… Они были… они есть… они будут. По чьей-то воле они брошены в беспредельность и мчались, и мчатся, и будут мчаться там всегда… Каждая из них уносится в пространство, и спешит за нею всегда остающееся назади время, и мы сами уносимся в пространство с нашей маленькой землей. Бьется наше сердце, то ровно и тихо, то быстрыми толчками, и каждое биение его уносит нас вперед по бесконечному пути, где наши века - только минуты. И нет нам возврата. И когда память оглядывается назад, мы видим в тумане лишь обрывки пройденного, но вернуться не можем. Никогда…
Le temps monotone
Attend que l'heure passe,
Que l'heure sonne.
Да, для вечного и бессменного наши века только минуты. И то, что мы переживаем теперь так тяжко, - тоже минута. Она кажется долгой. Нас источила война. Революция и смута испили до дна чашу воли в наших сердцах, и в теперешнем безудержном отступлении мы видим отсутствие воли к победе наших вождей. Застрелился Каледин, убит Корнилов, в тихой тоске сгорел Алексеев, погибли в мученические ризы одетые Государь и Его Семья. А мы еще живем. Но мы знаем, что мы, как и все, - только эфемериды, те мухи-бабочки с зеленым телом и прозрачными крылышками, что родятся и умирают в один и тот же день!.. Боже мой!.. Нам кажется, что все потеряно, что все растрачено и остались только грязь, степь, темные тучи и ветер… Но есть вечные звезды… И будут они снова светить над землей и опять будет на ней тихая, человеческая, христианская жизнь.
Le temps immuable
Est un gouffre de nuit,
Ou les grains de sable
Tomblent dans l'infini.
He удивляйтесь… He думайте, что я сошел с ума. Я сам не знаю, почему мне пришли в память стихи этого непонятного человека?.. Он говорил их мне когда-то на берегу моря, в хаосе камней, и было в нем тогда нечто соблазнительное и странное, точно грусть уставшего демона.
… Почему мне опять вспомнились эти стихи, говорящие о тщете земного? Или потому, что здесь, на земле что-то страшное уже стережет и надвигается из тьмы этой непогодной ночи?
Le cceur bat les secondes
En proie a la douleur…
Le mouvement des mondes
N'est qu'un leurre.
He знаю, случалось ли вам испытывать такое чувство. Думаю, оно знакомо многим. Вдруг точно время остановится. В воздухе станет тихо. Листья деревьев виснут с неподвижною мертвенностью, плоским становится все вокруг и скучным кажется свет солнца, точно во время затмения. Сердце начинает биться с непонятной быстротою и наступает ожидание неизбежности. И к каждому это Неизбежное приходит в свой черед.
Морозов откинул мешок, закрывавший окно, и пристально посмотрел наружу. Но, как ни глубока была темнота в хате, необъятный мрак ночи был еще глубже, и Морозов ничего не мог различить. Ветер властно гулял по степи и сыпал дробными каплями по невидимым лужам и по невидимой земле. И казалось Морозову, что это не ветер, а быстрый вихрь, в котором уносится земля.
"Почему я вспомнил Андрея Андреевича и его стихи? Принесла ли мне их память, чтобы успокоить меня, или они всплыли в моей душе в предвидении Неизбежного?.." Морозов опустил мешок и отвернулся от окна. Усилием воли он заставил себя думать о другом.
- Единая-Неделимая, - тихо сказал он. - Наш главнокомандующий написал на знамени своих полков этот лозунг и этим раздражил маленькие народы, дорвавшиеся до призрачной свободы. Нет, господа, не в том Единая-Неделимая, чтобы не было ни Польши, ни Грузии, ни Финляндии. Нам нужна другая Единая-Неделимая - та, что была у нас когда-то. Когда я, помещик из Константиновской экономии, шел за иконой Аксайской Божией Матери по степи и шел со мной рядом старый дед Мануил и с ним наш тарасовский парнишка - Митя Ершов. Когда радостно встречал меня на конюшне мой вестовой солдат Тесов и ржала навстречу мне Русалка. Когда мы дрались на дуэли с корнетом Мандром, потому что Мандр, царство ему небесное, обидел вахмистерскую дочку Мусю Солдатову. Когда мы скакали в манеже, когда знаменитая певица Тверская охотно учила полкового штаб-трубача, а молоденькая жена адъютанта Валентина Петровна не спала ночь от счастья, что этот штаб-трубач да трубаческой команды ее мужа получил из рук Государя золотые часы. Вот когда была Россия единая и неделимая и когда жила она одною мыслью, чтобы у нас все было хорошо! У нас - в России… Надо это найти, а все остальное, все эти Грузии, Украины, Эстонии, Латвии - все само к нам приложится и будет искать нас… Надо вернуть между людьми христианскую любовь.
- Допреж всего, ваше благородие, - тихо, из угла хаты, сказал денщик Петр. - Царя нам надо вернуть. Бога и Царя - без их не проживем.
- Да… Может, не скоро. Но и это неизбежное в свой черед совершится, - сказал Лопатин. - Будет у Русских в сердцах опять Бог и на престоле в Москве Царь-Государь, император Всероссийский.
Никто не сказал ничего. Наступила долгая тишина. Ветер шумел по степи, хлестал по земле холодными струями дождь, шуршал в соломенной крыше. Быстрая уносилась земля в бесконечность.
Неизбежное надвигалось…
XXIX
На востоке проблеснуло. Стали видны тучи. Серые степные дали расширялись. Все так же лил дождь. Под окном обнаружились мутные серые лужи и на них всплывали и лопались пузыри. Зелень озимых приникла к земле и вся заплыла темными потоками, почти сливаясь с черными паровыми полями. Куда ни распахнутся просторы светлевшего неба, - всюду была черная степь и клочья туч, припавших к земле. Широкий шлях слился с полями. Их длинные бороды тянулись тусклыми водяными линейками. В хате все спали, кто лежа на полу, кто сидя на скамье облокотившись на подоконник. В холодном воздухе стоял прелый запах сапог и кислого солдатского сукна. Лица лежащих были землисты и бледны, как у мертвых.
Первым поднялся мальчик, кадет Петров. Несколько мгновений он оглядывал комнату мутными, не понимающими глазами. Потом потянулся и вышел на крыльцо. Он остановился на крыльце и смотрел, все еще плохо соображая.
На улице, против хаты, утопая ногами в грязи, строился их батальон. Солдаты в шапках на затылке выходили из хат и становились в ряды. С коротких английских шинелей капала вода. Лица солдат были угрюмы и бледны. От хат в степь ползла свежая и тонкая колея колес и заливалась водою. За хатами словно погромыхивали бубенцы.
Петров быстро вскочил в хату и бросился к Морозову.
- Вставайте, господин ротмистр! Что-то случилось… Солдаты строятся.
- Солдаты строятся?.. Позвольте… Может, на обед?
- С ружьями… И рано еще очень.
Лопатин поднялся, взъерошил густые грязно-рыжие волосы и проговорил:
- Надо узнать, в чем дело.
- Я схожу, - вызвался Петров.
- Сходите, голубчик, - ласково сказал Морозов.
- Опять, гляди, какие-нибудь претензии, - ворчал Лопатин. - Точно не видят, что мы ничего не можем.
- Построились, так, может, пойдем, - сказал Поставский, сладко зевая и потягиваясь. - Ах, как хорошо я соснул.
Петров не возвращался.
- Надо идти, господа. Боюсь, не было бы худо. Морозов вместе с Лопатиным и Поставским вышли на крыльцо.
- Смир-рно! Равнение направо! - раздалась команда фельдфебеля из вчерашних красноармейцев.
Рота повернула головы. Лица у людей были бледные и взволнованные. Многие дышали тяжело, точно бежали откуда-то далеко и запыхались.
От ступеней крыльца до солдат был один шаг. Рота стояла вплотную к крыльцу.
Вдруг Морозову стало необъяснимо страшно. Он взглянул на небо, и опять, как всегда, когда угрожала ему опасность, оно показалось ему скучным и серым, как низко натянутый холст.
Он посмотрел на солдат. На бледных лицах было тупое и угрюмое выражение. Он его знал. Такое было оно тогда, когда вызвал его эскадрон судить вахмистра Солдатова.
В уме Морозова мелькнула мысль, что надо повернуться, броситься в хату и через заднее крыльцо бежать, куда глаза глядят. Так, по-видимому, сделал капитан Лопатин. По крайней мере, Морозов не ощущал больше его присутствия за собою. Но оглянуться он не смел. Его взгляд был прикован к бледным, деревянным лицам стоявших пред ним солдат. Они показались ему грубыми, топорными и мертвыми. Серые глаза без мысли стыли на лицах.
Морозов решительно шагнул вперед и громко, бодрым голосом крикнул:
- Здорово, молодцы!..
Из рядов раздались два-три несмелых голоса:
- Здра… жела… - и замерли, точно завязли в чем-то липком и вязком, набившемся в рот.
Рота колыхнулась, и несколько рук поспешно и крепко схватили Морозова. С него быстро сорвали шашку и револьвер, схватили его под руки и поволокли по грязи туда, где еще темное на западе было небо и по топкому шляху заплывали колеи тонких колес.
Когда проходили мимо крайних домов, Морозову показалось, что из-за покосившегося грязного тына на него выглянул кто-то в очках, с черной бородой. На голове была странно знакомая, конусообразная меховая шапка.
Морозов оглянулся еще раз. Никого не было за тыном. Но на окраине поселка стояла коляска с поднятым верхом и от мокрых блестящих вороных лошадей к темному небу шел тонкий пар. Из-за кожуха коляски высунулся кто-то… На фуражке проблеснула красная звезда. Лицо под фуражкой было как будто-знакомое… Голова посмотрела на Морозова и сейчас же скрылась. Штаб-трубач Ершов!.. А может, и не он. Кучер в шубе заслонил его. Деревянными казались вытянутые вперед руки кучера с вожжами. Лошади застыли, настремив уши на толпу солдат. Морозов шел, не сопротивляясь.
Были серые спины солдат впереди, были крепкие локти, толкавшие под бок, было тяжелое дыхание сотни людей кругом, был жалобный плач кадета Поставского позади и было тупое сознание своего бессилия и неизбежности конца. Лил с неба холодный дождь, и скользила, тяжело облипая ноги, черная земля.
XXX
Прошло полтора года. Последние русские части армии генерала Врангеля оставили Крым, и безраздельно царила Красная звезда над Россией.
Никогда еще Андрей Андреевич не испытывал такого острого приступа мертвящей, комом подступающей к горлу скуки, как в этот ясный тихий вечер, 1 мая 1921 года, в Новочеркасске. Ни расстрелы, ни казни на крыльях мельницы, и богохульства в храме на Кошкином хуторе не вызывали в нем такого брезгливого ощущения, как этот вид народного праздника.
"Какая бесконечная пошлость! - думал он. - Какое полное попрание красоты! Прекрасно только небо, которое еще не в силах запятнать люди".
Он ехал с Гольдфарбом и Ершовым на новой, рыжей тройке, шагом поднимаясь от вокзала по крутому холму, вдоль бульвара, к собору. Все трое сидели на заднем сиденье, и Гольдфарб с Андреем Андреевичем рассматривали незнакомый город, принаряженный победителями, праздновавшими свой пролетариями праздник.
Ершов смотрел на эту необычную ему картину и удивлялся. Он хорошо знал Новочеркасск. С малых лет каждый год ездил он сюда с дедом Мануилом. Они провожали Аксайскую икону в собор, ночевали в трактирчике под вокзалом, в маленькой комнате деревянного мезонина, а потом с чувством тихой отрады ехали домой - Ершов в Тарасовку, дед Мануил к себе на Кошкин хутор.
Это чувство тихой отрады всегда было связано у Ершова с Новочеркасском. И с этим чувством сливалась радость сладкой истомы после бессонной ночи и жаркого дня в степи, когда, шаг за шагом, с частыми остановками они шли за иконой. В памяти у Ершова с тех пор осталось навсегда впечвтление этого зыбкого круга красивых и пестрых пятен. Синее небо, желтая степь, икона на высоких носилках вся в серебре и белых цветах, темные и яркие, одноцветные и пестрые платки казачек, седые бороды стариков, мундиры, алые лампасы… Весь этот движущийся яркий ковер кидал густые синие тени на желтизну степи, а над ним колыхались золотые хоругви, и золотом в нем горели ризы духовенства. В осеннем, тихом и теплом воздухе пахло тогда хлебом, ладаном и землею… И все это - краски, запахи, тени, всплески хора певчих и негромкий говор толпы - все проливало в душу тихое умиление и так сладко и глубоко ложились в душу точно с неба упавшие слова:
- Пресвятая Богородице, спаси нас!.. С этим входили в Новочеркасск. На Платовскою проспекте их ожидала толпа. И здесь веяние красоты было разлито в этой толпе, в этом колеблющемся над ней пестром лесе хоругвей из новочеркасских храмов, в этих ярко освещенных солнцем домах, где висели неподвижные бело-сине-красные и бело-желто-черные флаги. Эта толпа была, как одно существо, охваченное торжественной и молчаливой умиленностью. Шли с толпою казаки и казачки, шли и шептали: "Пресвятая Богородице, спаси нас".
Когда входили в прохладный сумрак собора, где сверкали огоньками тысячи тоненьких свечей было такое чувство, точно закончено какое-то важное, великое дело, точно какой-то Божий подвиг был свершен, и оттого в сердце сходило радостное успокоение.
Ночью в открытое окно гостиницы со степи доходил сладкий запах зерна и соломы, а под самым окном дремал тихий город. И в этом городе жил тихий покой. Так было…
То, что он видел теперь, было новое и странное. Теперь перед ним была опять толпа, и чем ближе подавались они через толпу к вершине холма, тем теснее становилась она, тем были громче крики, шумы, всплески, возгласы веселья. Хлопали хлопушки, визжали жен-шины, и взрывами гудел грубый хохот.
У Александровской улицы Ершов приказал остановиться.
- Пройдемте, товарищи, пешком по саду. Полюбуемся на наш пролетарский праздник.
За низкой разрушенной оградой, на фоне множества огней черными казались деревья и громадные кусты сирени с безжалостно обломанными ветвями. Весь широкий бульвар Александровского сада был Полон пестрой массой людей. Красноармейцы в шапках буденовках на затылке, с большими красными звездами над лбом, кто в старых рубахах Императорской армии, кто в новых кителях с косыми красными нашивками, кто в английских френчах, большинство вооруженные, таская за собою ржавые ружья, шатались в толпе. С ними ходили девки с коротко стриженными волосами, с подбритыми затылками и с какими-то собачьими ушами грязных завитых волос у висков. Они были в коротких до колен юбках, с голыми ногами в разнообразных башмаках. Красноармейцы обнимали их, хватали за груди, с засосом целовали в губы и со вкусом ржали. Между ними ходили штатские в пиджаках, в рубашках без воротников и галстуков, в самых различных шапках и с челками на лбу… Кое-где были видны червонные казаки в широких красных штанах, в рубахах и в папахах с большою красною звездою. На всех были банты красного цвета. У одних из шелковых лент, у других из кумача. Красные офицеры - "краскомы" в уродливых, пузырями галифе, с сапогами гармоникой, иные во френчах, стянутых в рюмочку, иные в шведских куртках, при саблях, револьверах или шашках, ходили, обнимая за плечи красноармейцев. Пьяных от вина почти не было, но вся толпа была точно пьяная. Никто ничем не стеснялся. Чем грубей и циничней был поступок, чем смелее жест женщины, чем резче слова, - тем больше возбуждало это веселье. Казалось, все преграды условной человеческой стыдливости исчезли в этой толпе, и все то, что веками оберегали люди и чего стыдились, стало теперь предметом всенародной похвальбы.
Вдоль бульвара, на высоких красных жердях были устроены из планок пятиконечные звезды. На них горели электричеством вензеля "РСФСР", и эти буквы своим непривычным кричащим узором светились из темной зелени акаций и лип, возбуждая толпу.
Толпа лущила семечки. В одном месте, у пестрого балагана, где ломались какие-то актеры и откуда слышался звонкий женский голос, певший частушку, обильно сдобренную похабными словами, Ершова, Гольдфарба и Андрея Андреевича стиснули в толпе, и несколько минут они стояли, не имея возможности продвинуться. Андрей Андреевич гадливо ощущал прикосновение к себе жестких женских ног, едва прикрытых обрывками материи. Маленькая, кудрястая, лупоглазая девчонка, плюясь шелухой от подсолнухов на платье Андрея Андреевича и глядя на него круглыми темными глазами, говорила обнимавшему ее за плечи красноармейцу:
- А ты потерпи, миленок. Мне тожа охота… А я ж терплю, пока на народе.
Пахло дешевыми духами, потом, помадой и грязным телом.
Наконец, двинулись дальше. Кто-то впереди зычно крикнул:
- Даешь Аршаву?
Толпа, точно наэлектризованная этим криком, загоготала, и повсюду стали вспыхивать возгласы:
- Даешь Аршаву!.. Даешь Новочеркасск!.. Даешь Врангеля!.. Даешь черта!..
Посыпались непристойные слова. Целый вихрь матерной ругани повис в воздухе.
В толпе все чаше стали попадаться евреи и еврейки. Точно весь еврейский Ростов и Нахичевань, прихватив Одессу и Бердичев, приехали праздновать первомайский праздник в Новочеркасск.
С горки, откуда некогда палила полуденная пушка, был виден в серебряных лучах высокого месяца разлив Дона, и тихое мерцанье водной шири казалось странною противоположностью этому крику и гаму. В узком проходе у Атаманского сада под древесным сводом было темно, и в эту темноту пожаром вливались ярко освещенные алые плакаты и картины, висевшие на площади у Атаманского дворца.
Дворец, прочная двухэтажная, коренастая каменная постройка николаевских времен, был ярко освещен. Двумя широкими, приземистыми подъездами он опирался на площадь и четко проступал огнями окон и дверей из темноты старого тенистого сада. Все в нем пылало от красных лент и драпировок. Дворец весь был завешен красными советскими эмблемами. Там помещался коммунистический клуб.
Мужчины и женщины, всего чаще с еврейскими лицами, входили и выходили из главного подъезда, и на покрытой красным лестнице шло непрерывное людское движение.
Ершов и его спутники остановились у подъезда.
- Когда-то и один еврей, - сказал Гольдфарб гордо, - не смел войти в эту цитадель казачества. А теперь смотрите, товарищ!
Он выразительно плюнул и растер плевок.
- Так теперь и со всей Россией! Так будет и со всем миром! - Он засмеялся и визгливо крикнул:
- Даешь вселенную?!
Гольдфарб, не оборачиваясь, вошел в подъезд, Ершов и Андрей Андреевич остались снаружи.
На боковой стене торговых рядов, где когда-то была лавка гробовщика, быта повешена грубо намалеванная картина. На красном кричащем фоне был изображен громадный белый лебедь и на нем голая женщина с красной звездой над головой.
В купах деревьев, подле двух старых французских пушек по-прежнему стоял в воинственном порыве бронзовый граф Платов. Но рука с саблей была отломана, и была невыразимая грусть в этом изувеченном старом памятнике донскому, герою.
Напротив него пустыми, черными окнами смотрело полусгоревшее, разоренное здание Московской гостиницы. Вправо и влево уходил, горя огнями иллюминации и алыми полотнищами флагов, Платовский проспект.
Там тоже была толпа. Оттуда неслись крики, хохот, визг гармоники и визги женщин.
Красный зверь праздновал победу…