- Очень хороши в этом году голландские луковицы, что летом пришли на корабле Якова Геррица из Амстердама. Вы посмотрите, какие густые эти белые… Низковаты немного, зато какие пышные и какие ароматные.
Цесаревна подошла к золотой вазе, наполненной цветами, и опустила в них свое свежее, румяное лицо.
- Да, - с тихим вздохом сказала она, - удивительны. Аромат… Свежесть… Не надышишься…
В дверь осторожно постучали.
- Входи, Алексей Григорьевич.
В белом камзоле, высоких сапогах Разумовский казался еще выше ростом, красивее и статнее. Цесаревна, не отрываясь от цветов, протянула ему маленькую руку. Тот поцеловал ее и остановился, не зная, что сказать. Восторг и обожание горели в его глазах. Так хороша была его царевна сказки в этом царстве диковинных цветов. Она поняла его мысли и счастливо улыбнулась.
- Ну что?.. Как почивал?..
- Ваше высочество… Как вы?.. Как вы изволили почивать?..
- Так спала… Так спала… И сны какие-то снились, а какие, не запомнила… Что скажешь?.. Зачем пожаловал?..
- Какой кафтан повелишь надевать на прогулку?
Она прищурила глаза и рассматривала его, как бы соображая, во что и как ей обрядить своего любезного. Веселые искры загорелись в глазах, ямочки заиграли на полных щеках.
"Нет… хорош, хорош мой Адонис… В тридцать лет какой стан! Во что мне обрядить его?.. А?.. Придумала".
Она погасила загоревшийся в ней огонь. Кругом были люди, и хотя, конечно, те люди все знали, - она соблюдала придворный этикет.
- Холодно, друг мой неизменный, а я хочу много и долго кататься. Надевай белый полушубок и шапку казацкую белой волны… А я надену белую амазонку, кафтан на горностае и горностаевую шапку. Лошади будут серые, снег кругом белый… Вот-то ладно будет. А с собою возьмем черных моих арапов и на вороных лошадях и с ними Нарцисса и Филлиду…
- Обе черные, в стать и в лад им, - подхватил Разумовский, которого заражало веселье и радость цесаревны.
- Итак, поторопись…
- Зараз и обряжаюсь.
Цесаревна сделала менуэтный поклон и побежала легкой побежкой, точно горная лань, к себе в опочивальню.
Рослые, широкие, с львиною грудью и толстыми крупами, с маленькими щучьими головками, ганноверские лошади в драгоценном уборе прыгали, еле сдерживаемые арапами в красных кафтанах. Большие меделянские собаки, такие же черные, как и арапы, метались в своре. В морозном воздухе звонок был их веселый лай.
Едва коснувшись маленькой ножкой руки арапа, цесаревна легко вспрыгнула в седло. Арап оправил на ней широкую, тяжелую и длинную амазонку, закрывшую лошадь до самого хвоста. В маленькой белой шапочке с соколиным пером на золотых кудрях, в туго в талии стянутом кунтуше цесаревна, прекрасно сидевшая на лошади, и точно, казалась не земной, не действительной, но точно из мира сказок прибывшей сюда, в белые снега, к белым, высоким, в серебряном инее березам широкой аллеи, людским вымыслом созданной, прекрасной царь-девицей.
Они поскакали галопом по дороге, шедшей по косогору. Так, согреваясь скачкой, дыша полной грудью морозным воздухом, проскакали они версты две и въехали в густой, запорошенный снегом, заиндевелый лес. Дорога обозначалась лишь узким санным следом. Крестьянские обозы еще не прошли по ней и, не накатали ее. По рыхлому, глубокому снегу лошади шли воздушно и легко, высоко поднимая ноги. Их перевели на шаг и ехали молча, отдав повода задымившим лошадям. К нежному запаху снега стал примешиваться терпкий запах конского пота. Угомонившиеся псы бежали рядом, раскрыв пасти и выпустив красные языки. Они поглядывали умными блестящими глазами на цесаревну.
Радость мира была вокруг них. Каким далеким им казался сейчас Петербург со всем тем, что в нем совершалось.
- Хорошо, Алеша?
- Дюже гарно.
- Ах, Алеша, Алеша!.. Быть может, все сие и грешно по отношению к Анне… Да что поделаешь!.. Живешь один раз и жить так хочется!.. Надоели мне все те панихиды и траур… И сколь много там лжи. Хотя на неделю урваться сюда. Да простит мне Бог и военная коллегия, сегодня мы послушаем за обедом французскую певицу… Чуть-чуть… одну-две песни… Сие не должно нарушить ни печали, ни траура по нашей сестрице. Государыня Анна Иоанновна и сама все сие жаловала, и у престола Всевышнего, где она ныне находится, она нас не осудит и замолит наши грехи… Если сие и правда такой уже большой грех радоваться Богом дарованной нам жизни и ее усладам?.. Тс-с-с. Стой, - шепотом закончила она свои слова и, протянув руку, остановила Разумовского, арапов и собак.
- Гляди, - восторженно прошептала она. - Ты понимаешь это?.. Совершеннейшую сию красоту?
На молодой невысокой, в снегу и инее, как в белой с серебром шубке, елке сидели три снегиря-самца и с ними серая, скромная самочка. Снегири надували розовые пушистые грудки, выгибались голубо-серыми гладкими спинками и, тихо посвистывая, точно ухаживая за своей бедно одетой любезной, перепрыгивали с ветки на ветку. Крошечными алмазами падала из-под черных лапок снежная пыль. Только и всего было. Но в том восторженно-размягченном состоянии, в каком была цесаревна, эти птички показались ей несказанно красивыми, и несколько мгновений, пока птицы, испуганные Филлидой, захотевшей ближе посмотреть на них, не вспорхнули и улетели, она, раскрыв совсем по-детски рот, любовалась ими.
- Зачем ты сделала сие, Филлида? - с тихим упреком сказала цесаревна и тронула лошадь широкою рысью, и долго так ехала она, прыгая в седле и радуясь колыханиям полнеющего тела, где все горячее и горячее бежала кровь.
Какая-то совсем особенная радость и ликование заливали широким потоком ее душу, и хотелось, чтобы радость эта, жизнь эта среди прекрасной природы никогда ничем не прерывались.
Зимний день догорел, и синие сумерки спустились над белым миром, когда цесаревна в красивой темно-серой траурной "адриене" вышла к обеденному столу, накрытому на два прибора. Разумовский в простом черном кафтане ожидал ее. В углу у клавикордов были французская певица и итальянец-аккомпаниатор. Камер-лакеи стояли за стульями с высокими спинками. На столе горел канделябр о пяти свечах, у клавикордов были зажжены две свечи. Углы просторной столовой тонули во мраке. В ней было тепло, чуть пахло ладанным дымом догоравших в печи сосновых смолистых дров и была вместе с тем та особая свежесть, какая бывает зимой в деревянных дачных строениях среди полей и лесов. В большом камине только разгорались, потрескивая, большие трехполенные дрова.
- Садись, Алеша.
Молодая кровь, возбужденная ездой по морозу, играла в жилах цесаревны. Румянец не сходил с ее щек. Потемневшие в сумраке столовой глаза вдруг отразят свет свечей и загорятся темным агатом. Совсем другая была теперь цесаревна, чем утром на прогулке. Точно далекая и влекущая.
- Ваше высочество, горилки повелишь?..
- Ты пей, Алеша, а я не буду. От водки, люди сказывают, полнеешь. А я?.. - Цесаревна с милой и смущенной улыбкой коснулась больших, упругих, красивых грудей, стянутых платьем, и покраснела… - Уж очень я добреть стала.
Камер-лакей поставил перед ней высокую серебряную кастрюлю, укутанную белоснежным полотенцем, и торжественно провозгласил:
- Ваше императорское высочество, уха из налимьих печенок.
- Разливай, Федор.
- Ваше высочество, может быть, повелишь венгерского?..
- Хорошо, налей немного.
- А мне разреши, ваше высочество, под ушицу еще трошки горилки. Пожалуй меня.
- Так и быть, - снисходительно улыбаясь слабости своего друга, сказала цесаревна. - Так и быть, пожалую.
Она положила ложку и обратилась к певице:
- Какую пословицу вы нам предложите, сударыня? Певица встрепенулась, опустилась в глубоком реверансе
и сказала звонко:
- Пословицу выпивок. Высоко нормандскую…
- Сие в твой огород, Алеша, - тихо сказала Разумовскому цесаревна.
- Ну?
Француженка заговорила с милой улыбкою.
- Чего же она такого балакает?
- Она сказала: под яблоко пьет человек, под грушу человек пьет…
- Оце… Подивиться!.. На що мени яблоко, груша?.. Ничого не схочу! По мне соленый огурчик альбо редька покрепче - вот под сие хватить, и точно, гарненько буде.
- Итак, мы ждем.
Итальянец с церемонным поклоном расправил фалды кафтана и уселся на табурет перед клавикордами. Разумовский хотел еще что-то сказать, но цесаревна шикнула на него. В столовой стало тихо. Чуть звенели ложки, да в углу, где за отдельным столом форшнейдер резал жареного зайца в свекольном соусе, звякнул нож.
В эту тишину плавно вошел переливающийся ритурнель аккомпанемента, певица спустила руки вдоль фижм платья, подняла голову, округлила веселые черные глаза и запела приятным меццо-сопрано:
Друг, по-це-лу-и пресны
Без частых перемен,
Любовь неинтересна
Без легкости измен.
Последний слог она протянула и оборвала, делая фермату. Цесаревна перестала есть зайца, тихо вздохнула и задумалась, положив щеки на ладони.
Певица продолжала быстрее и шаловливее под долгие аккорды аккомпанемента.
Она прошлась коротким шагом, танцуя, приподнимая концами пальцев края юбки и повторяя игривый куплет:
В огне сладком веселья горя,
В переменах любви и вина
Пусть проходит и ночь и заря…
Вечер был длинный и незаметно сливался с ночью. Цесаревна сидела вдвоем с Разумовским у камина. Березовые дрова догорали, осыпаясь в красных угольях. В столовой было темно, свечи, кроме одной, были погашены, красные отблески углей отражались в паркете, как в воде. Разумовский играл на бандуре и тихо мурлыкал малороссийские думы. Цесаревна глубоко уселась в кресло, протянула ноги на расшитую подушку, брошенную на пол у камина, и то закрывала глаза, то открывала их. Свои сладкие думы шли у нее в голове.
- Без тебе, Олесю, пшеницю возити,
Без тебе, голубонько, тяжко в свити жити.
Як день, так ничь то рве душу,
Я до тебе прийти мушу,
Хоча й не раненьке, Олесю-серденько…
Цесаревна думала о сладком покое любви, о радости Божьего мира, о приятности солнечного зимнего утра, белых снегов, мороза и запаха гиацинтов в зале, куда она вошла сегодня рано утром. Она ощущала во всем теле упругое движение прекрасных лошадей, их силу, покойный мерный галоп с веселым пофыркиванием по глубокому снегу, красоту заиндевелого леса и снегирей на серебряной елке. Какой это был прекрасный, незабвенный день!.. Как вкусен был деревенский обед и милое пение шаловливой француженки! Как удивительно хороша жизнь в этом чудном Божьем мире со своим любезным!.. Весело шалить с ним и спать в теплой горенке в очаровательной тишине морозной зимней ночи среди необъятных лесов и полей. Она предвкушала долгую ночь на мягкой постели с милым дружком. Что ей может помешать так жить?.. Никому не мешая и ни во что не вмешиваясь. Пусть там - Бирон. Сами выбирали, сами сажали на престол, - и тогда, когда скончался этот славный юноша, влюбленный в нее, Петр И, это была их воля призвать Анну, а не ее, их воля была окрутить Анну советом и проглядеть, в чьих руках, в чьей воле была Анна… Она лежит теперь, бездыханная, у Бирона в Летнем дворце… Подписала она письмо, или, как говорят, ее подпись подделали Бирон и Остерман?.. Но те-то дураки - сенаторы, министры, генералы - признали подпись и присягу давали двухмесячному императору и регенту Бирону… Если они были так глупы, ей-то какое до всего этого дело?..
- Без тебе, Олесю, буйный витер вие,
Без тебе, голубонько, солнечко не грие…
Як день, так ничь то рве душу,
Я до тебе прийти мушу,
Хоча й не раненьке, Олесю, серденько…
- Без тебе, Олесю… - шепчет цесаревна. - А как же мои солдаты?.. Анна смеялась надо мною, что я устраиваю у себя в Смольном ассамблеи для Преображенских солдат… Им скучно без меня… Им страшно без меня… На дыбу бросают!.. Плетьми без жалости секут! Моих преобра-женцев!.. Моих семеновцев!!
Она крепко стиснула зубы и тяжко вздохнула. Волнующие, страшные мысли прервали сладкую дрему любви.
Чуть слышно бормочет под звон струн бандуры Алеша… "Алеша - Олеся… Олеся…"
- Скажи ж мени правду, словечко вирненьке,
Чи коли привернесься до мене любеньке…
Миркуй, сердце, миркуй, любке,
То до мене прибудь хутке,
Бо буде пизненьке,
Олесю-серденько…
XII
Было очень поздно. Томительная тишина была кругом. Цесаревна тянула предвкушение ожидающего блаженства сладкого сна в тишине и теплой свежести и не шла в опочивальню… Не уйдет этот сладкий миг. За окнами, в саду, во дворе во флигелях служб все давно уснуло. Едва светились в окнах за спущенными шторами цветные огоньки лампадок да неясные желтые отсветы зажженных кое-где ночников. Псы замолкли на мызе и в селе, за окном было слышно, как с тихим шорохом что-то невнятное шепчет лес - то ночь шествовала по земле легкой воздушной поступью.
Струны бандуры зазвенят у камина, тихий голос - уже не может громко петь Алеша - расскажет трогательную малороссийскую песнь-думу, где самые слова ласкают сердце, Алеша наложит ладони на струны и усмирит их томный рокот. Молчит, устремив большие, темные глаза в очи цесаревне. И такая в них жажда обладания, такая могучая страсть, что цесаревна не в силах вынести - отведет глаза.
"Ничего!.. Подождешь!.. Не уйдет сие от нас!.. Потерпи!.." Лень двигаться, лень думать, лень слушать и смотреть. Блаженное состояние покоя сковало ее тело и слило его с тишиной и мерным шепотом медленно шествующей ночи.
Внезапно у ворот залаяла собака, и сейчас же вся псарня на мызе залилась хриплым тревожным лаем. Им вторили на селе, и поднялся тот зимний, недовольный, злобный и дружный лай, что далеко слышен зимой и радует заблудившегося путника. Послышался, или так показалось, окрик часового. У ворот калитка хлопнула. Лай усилился, стали слышны людские голоса. В нижнем этаже, где были залы, кто-то прошел торопливой поступью, раздался стук растворяемых дверей и шаги по лестнице.
В столовую постучали и, не дожидаясь отклика, приоткрыли дверь. Камер-медхен, босая, в белой ночной юбке, с укутанной теплым вязаным платком грудью, с горящей свечой в медном шандале, заглянула в столовую.
- Простите, ваше высочество, я полагала, вы в опочивальне.
- Что там за шум, Вера? - спокойно спросила цесаревна.
- Ваше высочество, сейчас пришла какая-то монашенка и домогается непременно вас сейчас же повидать.
- Сейчас?.. Ночью?.. Что она, с ума спятила? Пусть дождется до завтра… Завтра, когда укажу, тогда и придет…
- Я ей говорила, ваше высочество… Такая настойчивая, не приведи Бог… Плачет даже… Кричит: "Я не для того ночью лесом бежала, чтобы до утра ждать!.. Меня волки загрызть могли. Бог меня спас… Утром уже и поздно будет…"
- Сказилась, дюже сказилась, - сказал, вставая и надевая кафтан, Разумовский. - Да откуда она?.. От кого?..
- Сказала - из Питербурха.
Цесаревна переглянулась с Разумовским. Желание сна и покоя боролись в ней с любопытством.
- Уже опять не сумасшедшая ли то наша Рита, - сказала цесаревна. - Ну, пусть войдет, только скажи: на одну минуту.
Разумовский хотел уходить, но цесаревна остановила его:
- Останься, Алеша. Послушаем, что еще там прилучилось.
Разумовский восковым фитилем зажег канделябр на камине. Тени побежали по стенам и прогоняли обаяние дремоты и тихой поступи ночи. Собаки на дворе умолкали.
Камер-медхен открыла двери и пропустила высокую тонкую девушку с лицом, закутанным черным платком. Та бросилась к ногам цесаревны.
- Ну, конечно, Рита, - сказала цесаревна и подняла с колен совсем обмороженную девушку.
- Ваше императорское высочество, простите мою дерзость и настойчивость, но я должна, должна, должна видеть вас еще сегодня.
- Опять что-нибудь придумала, - сказала цесаревна, открывая лицо Риты и глядя на лоб со шрамом недавнего ранения на виске, на незаживавшие рубцы на щеках.
- Как же добралась ты до меня, Рита?.. Опять, как для меня рисковала…
- Ваше высочество, я целый день шла, не присаживаясь… Вы знаете, какой глубокий снег!.. Только в Петергофе егермейстер Бем дал мне сани и провожатого.
- Ничего не ела… Совсем замерзла… Ну верю, что что-нибудь тебя заставило так поступить… Садись… Алексей Григорьевич, распорядись, братец, ужину ей подать и вина… Дрожит вся…
- То так… От волнения… Я так счастлива, что застала вас и могу все вам рассказать… Дело касается России…
- Ну, ладно… Ладно… Уже и России!.. Много зря болтают…
- Ваше высочество…
- Ну, сказывай, с какими "эхами" опять ко мне примчалась.
- Ваше высочество, тут ныне уже не об "эхах" речь… Вчера ночью фельдмаршал Миних арестовал Бирона…
- Да что ты? - воскликнула цесаревна.
- Посказились они там все в Питербурхе, - сказал Разумовский и стал размешивать догорающие уголья в камине.
- Арестовал Бирона, жену его и сыновей, и сегодня на рассвете их многими санями отправили, кто знает куда… Говорят - в Шлиссельбург. Бестужев тоже арестован… Ваше высочество, вам незамедлительно надо ехать в Петербург… Офицеры и солдаты просили меня передать вам… Мой брат с ними был при самом аресте… Они пошли против присяги регенту ради вашего высочества…
Цесаревна в большом волнении прошлась по столовой. Все мечты ее, все вожделения, сладкие думы о покойном сне были разбиты, разлетелись прахом, точно и не было их… Надо ехать в Петербург… Зачем?.. Солдаты арестовали Бирона для нее… Для нее ее солдаты пошли на страшный, смертный подвиг… Народ… Россия ее зовет… Она должна ехать.
Цесаревна дернула за шнур звонка у двери и, повернувшись к Рите, сказала:
- Все без утайки мне сказывай. Сейчас прикажу готовить возок… Если надо - к рассвету будем в Петербурге…
Рита торопливо, нервно ела поданный ей холодный ужин и рассказывала сбивчиво, прерывчиво, не зная, что важнее: то, что она слышала, или то, что сама видела.
- Началось сие, еще когда… как скончалась государыня императрица Анна Иоанновна и был объявлен тот указ о регентстве, вот тогда и пошли первые разговоры. В церкви Исаакия Далматского двадцать третьего октября приводили матросов к присяге по манифесту. Счетчик Максим Толстой отказался присягать. Его схватили… Он и объявил всенародно: "Для того сие делаю, что государством повелено править такому генералу, каковы у меня, Толстого, родственники генералы были. До возраста-де государева, до семнадцати лет повелено править государством герцогу Курляндскому, а орел-де летал, да соблюдал все детям своим, а дочь его оставлена. И надобно ныне присягать государыне цесаревне". О том-де, он слышал, говорили лейб-гвардии Преображенского полку солдаты, идучи от учиненной ныне присяги Московской Ямской слободой… Толстого приводили в застенок и поднимали на дыбу, чтобы узнать, кто именно из солдат говорил сие. Он никого не назвал, и его сослали в Оренбург…;
- Ужасно, - тихо вздохнула цесаревна.