Механизированные дивизионы пересекли Бельгию за тридцать шесть часов. Курсанты из бригад бронетехники воспользовались этим, чтобы натянуть нос кавалеристам. Бобби потребовал, чтобы портной пришил штрипки к его брюкам.
Тринадцатого мая газеты запестрели крупными заголовками: "Наступление немцев в основном остановлено на всех фронтах". При этом никто не обратил внимания на слова "в основном". В тот же день напечатали еще одно сообщение: "Оккупация неприятелем Голландии провалилась". Ну еще бы, ясное дело: голландцы воспользовались оружием, которое им дала природа, и затопили свою территорию. Это напоминало войны времен Людовика Четырнадцатого.
Под конец дня приехала мадам Лервье-Марэ, маленькая, щупленькая, подвижная женщина, которая сама водила автомобиль и была постоянно занята какими-то своими мыслями. Они не были ни печальными, ни веселыми, но явно не давали ей покоя. Жак унаследовал от нее хрупкое сложение, острый нос, подвижную мимику и характерные интонации голоса. У обоих были круглые глаза и мягко очерченный рот. Но то, что портило сына, делая его немного женственным, у матери смотрелось весьма изящно.
С самого рождения Жака, то есть уже почти двадцать лет, мадам Лервье-Марэ не разлучалась с сыном, готовя для него блестящую карьеру, которой так жаждала. И мальчик привык к постоянному присутствию молодой матери, всегда находящейся в центре общего внимания. Мать сделала из него важную персону гораздо раньше, чем он повзрослел.
Мадам Лервье-Марэ сняла маленькую квартирку неподалеку от Школы в расчете проводить там выходные дни. Но в полдень тринадцатого мая, когда война приняла серьезный оборот, она вдруг решила поселиться в гарнизоне на берегу Луары.
Сына она нашла сильно переменившимся.
Он вел себя смущенно и раздраженно, словно стеснялся ее. Ему и вправду было неловко перед товарищами, что мать сопровождает его повсюду, даже на военной службе.
"Я больше ему не нужна, - подумала она с тоской. - Он даже не вспомнит о том, что я для него сделала".
Раньше у него не было этой манеры разговаривать стоя, заложив руку за пояс и поставив ногу на поперечину стула: жест, позаимствованный у Сен-Тьерри. Ее очень удивило и то, что сын ходит теперь к воскресной мессе.
- Щен… - Это было прозвище, которое Жак в детстве дал своему дядюшке, министру Лервье. - Щен велел тебе передать, что он хлопочет о том, чтобы тебя перевели в штаб, - сказала мадам Лервье-Марэ. - Только дай ему знать, когда начнутся экзамены.
- Да не хочу я в штаб, - ответил Жак. - Я хочу командовать разведгруппой. Получить хороший взвод - и вперед!
На этот раз тоска просто физически сжала грудь мадам Лервье-Марэ. Потом она долго гадала, под чье влияние попал ее мальчик. Кто стал примером для подражания? Ламбрей с его длинной шеей и перстнем на мизинце? Бобби с его сардонической улыбкой? Да нет, наверное, все-таки долговязый чех. Пожалуй, он из них самый симпатичный и самый искренний. К тому же она так часто ловила на себе взгляд миндалевидных глаз этого парня.
Не менее удивительно было и то, насколько поверхностными были знания мальчиков о войне и как мало интереса и доверия они проявили к новостям, которые она привезла из Парижа.
Для них было важно совсем другое, другое заставляло их смеяться, волноваться и возмущаться: четыре дня ареста, которые на неделе по милости Бруара получил Коллеве; завтрашний опрос по предписаниям службы; отмена разрешения на выход за пределы гарнизона. Один лишь чех, казалось, умел думать и видеть дальше собственного носа.
- Может, это и к лучшему, - подумала она.
Когда без семи минут девять она сказала всем четверым: "До завтра", Стефаник был тронут до слез: ему показалось, будто эти слова обращены только к нему.
Четырнадцатого мая в коммюнике появилось название Лонгви.
- Но ведь это уже во Франции! - раздались голоса.
Сверились с картой. И тут все выяснилось: фронт проходил не параллельно границе, а перпендикулярно. Лонгви, Гронинген, вот оно что!
Не прошло и двух дней, как идея быстрой и стремительной атаки сама собой превратилась в понятие устойчивого фронта.
- Невозможно сразу двинуться прямо на Германию, и это логично, - говорили те, кто всего два дня назад уже шел на Берлин.
Утром четырнадцатого мая голландцы прекратили вести огонь.
В то же самое время Пюиморен и Верморель заключили традиционное пари: кто быстрее одним глотком осушит высокий пивной бокал, до верху наполненный коньяком. Обоих, смертельно пьяных, унесли в лазарет, и никто не сомневался, что традиционное пари завершится не менее традиционной отсидкой под строгим арестом в течение пятнадцати дней.
В газетах за пятнадцатое мая речь шла о боях в секторе Седана, а рядом было напечатано сообщение о подписании франко-англо-бельгийского финансового соглашения.
Если шестнадцатого мая председатель Совета говорил с парламентской трибуны о "сосредоточении атак на стыке частей фронта" и официально обозначал "зоны перемещения", его речь все еще прерывалась "бурными и единодушными аплодисментами", которые придавали привычный вид парламентским отчетам. Печатались программы кинозалов, а газетные подвалы, как обычно, пестрели рекламой фармацевтических фирм. Торговцы снадобьями продавали свои настои и отвары, директора театров бронировали места на спектакли, а значит, люди все так же думали о болезнях печени и все так же ходили в кино.
Перед тем как сойти с рельсов, поезд не замедлял хода.
С другой стороны, дурным вестям: "Кажется, они уже в Лаоне, кажется, они уже в Бове…" - не удавалось преодолеть заслона приличий.
Курсанты развлекались, обнаружив в военных комментариях термины вроде "установления соприкосновения" или "отсечной позиции", широко употребляемые на занятиях по основам стратегии. Они не высовывали носа за пределы Школы и все события воспринимали пропорционально масштабам своего замкнутого мира. Седан - это гарнизон дядюшки-полковника. Живе реален только потому, что оттуда пришло последнее письмо от старшего брата или от кузена. Шарль-Арман больше не жалел о том, что оказался в бронетанковых войсках, ибо неожиданно открыл для себя, что теперь на поле боя лучше всех видно того, кто сидит в легком автомобиле или с биноклем в руке выглядывает из башни танка.
Стефаник завел привычку почти каждый день несколько минут проводить в молчании у мадам Лервье-Марэ.
Наступило третье воскресенье в Школе. Сразу после восьми утра Шарль-Арман, Жак, Бобби и остальные пятьдесят парней - кто голый по пояс, кто совсем голый, - хохоча и толкаясь, сгрудились в умывальной.
То там, то тут слышались соленые шуточки. Мишенью для шуток становились то бедняга Ракло, то толстяк Бернуэн. А еще родинка на левой ягодице Бебе. Пижамные штаны взлетали к потолку, воздух наполнялся сыростью, босые ноги шлепали по воде, ибо Бобби ради развлечения устроил маленькое наводнение.
- Шарль-Арман, - спросил он, - ты мне можешь вечером уступить твою комнату? Элен приедет. Она уже пять дней как выписалась из больницы.
- Вот черт, - сказал Шарль-Арман, с полотенцем вокруг бедер, - дело в том…
- Что, и ты тоже?
- Ну да. Но всегда можно установить очередь. Тебе когда нужна комната?
- Часов в шесть, если можно.
- Ладно, договорились. Но не раньше. Не надо сталкиваться на пороге. Ключ оставлю над дверью.
Мальвинье, который ушел еще рано утром, шумно взбежал по лестнице и прошел мимо умывальной, напевая:
Отправляясь к лотарингочке
В сабо…
- Ox, ox, Мальвинье! Ну ты и разошелся, - обрадовались его товарищи.
- Ага, - ответил он, потирая свои огромные ручищи. - Я исповедался, я причастился, и мне хорошо.
И пошел дальше, мурлыча про себя:
С букетиком майорана
В сабо…
О! О! О!
В умывальной раздался взрыв хохота, и пятьдесят мальчишеских голосов подхватили песню, да так, что слышно было в коридорах первого этажа.
2
Громадное здание церкви и узкую полоску садика в тени абсиды на улице От-Сен-Пьер фестоном окружали постройки старинных особняков шестнадцатого века. Из всех окрестных улиц и улочек этой удалось лучше других сохранить аристократический вид. Ее не обезобразили надстройки и навесы, и она осталась чистой и тихой. Время от времени по ней молча проскальзывали монашки, позванивая четками в складках юбки, и казалось, что широкие отвороты чепца несут их по воздуху.
Ноги Марии Садовеан разъезжались на круглых булыжниках. Шарлю-Арману приходилось то и дело протягивать руку в перчатке, чтобы ей помочь, но его рука сразу же занимала положенное место вдоль гимнастерки.
Вдруг из какой-то двери прямо им под ноги выскочил маленький ребенок. Мария Садовеан побледнела и судорожно вдохнула.
- Шарль-Арман, - сказала она, и в голосе ее слышалось то ли согласие, то ли мольба о нежности.
Он улыбнулся, восприняв это как естественное проявление радости, которую чувствовал сам, и посмотрел на девушку. Блестящие черные волосы, матовый цвет лица, контуры тела, которое он так хорошо знал, выпуклость груди, темная впадинка бедра. В прошлое увольнение, с месяц назад, Шарль-Арман задал себе вопрос, не начал ли он отдаляться от Марии. В ее присутствии он постоянно испытывал легкое раздражение, и это казалось ему предвестником конца любви. Он настолько хорошо ее изучил, что уже заранее знал, каким тоном она заговорит с чужаком, как поведет плечами, надевая пальто. В разговоре он мог точно угадать момент, когда она попросит сигарету, а если она направлялась ему навстречу, безошибочно чувствовал, как именно она обовьет руками его шею.
В долгой любви есть критическая точка, которую либо преодолеешь, либо нет.
Но сегодня Шарль-Арман ни на миг не ощутил того раздражения, которое, если долго не проходит, может перерасти в ненависть. Сегодня ничего не выводило его из себя: ни взгляд, ни слово или движение девушки. Все в ней казалось искренним, гармоничным и желанным. Сегодня Шарль-Арман действительно верил, что всегда был влюблен в нее, и, как бы извиняясь за прошлую несправедливость, нежно коснулся пальцев девушки.
Она опять побледнела.
Комната, которую Шарль-Арман снимал вот уже четыре месяца в доме скрипичного мастера, была высокой, просторной и пустой. Высокая дверь, окна, обрамленные толстыми каменными крестами, и старенькая фисгармония в углу - ну чем не заброшенная резиденция епископа.
Шарль-Арман чувствовал себя здесь просто прекрасно. А Марии, наоборот, казалось, будто ее заперли в тюремной камере. Единственным живым и ярким пятном были ее черные волосы на фоне выбеленной стены.
Удовлетворив желание, Шарль-Арман еще какое-то время лежал рядом с Марией. На него опять накатила волна раздражения. Все жесты и выражение лица подруги снова показались ему наигранными. Мало того что она всегда пользовалась одной и той же помадой и всегда носила обувь одного фасона, у нее и нежные слова, и улыбки были одинаковые.
"У нее, наверное, и сердце лакированное, как ногти", - подумал он.
Молчание начинало угнетать, и Мария спросила:
- Ты прочитал те два романа, что я тебе дала?
- Нет, - ответил он и вдруг понял, что с тех пор, как появился в Сомюре, не открыл ни одной книги.
Мария мучилась из-за того, что не могла решиться сказать Шарлю-Арману одну очень важную вещь. По дороге в поезде она искала и подбирала нужные слова. Ей ужасно хотелось все рассказать Шарлю-Арману прямо на вокзале, чтобы освободиться и не тащить в одиночку груз этой тайны. Но она не решилась сказать ни на вокзале, ни за обедом. Не хотелось портить вечер. Но вечер все равно был испорчен. Только что, когда им под ноги выбежал ребенок, она уже готова была все рассказать. Она вздрогнула, как вздрагивала всякий раз, вспоминая о своем состоянии, и накинула домашний халат Шарля-Армана.
- Тебе холодно? - спросил он. - Может, закрыть окно?
- Нет, ничего.
Она наметила для себя время: шесть часов. Вот наступит шесть часов - и она наберется смелости. И не заплачет. Как и все очень молодые люди, он пугался женских слез и становился резким.
Еще не успев запахнуть на груди рубашку, Шарль-Арман уже пристегивал шпоры.
Кто знает, может, ему, с его всегдашним высокомерием, это вовсе не понравится? Он вел себя честно: никогда, даже в шутку, он не говорил, что будет любить ее вечно. Во всяком случае, его реакция будет искренней. Он никогда на ней не женится, это невозможно. Она прекрасно понимала свое положение. Мария Садовеан была иностранкой, не связанной никакими узами, с туманным прошлым и сомнительными доходами. Тем не менее она вела роскошную жизнь. Такое часто бывает во всех столицах. Разведенная дама.
И все же она поймала себя на том, что надеется. Ведь война все меняет.
Шарль-Арман, повернувшись к ней спиной, завязывал перед зеркалом галстук. Он выждал несколько минут, нарочно не предлагая ей сигарету - пусть возьмет сама. И точно: у него за спиной тихо звякнул замок сумочки. Не глядя на Марию, он знал, что сейчас она чуть повернулась на бок. Дальше следовали щелчки зажигалки. Раз… два… Ей никогда не удавалось прикурить с первого раза.
- Ты бы оделась, - сказал он. - Мы можем пойти погулять или выпить чашечку чая.
Она украдкой взглянула на часы: без двадцати шесть.
- Шарль-Арман! Разве уже пора уходить? - отозвалась она, и в голосе ее прозвучала паническая нотка. - Я бы с радостью еще осталась.
- Мне очень жаль, но… мы делим эту комнату с приятелем. С Дерошем, я тебе о нем говорил. У него тоже свидание, и я ему обещал. Он может прийти раньше условленного.
- Как! - вскричала она. - Они будут… здесь… на тех же простынях!
- Ну… знаешь, между друзьями…
- Ну да, друзья… - пробормотала Мария. Она покорно встала, прибрала постель и оделась. Это слово, "друзья", яснее ясного напомнило ей, что ему всего двадцать лет.
Шарль-Арман, прислонившись к стене, ждал момента, когда она начнет пудриться. Ну вот… Она долго возилась, открывая пудреницу. Зачем набирать на пуховку столько пудры, чтобы потом ее стряхивать?
Она сдула с пуховки маленькое розовое облачко… Потом подняла глаза, увидела выражение лица Шарля-Армана и выронила пудреницу. Зеркальце разбилось.
Он собрался что-то сказать, но она протянула руку и закрыла ему рот ладонью.
Несколькими минутами позже, уже на улице, Шарль-Арман произнес:
- Пойдем, я покажу тебе старый дворик, очень красивый.
Они прошли под арку. Во дворике было тихо и прохладно, посередине виднелся увитый плющом колодец.
Часы на здании церкви стали отбивать шесть. Мария подумала, что уедет, так ничего и не рассказав. Шарль-Арман, подняв голову, любовался высокими окнами.
- Шарль-Арман! У меня будет ребенок.
- Что ты сказала? - глухо отозвался он, резко обернувшись.
Она не ответила: он все прекрасно слышал.
- Ты уверена? - спросил он и, сразу же поняв всю нелепость вопроса, добавил: - Я огорчен.
Мария прислонилась к стене, перед глазами все поплыло. Она была готова к чему угодно - и к худшему, и к лучшему, - но только не к этому. Не к этим двум словам, которые все еще звенели у нее в ушах. Шарль-Арман мог вспылить, испугаться, встретить новость упреками или циничным замечанием. Она бы все поняла. А он… он просто огорчен. Как бесхитростно и как безжалостно.
Часы закончили отбивать шесть.
Шарль-Арман ответил чисто рефлекторно. Так отдергивают руку от огня раньше, чем мозг успевает осознать опасность.
Он мысленно повторил ее слова: "Шарль-Арман, у меня будет ребенок", - и только тогда до него дошло.
На втором этаже заскрипели оконные ставни, и раздался старушечий голос:
- Ну конечно, унтер-офицер!
Они быстро выскочили из дворика, словно застигнутые за чем-то недостойным. Когда они миновали сводчатую арку, у Марии вырвался не то смех, не то рыдание. Шарль-Арман увидел, как дергались ее плечи под светлым платьем. А когда они вышли на улицу, она залилась неудержимым, срывающимся на визг смехом и хохотала как сумасшедшая, не в силах идти дальше.
- Ну перестань, возьми себя в руки, прошу тебя! - приговаривал Шарль-Арман.
Мария постепенно успокоилась и прекратила смеяться. Они молча двинулись дальше.
Лицо Шарля-Армана стало серьезным и сосредоточенным.
- Шарль-Арман, ты так ничего и не сказал… - прошептала Мария чуть слышно, и в ее голосе слышались тревога и мольба.
- Обещаю тебе, Мария, что в первое же увольнение поговорю об этом с отцом. Клянусь тебе.
Она чуть приподняла плечи. Да, для него драмой была необходимость все сказать отцу. И в этой драме она была на последнем месте, ей отводилась эпизодическая роль. Она могла стать причиной социальных, религиозных или финансовых неприятностей, а ее любовь и она сама отходили на второй план. Это было настолько жестоко, что она вздрогнула от возмущения. Ей выпало счастье быть любовницей Шарля-Армана, и теперь за это надо платить. Она старше его, и она заплатит сама. Напрасно она ему сказала. Теперь наверняка последует унизительный чек на оплату пребывания в клинике и на дальнейшее содержание ребенка, и этот унизительный чек ее, без сомнения, заставят принять. Что ж, по крайней мере, материальные проблемы будут решены. Теперь ей нужно только одно: она должна быть уверена, что он ни одного дня не будет думать о ней с безразличием или со злобой.
Мария взяла его за руку. Шарль-Арман осторожно высвободился:
- Извини, но я в военной форме.