IX
Со спевки Димитрий, случалось, шел к Ляшенке. Ляшенко, худой и бледный, пил чай, но никогда не угощал Димитрия.
- Пели? - спрашивал он.
- Литургию разучивали.
- Мда… Краснопольский карьеру сделает. Без мыла, куда надо, влезет. Он понимает дух времени…
- А разве не хорошо?
- Что?
- Пение.
- Панская забава. Не такие песни надобно петь.
- А какие?
- Слыхали вы скорбные песни русского народа? Ляшенко запел. Слух у него плохой, голоса нет, но чувства и злобы было в нем много.
Много песен слыхал я в родней стороне.
Не про радость, про горе в них пели.
Из тех песен одна в память врезалась мне,
Это песня рабочей артели.
- Вы не так, Алексей Алексеич.
- Что не так?
- Да уже очень у вас неладно выходит.
- Ладно… Талант!.. Думаешь, - от Бога?
- Откуда же больше?
- Мать твоя, казачка, на Кошкином хуторе первая певунья была. И дед Мануил пение разумеет. Вот все и просто выходить.
- А как же Бог-то?
- Бог? - хитро, змеею посмотрел Ляшенко. - Когда грабили Морозовскую экономию, с Богом шли. А Бог сказал: не укради! А Бог сказал: не пожелай жены искреннего твоего, ни раба его, ни вола его, ни осла его, ни всякого скота его… Эх вы… Фарисеи… Вы, Димитрий, на минуточку Бога откиньте, и так ли оно просто все станет.
Но в Димитрии еще звучало полное колыхание хора, еще сладко пела его мелодия. Какие-то нежные струны еще трепетали в нем, точно и вправду крылами ангелов была обвеяна "вся внутренняя" его.
Ляшенко говорил жестко. Точно читал по книге.
- Бога выдумали цари. Царей выдумали паны. Все для того, чтобы другие работали на них, а им пировать да брюхо нагуливать. Посмотрите во Франции, - Бога нет. А что? Разве худо живется французам? Ни тебе попа, ни тебе поповских поборов, нет никакого такого греха… Очень даже просто - без Бога. Просто и хорошо.
- Как же, Алексей Алексеич? Все-таки нескладно без Бога. Крещеные мы.
- А вы забудьте про это.
- А отец с матерью?
- А что в них Толку? Вырос да и ушел.
Молчал Димитрий. Кажется, возразил бы многое. Рассказал бы, как полчаса назад объята была душа его красотою закатного неба и пения, в душу идущего. А как скажешь? Стыдно очень. Слов таких нет. Засмеет Ляшенко. Скажи ему про душу, а он тебе отрежет:
- Души нет. Умрешь - лопух вырастет. В лопухе, что ли, душа?
Шел домой смущенный. Скрипел под ногами хрусткий снег. Вечерний мороз щипал щеки и уши. Но где-то глубоко внутри еще звучали, когда смотрел на звездное небо торжественно тихие слова: - Имя святое Его!
Х
15 августа, в день Успения Богородицы, в Аксайской станице подымали чудотворную икону Аксайской Божией Матери и крестным ходом несли в Новочеркасск.
Дед Мануил собрался ехать на торжество. Мать снарядила Димитрия с дедом.
- Пускай Владычице помолится. Пускай постарается за нас, - говорила она, усаживая деда в телегу.
До Аксайской ехали по железной дороге. Прибыли утром. Поднимались на высокий берег донской по пыльной мощеной улице. От громадных лип, росших по сторонам улицы, на пыльное шоссе ложилась синяя тень. Золотыми змейками светились на ней солнечные блики. В Аксайской дома были больше, чем в Тарасовке, стояли на фундаментах с подвалами и были крыты железом или тесом. По крутому берегу к Дону сбегали виноградные сады. Зеленые и черные гроздья висели между широких и прозрачных на солнце листьев. Пахло медвяным и будто ладанным запахом. Перистые сквозные акации, гибкие и стройные, свешивали свои черные засохшие стручья. В самой станице припахивало соломенной гарью, скотом и рыбою. Вдоль домов, мимо решетчатых садовых оград вился наверх деревянный тротуар.
Дед Мануил шел бодро. На густые седые кудри надел фуражку армейскую с алым околышем, на самом был мундир темно-синий с урядничьими погонами, с двумя крестами Георгиевскими, железным румынским крестом и тремя медалями.
Сбоку у Мануила висела шашка с черным ременным темляком и кистью. Причепурился старый дед. Широкие шаровары с красным лампасом упадали на голенища сапог. Останавливался дед, платком смахивал пыль с сапог.
Рядом с ним шагал Димитрий. В соломенной круглой панской шляпе, в белом коломянковом пиджаке поверх жилетки, в черных штанах, заправленных в сапоги. Лицо медно-красное, загорелое, блестит от пота, точно лаком покрыто.
Встречные казаки, кто постарше, останавливали Мануила.
- Здорово дневали! - звонко говорили они. Были они смуглы и чернявы. Бегали их маленькие карие глаза под черными тонкими бровями.
- Спасибочко, родные, - отвечал дед и совал встречному широкую заскорузлую ладонь.
- Звиткеля будете?
- Мы-то, донецкие.
- Владычице поклониться пришли?
- Вот именно.
- Ну и похода (Погода (местн. говор)) нонешний ход. Ай-я-яй, какая похода… Жара…
Говорили по-своему, мягко и ласково.
У собора толпился народ. На станичном правлении были вывешены флаги: бело-сине-красные и бело-желто-черные. Висели неподвижно и торжественно. Под ними, на светлой пыли узкими пластырями лежала от них густая синяя тень.
В соборе был шепот и шарканье ногами. От каменных плит пола шел холодок, и со света темная казалась церковь и неразличимы лики святых. В огневом пятерном ожерелье высоких паникадил, в тысяче ровных спокойных язычков восковых свечей, на высоком аналое лежала икона.
Подле нее стояли старые казачки. Темная монахиня Старочеркасского монастыря ровным контральто читала акафист. Роняла с бледного воскового лица с горящими черными глазами бесстрастным голосом - страстные слова веры, упования и любви. Старухи-казачки крестились, шепотом повторяли за нею и глядели, не отрываясь, на темный лик в богатом серебряном окладе, окруженный живыми цветами. Вяли в сумраке собора розы, астры и георгины и выдыхали, увядая, свой густой и пряный запах. Непрерывным потоком шли люди приложиться к иконе.
Дед Мануил тоже прошел со всеми по ковровой дорожке, медленно склонил негибкие колени, согнулся, оперся костяшками пальцев в пол и поклонился, прижимаясь лбом к полу. Постоял на коленях, перекрестился, встал и снова стал дед на колени и припал в земном поклоне. Тяжело вздыхал. Нелегки ему были эти поклоны. Поклонился и в третий раз. Когда вставал, всякий раз глухо об пол, покрытый ковром, стукала шашка. Вот подошел и приложился сухими губами к серебру ризы.
За ним подходил Димитрий. Крестился торопливо и небрежно. Смущали его старые казачки, и мешала монахиня. Стал на колени только раз, ткнулся губами без поцелуя в холод металла ризы, уронил рукавом тяжелый цветок махровой мальвы, встал и пошел прочь, бирюком глядя исподлобья по сторонам.
Было чего-то стыдно, страшно и хотелось скорее уйти.
Дед Мануил отошел в сторону, давая дорогу другим, но не уходил, а стал впереди старух и так же, как они, смотрел острым медвежьим взглядом на икону… Слеза струилась по его морщинистой щеке. Шептал восторженно: Радуйся, Невесто Неневестная.
Когда они вышли из церкви, жухлыми и тусклыми показались Димитрию ярко озаренные солнцем хаты, недвижимые тени от акаций и скучным небо, насыщенное синим зноем.
Дед Мануил шел рядом. Торжественный, радостный и праздничный.
- Ну вот, Митенька, и сподобились. Поклонились Заступнице нашей Донской. Она - Мать Бога нашего. Ей молиться - Она скоро услышит. Скоропослушница Она. Перед Престолом Божьим стоит, предстательствует за нас, грешных. Ты Ей скажи, а Она услышит и замолит у Господа Нашего Иисуса Христа.
Остановились у дедова однополчанина, казака Агафошкина. Агафошкин был ростом немного менее сажени, а лицом на Петра Великого похож, как его на картинах рисуют. Любил он поговорить о божественном. В переднем углу висел у него большой, на камне писанный раз - Нерукотворный Спас. И был Спас изображен на полотне в терновом венце и с кровавыми каплями на светлом лбу и на щеках.
- Чтой-то у вас, Гавриил Макарович, за Спас такой, не по-нашему писан? - спросил дед Мануил.
- А это из Польши я, как в полку служил, принес. Рассказывал мне тамошний священник. Как шел Христос на муки и крестную смерть… Устал сильно и захотел утереть лицо. И была тут женщина одна - Вероника. И подала она Ему полотняный плат. И вот - утерся им Христос. Отдал плат Веронике. А как пришла Вероника домой, развернула тот плат, - глядь, а на нем лик Христов и запечатлелся. И венец терновый на Нем, и капли крови видать… Долго где-то в Персии хранился тот святой плат, и когда везли его оттуда на корабле по морю, то разыгралась буря и потонул корабль, а с ним и тот плат. А еще сказывают: был подобный образ в одном городе. Когда, значит, в старинные времена воевали Иерусалим, то осадили неверные город, а жители поставили образ в воротах и зажгли перед ним лампаду, и как не могли они отстоять город, то замуровали камнем с известкой тот образ и лампаду с ним вместе. И прошло с той поры много лет. Отняли опять тот город от турок, разыскали то место, где был, значит, замурован образ, и стену разобрали. Смотрят, а образ стоит в неописанной красоте, и лампада как зажжена, так и теплится. А поболе ста лет прошло.
- Негасимая, значит, - тихо говорит Мануил.
- Чудотворная, - отвечает Агафошкин. Димитрий сидит в углу, слушает, думает и молчит.
Видит, что дед Мануил и Агафошкин верят всему этому. А сам Димитрий не верит.
"Как бы не так, - думает он. - Масла-то в лампадке, поди, всего на одну ночь хватило бы. Под праздник мамаша зажгут перед иконами, а ночью проснешься, она уж и погасла, масло выгорело, а тут побольше ста лет. Опять же, ежели икона замурована была, то не было воздуху, а учитель Ляшенко доказывал, что без воздуха огонь не горит. Ему для того кислород нужон, а кислород в воздухе. Сказать им… да не поймут".
Не смел он сказать. Но чувствовал свое превосходство над старым дедом и Агафошкиным.
Мануил смотрит на образ, шевелит под усами губами. Вспоминает что-то. Видятся ему города турецкие. Адрианополь, Сан-Стефано, стены каменные, башни зубчатые, видит мечеть Адрианопольскую красоты неказенной, вспоминает и самый Царь-Град и как вошел он посмотреть мечеть святой Софии. Вошел и видит: на колонне, под известкой, Спасов Лик на солнце просвечивает темными красками. А зашел сбоку, и нет ничего. Будто так померещилось. И кажется ему, что он и тот город видал, где была замурована чудотворная икона.
Много повидал на своем старом веку дед Мануил и много рассказывал он Димитрию. Но не верил ему Димитрий. "Брешет старый дед, как собака брешет. Представится ему, он и рассказывает невесть что. А на деле - нет ничего".
XI
Поднимали икону с ночи до рассвета.
Когда выходили, остановился Агафошкин на крыльце, потянул ноздрями теплый, влажный воздух и воскликнул:
- Ай-я-яй! Ну, и ночь же хорошая Духовитая ночь!
И чем только не пахла, не благоухала эта ночь. Свежим пшеничным зерном, урожаем, сложенным в скирды, цветущей гвоздикой, спелыми яблоками, тмином и мятой напоен был воздух, и примешивался сюда едва уловимый запах солнцем согретой, степью облюбованной воды, светло-желтым простором текущей под станицей. Пахло в станице влагою донской волны. Тихим седым Доном там пахло.
Огнями, как в Светлый Христов праздник, горела станица. Сквозь зелень садов сквозили освещенные окна, бросали яркие желтые блики на листья деревьев и кустов, ложились пятнами на улице. У церкви и по улице, спускавшейся к донским пристаням, глухо гомонил народ. Атаманская рыжая тройка, запряженная в коляску, погромыхивала бубенцами. В церковь дед Мануил и Димитрий не могли протолкаться. Стояли в толпе на площади, ждали. Видели сотни огоньков, светившихся в темном четырехугольнике раскрытых дверей храма, и под ними, точно черный горох, головы людей.
Ждали долго. Ночь спадала. Огневое зарево, сиявшее вдали над Ростовом, стало меркнуть. Гасли по хатам огни, выступали лица окружающих, казались бледными, усталыми и неживыми. Старый Мануил, кряхтя, отошел к домам и присел на рундук.
Толпа у собора заколыхалась. Послышалось пение, стали громкими вздохи старух, где-то в отдалении кто-то кричал и плакал, причитая. В притвор над темною толпою знаменами распростерлись хоругви, сдавились в дверях и обрисовались, тускло, блистая, на белом камне все светлеющей церкви.
Двинулись…
Сгибаясь под тяжестью носилок, несомых слишком большим числом людей, - так многим хотелось прикоснуться к ним и послужить Царице Небесной, - толкаясь и мешая друг другу, забегая с боков и спереди, старики и старухи, молодежь, бабы и казаки несли плывший над толпою образ, окруженный сонмом духовенства. Несколько казаков - стражников местной команды шли, расталкивая народ, чтобы не сбили с ног несущих.
Впереди, с боков и сзади текла порожистая людская река.
Когда выходили из станицы в степь, распылились по степному шляху, по сжатым нивам и по пахнущей полынью степи и пошли широким потоком.
На западе полыхали зарницы, - уже ничего не освещая. На востоке небо быстро светлело.
Остановились… От соседних станиц и хуторов подходили крестные ходы, сопровождаемые народными толпами.
Дед Мануил и Димитрий стояли в стороне и глядели на восток. От иконы неслось пение:
- Бог Господь и явися нам!
Димитрий смотрел на нарождающееся солнце, и что-то глубоко схороненное на дне души поднималось внутри. Опять вспомнились рассказы деда Мануила.
Так, верно, несли по Синайской пустыне скинию завета на носилках из дерева сикким, окутанную виссоном и шерстяными тканями, накрытую голубыми и алыми бараньими кожами. Так шли, Аарон с Иисусом Навином молили Бога явиться им. И так же нарождалось солнце. Не в нем ли, не в его ли свете и тепле являлся Бог со всеми великими милостями?
Вставали в памяти и рассказы Ляшенки о древнем боге Митр, которому некогда римские императоры и азиатские цари строили храмы с изображением солнца, о древних верованиях славян. Все в его сознании сливалось в одну точку, и все дышало одним, - жаждою Бога, жаждою веры в Бога.
- Бог Господь и явися нам!
Брызнули лучи над степью, залили золотом лица людей, засверкали на хоругвях и ризах, и стали живыми, благостными и радостными людские лица.
"Солнце и есть Бог… Вон еще в старину казаки, что разбойничали по Волге, пели:
Ты взойди, взойди, солнце красное,
Освети Волгу-матушку;
Ты согрей нас, разбойничков,
Стеньки Разина сотоварищей.
Димитрий посмотрел на деда Мануила. Сказать ему? Не стоит. Осерчает старый.
Шире и могучей разливались солнечные лучи по степи, освещая народные толпы. Вспыхивали слова молитвенных возгласов и песнопение, вырывались воплями, полными неизъяснимой муки, страсти и радости:
- О всепетая Богородице Дево!
Колыхались над степью густые волны хора, повторяющего за священником:
- Радуйся Невесто Неневестная!
И торжественно плавное плыло над ними:
- Аллилуйя.
Димитрий смотрел на солнце, на степь, на людей, на растущий простор земли, на вдруг вставшие за желтым бугром сжатых полей золотые купола Новочеркасского собора, далекие и маленькие, но какие-то значительные, призывные и ждущие. И охватила его красота бытия, - красота этой степи с народившимся в небе солнцем и это великолепие пестрых красок толпы, сопровождающей икону.
Рядом стоял дед и тоже охваченный радостью утра бормотал:
- "Подлинно суетны по природе все люди, у которых не было ведения о Боге и которые из видимых совершенств не могли сознать Сущего и, взирая на дела, не познали Виновника, но почитали за богов, правящих миром, или огонь, или ветер, или движущийся воздух, или звездный круг, или бурную воду, или небесные светила… Если, пленясь их красотою, они почитали их за богов, то должны были бы познать, сколько лучше их, Господь: ибо Он, Виновник красоты, создал их"… (Книга Премудрости Соломона. Глава XIII, ст. 1, 2 и 3)
- Деда… Ты это что?
Голос Димитрия дрожал предвидением непостижимого чуда.
- Боговдохновенные слова, Митенька. Книга Премудрости Соломона.
Помнил Димитрий: стало тогда ему страшно и жутко. Подошел к какому-то краю, а что за ним, не мог увидеть.
Бездна тьмы?.. Или тихий свет?
XII
Так целый день шли по степи. Впереди всех - икона. Она мягко колыхалась на высоких носилках, качаясь в цветочном венке, и отсвечивала серебром риз на солн-небольшая, но значительная, точно живая. Под нею склонившиеся от тяжести спины людей, торопливый неловкий шаг, вспотевшие красные лица, и на них напряжение святости совершаемого труда. Перед нею священники и дьяконы в жарких тяжелых ризах, горящих золотом, пестрая толпа станичных певчих, - казаки, казачки и иногородние.
Позади, растягиваясь по степи, - народ. В высоком английском шарабане, запряженном парою серых рысаков с коротко стриженными хвостами, ехала помещица Пухлякова с дочерью. Сама правила. За атаманской тройкой, где сидел полный генерал с седою головою и седыми закрученными в стрелку усами, а рядом с ним длинный, стройный адъютант с аксельбантом на светло-коричневом кителе, брели казаки. Одни в мундирах с погонами, в шароварах с лампасами, при шашках, у других поверх форменных шаровар жилетки и пиджаки, третьи в штатском, - "в вольной одёже".
Димитрий оставил деда Мануила с Агафошкиным в толпе казаков, а сам бродил среди медленно идущих людей, прислушивался - к разговорам и старался понять, что же все это значит.
С краю дороги села старуху. Платок сбит в сторону, лицо белое, губы посинели, и голова трясется. Подле нее казак, молодой, и молодая же казачка угощали ее арбузом.
- Бабынька, отдохните, да и вернемся, родная, - говорила казачка.
Старуха держала кусок арбуза, качала седою головою и шептала слабым голосом:
- И-и-и, родные. Дойду… Помру, а дойду. Сподоблюсь в Черкасском соборе поклониться Матушке. Вы меня под икону подведите, тут и силушки во мне прибавится, я и пойду. Помоги, Дашенька.
Встала и пошла, опираясь на руку молодой, к остановившейся иконе.
Солнце пекло. Небо нависло фиолетовое и жаркое. Пыльное облако давило толпу. Молодому да здоровому тяжко, где же старухе!
Идет… Казак за нею… Димитрий его догнал.
- Послушайте… А… станичник… Не дойдет она. Казак обернулся. Лицо молодое, узкое, без усов и бороды. Подбородок длинный, тонкая шея черна от загара, из-под фуражки чуб выбивается.
- Чего?
- Не дойдет, говорю, бабушка-то… Жара!
- Дойдет. Владычица подсобит!
Оскалил ровные белые зубы казак. Ясно смотрят серые глаза, прямыми ресницами прикрытые.
Божьей Матери поклонится и пойдет. Кажный год так.
Димитрий следил за старухой.
Шаталась, падала на землю, вставала и ползла к иконе. В пыльном и жарком сиянии дьякон ревел, сотрясая черными кудрями:
- Дивен Бог во святых Его! Дивен Бог!
Кругом старики и старухи охали и стонали. Вот дед Мануил добрался до иконы, взялся за поручни, нести хочет. Светло, празднично и красиво было его лицо, - ни дать ни взять Николай Чудотворец в казачьем мундире.