуть. Но не сделал я еще и двух верст, как из крепости за мною пушечный выстрел: бум! Это означало: "дезертир". А дезертир не жди уже пардона: в двадцать четыре часа расстреляют. Впереди же у меня еще целых шесть верст, добегу ли? Между тем на востоке стало уже светать, скоро и народ поднимется со сна, увидит бегущего и сцапает… Страх окрылил меня, лечу вперед без оглядки. Наконец-то граница! Как сноп повалился я в траву: дыханья уже не хватило…
- Слушая тебя, Михайло Васильич, и у меня у самого, признаться, дух заняло, - сказал Самсонов. - А жена тебе в Марбурге, я думаю, как обрадовалась?
- Что и говорить! Но жить нам все же не на что было, не на что и в Питер выехать. Отписал я о том в академию, завязалась переписка, послал нам за то время Господь и дочку. В конце концов, однако, выслали мне вексель, и мы тронулись с места. И вот я у цели - у преддверья моего храма… Kellner, Bier
Глава двадцать третья
В ЧЕМ СЧАСТЬЕ
- В преддверье тебе, Михайло Васильич, живется хоть еще и не очень-то красно, - заметил Самсонов, - но не нынче-завтра тебя сделают тоже академиком…
- Улита едет, когда-то будет! - отвечал Ломоносов. - Но академиком я, конечно, однажды буду: плохой солдат, что не надеется сделаться генералом. Две работы по физике и химии я на днях уже представил на суд академии. Уповаю, что они заслужат мне место адъюнкта. Нашим немцам-академикам ведь на руку, что нашелся им молодой русский товарищ, знающий и по-немецки: могут меня для своих работ использовать. Для меня же место адъюнкта до поры до времени - венец желаний. Ты не поверишь, что за услада погрузиться этак до макушки в свои собственные изыскания физические и химические. Умиляешься духом, забываешь кругом весь свет с его мелочными дрязгами…
- А жалованье адъюнкта изрядное?
- На меня с женой и ребенком хватит: триста рублей в год. Не об одном хлебе человек жив бывает. Счастье, брат, не в богатстве, а в довольстве тем, что есть, паче же того в любимом труде.
- В любимом и свободном! - вздохнул Самсонов. - Ты, Михайло Васильич, совсем ведь свободен…
- Ни один человек, друг мой, даже самый знатный, самый богатый, не совсем свободен. Наравне с нами он связан, прежде всего, законами природы: притяжением земли, сном, едой и питьем…
- Но наслаждаться благами жизни он может вовсю.
- Ты думаешь? Спроси-ка на совесть у этих господ, что едят за обедом десять отборных блюд, заливают их дорогим заморским вином, находят ли они в этом еще наслаждение? Всего уже они перепробовали, все-то им давным-давно приелось. Нам с тобой кружка этакого простого пива, наверное, куда вкуснее, чем им шампанское. Но помимо законов природы для них, как и для нас, существуют еще законы человеческие, и чем кто богаче, знатнее, тем крепче он, неразрывнее связан цепями условностей своего общества. Возьми любого вельможу: ему надо иметь очень гибкую спину, быть всегда готовым лететь со всех ног, куда прикажут, выслушивать всякие пошлости и глупости с приятной улыбкой. Словом, он весь век свой до гробовой доски - раб своих житейских обязанностей, лакей высшего ранга.
- Но продать его первому встречному все-таки никто не может!
- Продать - нет, но столкнуть с высоты, и чем выше кто вознесся на поприще государственности, тем ниже он падает при коловратностях жизни. Живой пример у нас на глазах: Волынский, Бирон. Ты хоть и крепостной человек, но цесаревнин, и особого гнета свыше, верно, не испытываешь?
- Не могу пожаловаться.
- И свободного времени в течение дня у тебя час-другой найдется?
- Найдется.
- Так чего ж тебе еще? Стало быть, в эти свободные часы ты можешь отдаваться любимому делу. Для меня путеводная звезда - наука, в ней я почерпаю бодрость и силу. Не знаю, есть ли у тебя такая же любознательность и охота к строгой науке…
- Любознательность-то есть, и цифирь я живо прошел, но настоящие ученые книги, признаться сказать, мне не гораздо даются…
- Чересчур сухи и скучны, а?
В ответ на усмешку Ломоносова Самсонов смущенно улыбнулся.
- Выше лба уши не растут, - сказал он. - Пользы-то прямой для жизни от них я не вижу.
- Ну так они для тебя - книга о семи печатях. Я вот еще мальчиком в Холмогорах мечтал сделаться раз Коперником.
- А это что еще, выше академика?
Ломоносов рассмеялся.
- Нет, милый друг, Коперник был великий ученый, который жил двести лет до нас. Он доказал, что не солнце вращается вокруг земли, а земля вокруг солнца.
- И я как-то читал про то, да так ли это?
- Так, как и то, что земля около своей оси вертится. Сам я тоже спервоначалу этому не верил и пошел в поле, приник ухом к земле, не расслышу ли, как она вертится, не скрипит ли без дегтю?
- И расслышал?
Такая наивность еще более рассмешила молодого ученого.
- Ну, голубчик Гриша, Коперника из тебя, боюсь, не выйдет. Но я не из тех, для коих только и свету что в своем окошке. Чем быть ученым попугаем, каких на свете тоже довольно, лучше тебе стать толковым деловым человеком. Деловые люди столь же нужны матушке-России, как и ученые. К какому же делу, скажи, у тебя всего больше склонность?
- Вырос я в деревне, - отвечал Самсонов, - сызмала пригляделся к деревенскому обиходу. Летом, когда в ливонском имении графа Миниха, за болезнью старика-управляющего, мне пришлось всем орудовать, дело это мне еще крепче полюбилось. А в этом году, когда мы с камер-юнкером цесаревны Разумовским разъезжали по имениям ее высочества проверять приказчиков, я понаторел и по счетной части.
- Прехвально. Стезя твоя, стало быть, явно судьбой тебе предуказана. У самого у меня книг по сельскому хозяйству не имеется, но в библиотеке нашей академии, полагаю, найдутся, правда, не на русском языке, а на немецком. Но ведь немецкую грамоту ты тоже знаешь?
- Знаю. Я был бы тебе, Михайло Васильич, так уж благодарен!
- За что? Помогать ближнему - прямая обязанность всякого, а для брата нареченного - долг святой. Завтра же справлюсь у нашего библиотекаря.
С этими словами Ломоносов встал и кликнул слугу, чтобы расплатиться. Самсонов вынул было также свой кошелек, но Ломоносов даже готов был рассердиться: когда же гость платит за себя! А так как полученной им от жены гривны оказалось недостаточно для полной расплаты, то он приказал слуге полгривны отдать хозяину, полгривны оставить себе, а остальную сумму приписать к старому долгу. Слуга с низкими поклонами проводил его на улицу.
- А я, Михайло Васильич, хотел спросить тебя еще вот о чем, - начал тут снова Самсонов. - Ты - человек многоученый и рассудливый. Как ты, скажи, смекаешь насчет цесаревны Елизаветы Петровны?
- В каком смысле?
- Да ведь цесаревна - значит наследница престола, не так ли?
- Так.
- И названа она цесаревной ведь еще тогда, когда покойная государыня Анна Иоанновна на престол воссела?..
- И с собой из Курляндии Бирона, а тот целое стадо таких же грубых скотин вывез? - досказал Ломоносов. - Верно.
- Но она и доселе цесаревной еще величается, - продолжал Самсонов. - Стало быть, право это за ней как прежде признавалось, так и теперь еще будто признается?
- Похоже на то.
- А коли так, то как же по кончине царицы Анны Иоанновны ее вдруг обошли?
- Обошли потому, что к тому времени родился наследник мужеского пола.
- Но после него-то она все-таки ближайшая еще наследница престола?
- Да ты, братец, к чему всю эту речь клонишь? - недоумевая, спросил в свою очередь Ломоносов.
- А к тому, что… Ты вот, Михайло Васильич, воспел на днях годовщину рождения младенца-императора…
- Ну?
- И воспел от чистого сердца?
- От чистого, предвидя в младенце будущего счастливого монарха.
- Да здоровьем-то он, идет говор, слаб и выживет ли еще, Бог весть.
- А не выживет, так корону его воспримет по полному праву цесаревна Елизавета Петровна.
- И ты воспоешь ее тогда точно так же?
- Воспою, с вящшим, быть может, еще пламенем, ибо ею унаследован, слышно, и острый ум ее великого родителя. Воспеваю я ведь вместе с тем и нашу милую родину, Россию, благо которой мне всего дороже.
- Коли так, Михайло Васильич, то могу по тайности поведать тебе, что оказия к тому тебе скоро, может, представится.
Ломоносов на ходу остановился и окинул своего юного спутника подозрительным взглядом.
- Да ты, сударик мой, уж не конспиратор ли? Не злоумышляешь ли чего против нашей законной правительницы-принцессы?
- Сам я ничего не замышляю…
- Так кто же? Да нет, не говори, я и знать не хочу! Безобидность принцессы и сердечную доброту все восхваляют…
Самсонов, однако, в порыве откровенности не мог уже не поделиться волновавшими его сомнениями с таким душевным человеком, каким показал себя с ним Ломоносов.
- Безобидна-то она безобидна и добра, даже выше меры, - сказал он. - Доверилась этому Остерману и делает уже все по нем. А Остерман, все равно что Бирон, не выносит русского духу, окружил нашу цесаревну своими соглядатаями и поджидает только случая, чтобы уличить ее в происках и упрятать в монастырь. Так нам, русским людям, совсем житья уже не станет.
- Да, это не дай Бог!
- То-то и есть. А гвардейцы наши, можно сказать, молятся на цесаревну. Так дивно ли, что им не терпится провозгласить ее царицей?
- Эх, милый человек! Не след бы тебе об этом мне сказывать, а мне тебя слушать! Почем ты знаешь, не выдам ли я тебя? Чужая душа - дремучий бор.
- Нет, Михайло Васильич, ты-то, я знаю, меня не выдашь.
- Да, мое дело - сторона, я в политику не мешаюсь.
- Так расскажу тебе еще то, что недавно сам своими ушами слышал. Сижу я одним вечером за работой в кабинете Разумовского, заходит тут к нему знакомый офицер-гвардеец, рассказывает: так и так, мол, ходили они, молодые гвардейцы, день за днем в Летний сад, выжидая, не выйдет ли туда погулять и матушка цесаревна. Дождались наконец, всей гурьбой к ней навстречу:
- Матушка! Мы все начеку, ждем только твоих велений!
А она им в ответ:
- Ради Бога, молчите! Услышат вас, так и себя-то погубите и меня сделаете несчастной.
- Но терпения нашего, - говорят, - уже не стало, долго ль еще нам томиться, матушка?
- Как приспеет время, - говорит, - так дам вам знать. А теперь, дети мои, разойдитесь и ведите себя смирно.
- Да, дела, дела! - промолвил раздумчиво Ломоносов. - Но доколе монархом у нас юный Иоанн Антонович, нам с тобой, верноподданным придержашей власти, не о чем рассуждать, а делать только по совести свое собственное дело…
В таких разговорах собеседники незаметно добрели до местожительства Ломоносова. Услыхав на дворе голос мужа, мадам Христина высунулась из окошка и погрозила пальцем.
- Аминь, аминь, рассыпься! - пробормотал про себя Ломоносов. - Здешняя моя предержащая власть, как видишь, не велит нам шуметь: девчурка, верно, сейчас только заснула. Так ты уж не взыщи. А книжки для тебя в библиотеке я уж подышу. До свиданья, дружище!
Крепкое рукопожатье - и они расстались.