- Тебе не надо никакого торга, потому что стоит тебе ласково взглянуть на Анри, и он будет весь к твоим услугам! Да открой же глаза, Жанна! Ты только посмотри, какой это умный, честный, добрый, хороший человек! Разве он недостоин твоей любви? Ах, Жанна, Жанна, холодная, бессердечная!
Жанна подошла к подруге, которая во время разговора занималась своим туалетом и теперь окончательно оправлялась перед зеркалом, обняла ее, нежно поцеловала и сказала:
- Ах, если бы маркиз знал, какого красноречивого адвоката имеет он в тебе! Но не волнуйся, Полетт, я вовсе не так уж холодна и бессердечна. Не скрою от тебя, твой Анри даже нравится мне, и если действительно его любовь не только не отвлечет меня от моего дела, а наоборот, поможет, то… Но это - дело далекого будущего. А теперь раз ты, слава Богу, наконец готова, то пойдем завтракать. Папа и так недоволен, что сегодня мы запаздываем. Ты погляди только, как он волнуется!
Жанна смеясь подвела подругу к окну и указала на высокого, широкоплечего старика, который нервно расхаживал по садику, недовольно хмуря густые седые брови и изредка встряхивая седой львиной гривой.
- Бедный мсье Николя! - рассмеялась Полетт. - И все это из-за меня! Ты, пожалуйста, извинись за меня перед ним, Жанна!
- Но ты можешь сделать это сама!
- Нет, милочка, я должна ехать. Мне необходимо поскорее увидеться с Анри, чтобы обсудить с ним план дальнейших действий. Если можно, прикажи дать мне сюда чашку шоколада; я выпью ее, пока будут закладывать лошадей. Ведь Батист свободен?
- Да погоди ты, сумасшедшая! Не убежит твой Анри, позавтракай с нами!
- Нет, нет, Жанетт, ты уже меня не удерживай!
Полетт выпила чашку шоколада и умчалась в Париж. Проводив подругу, Жанна спустилась в сад, где на белоснежной скатерти накрытого стола уже готов был холодный завтрак и кофейник испускал клубы ароматного пара.
- Что это за новости, Анюта? - ворчливо встретил ее отец. - Из-за какой-то трещотки ты заставляешь меня ждать целый час! Ты знаешь, как я дорожу правильностью порядка дня?
- Ну-ну, не ворчи, милый мой старичок! - ласково ответила Жанна, подходя к отцу и поднимаясь на цыпочки, чтобы поцеловать его. - Прости меня, случился такой грех! Ну, пойдем к столу, к столу!
- Ах ты, сахар-медовик! - буркнул старик, сразу растаявший от ласки дочери, в которой души не чаял.
Они уселись за стол. Жанна принялась разливать кофе. Вдруг кофейник задрожал в ее руках и она испуганно шепнула:
- Папа! Посмотри-ка туда, к решетке у калитки! Боже, что это за человек!
Николай Петрович посмотрел в указанную сторону и увидел какого-то молодого человека в истрепанном, оборванном костюме, жадно прильнувшего к решетке. Руки оборванца судорожно вцепились в перекладину, возбужденные взоры были устремлены на накрытый стол, и все его исхудавшее донельзя, зеленовато-мертвенное лицо говорило о непреодолимом, смертельном голоде.
- Что вам нужно здесь? - окликнул его Очкасов.
- Мсье… Пощады… Три дня… голоден… есть… умираю… - ломаным французским языком простонал оборванец.
- Вы голодны! Так идите сюда! Калитка тут, рядом, толкайте ее от себя! - всполошился добряк.
- Боже мой! Ты только посмотри, папа, до чего он истощен! - с сочувствием сказала Жанна по-русски.
Оборванец, входивший в этот момент в калитку, при звуке ее голоса вдруг остановился, радостно-изумленными глазами уставился на молодую девушку, даже закачался от охватившего его волнения, а потом сорвался с места и бросился к Жанне с криком, похожим на стон:
- Русские! Слава Тебе, Господи! Боже мой! Русские! Я спасен! Голубчики вы мои! - и рыдая, он упал к ногам девушки, обнимая ее колени.
Оба Очкасовы всполошились.
- Миленький, да как ты попал сюда? - крикнул старик.
- Ах, папа! Ну, что расспрашивать голодного, - заволновалась Жанна. - Кушайте, голубчик, кушайте! - и она совала оборванцу тарелку с хлебом и холодным мясом.
Оборванец хватал хлеб и мясо, жадно совал в рот, глотал не жуя, бормотал слова благодарности, перемешанные с угрозами и жалобами по чьему-то адресу. Трудно было разобрать что-нибудь в этих лихорадочных, беспорядочных выкриках. Кто-то завез его, обманул - вот единственное, что мог понять старик. Но Жанна женским чутьем сразу угадала, с кем она имеет дело.
- Кушайте, голубчик, и не разговаривайте, потом вы нам все расскажете. Мне кажется, папа, что это - нашего поля ягода: такой же обиженный, как и мы.
Незнакомец и не заставлял себя уговаривать и с жадностью продолжал есть и пить, пока Жанна не остановила его, опасаясь, как бы чрезмерное насыщение не повредило ему после голодовки.
Но утоление острого голода сразу опьянило несчастного. Несколько бессонных ночей, проведенных в скитаниях, сейчас же сказались, и видно было, что он прилагает сверхчеловеческие усилия, чтобы не заснуть тут же, за столом. Пришлось отвести его в комнату, только что освобожденную Полетт, и отложить удовлетворение любопытства до следующего утра.
VI
ПРИЗНАНИЯ
Ничто не напоминало в незнакомце вчерашнего оборванца, когда на следующий день он вышел из своей комнаты, приведенный в порядок парикмахером и переодетый в платье старика Очкасова. Это был высокий, стройный молодой человек с бледным, истощенным, словно после долгой болезни, лицом и усталыми, но добрыми, наивными голубыми глазами. Он сразу внушал симпатию и доверие, а все его манеры говорили о принадлежности к хорошему обществу. Поблагодарив в простых, сердечных выражениях гостеприимных хозяев за привет и ласку, он в ответ на их просьбу стал рассказывать свою историю.
- Я не знаю, - начал он, - кто вы такие, дорогие мои благодетели.
- Вы это сейчас узнаете, - заметила Жанна.
- Не знаю также, что привело вас на чужбину и как вы относитесь к тому, что сейчас творится на нашей родине. Быть может, мой откровенный рассказ оттолкнет вас от меня. Но я знаю одно: что вы спасли меня от неминуемой гибели. Поэтому, оставляя в стороне всякую осторожность и недомолвки, я просто и правдиво расскажу вам свою историю, чтобы не оставлять вас в неизвестности относительно моей персоны…
- Простите, - перебила его Жанна, - скажите, вы принадлежите к числу пламенных приверженцев теперешнего русского правительства?
- О, нет! - воскликнул молодой человек, и его кроткие глаза вспыхнули ненавистью.
- В таком случае, - сказала Жанна с грустной улыбкой, - вы можете тем более не стесняться перед нами, потому что и мы не принадлежим к числу его друзей!
- Тогда мне остается только еще пламеннее возблагодарить Господа за то, что Он привел меня к соотечественникам и единомышленникам! - благоговейно сказал молодой человек.
Жанна знаком предложила ему начать рассказ.
Незнакомец приступил к повествованию:
Меня зовут Петр Андреевич Столбин, я происхожу из рода немецких баронов фон Тольбейнов. Мой дедушка, барон Фридрих Готлиб фон Тольбейн, служивший капитаном флота у датского короля Христиана Четвертого, был одним из просвещеннейших людей своего времени. Поклонник философии, дедушка не мог равнодушно смотреть, как дворяне, не ставившие ни во грош самого короля, угнетали простой люд. И когда в 1660 году народ предъявил свои права, дедушка встал открыто на его сторону.
От переворота 1660 года выиграли только бюргеры; дворяне ничего не потеряли, а простой люд остался в прежнем положении рабочего скота. Зато положение моего дедушки пошатнулось. Ни король, ни дворяне не могли простить ему защиту "подлой черни". Дедушке пришлось бежать. И вот в темную, бурную ночь, захватив молодую жену и годовалого ребенка, он пустился по морю, добрался до Швеции, а оттуда - в Московию, где предложил свои услуги царю Алексею Михайловичу.
Это было как раз в разгар войн, которые вел царь с Польшей. Опытные, ратного дела люди, были желанными гостями. Дедушка совершил с царем ряд походов, а в 1667 году был послан им в Дединово на Оке, где царским указом предписывалось приступить к постройке кораблей. С кораблестроительством ничего не вышло, единственный построенный там корабль вскоре сгорел. Против дедушки поднялись подкопы и интриги, и он удалился в семидесятых годах на покой, поселившись в Немецкой слободе в Москве. Я забыл еще сказать, что по настоянию царя дедушка принял православие и из барона фон Тольбейна превратился по созвучию в русского дворянина Столбина.
Мой отец, Андрей Федорович Столбин, был одним из ревностных сподвижников Петра Великого. Унаследовав от дедушки страсть к морю, отец изучал в Голландии кораблестроение, вместе с великим преобразователем работал над созданием русского флота и был одним из его капитанов. Впрочем, надо сказать, что не в пример прочим отец продвигался по службе очень медленно: царь Петр как-то не замечал его усердия и способностей. Это не мешало отцу боготворить своего государя, и когда от его брака с девицей Минной фон Торнау, тоже обрусевшей немкой, родился я (это было в год Полтавской битвы, то есть в 1709 г.), то отец поспешил назвать меня, своего первенца, Петром.
Я с благоговением и нежностью вспоминаю жизнь в раннем детстве под отцовской крышей. Маленький домик на Васильевском Острове содержался матерью в образцовой чистоте и порядке; весь день был распределен между серьезными и разумными развлечениями, а по вечерам, если отец не был в плавании, он рассказывал нам о далеком прошлом, о дедушке, о его плавании в утлой лодочке по бурному морю - это отец, конечно, помнить не мог и передавал со слов дедушки, - о своем житье-бытье в Голландии.
Одно только печалило отца и мать, - это мое слабое здоровье. Нечего было и думать для меня о продолжении карьеры отца и деда. Тогда отец предназначил меня к гражданской службе и отправил по достижении восемнадцати лет в Гейдельберг, где был старейший немецкий университет.
Это было в 1727 году, когда на русский престол вступил малолетний Петр Второй. Из осторожных писем отца, а еще более - от прибывавших в Гейдельберг русских, я мог узнать, что на родине творятся ужасы. Всякий старался урвать себе кусочек получше, а о продолжении дела Великого Петра никому и в голову не приходило заботиться.
В 1730 году я узнал о смерти Петра Второго и облегченно вздохнул. Прямой наследницей его была царевна Елизавета, дочь великого преобразователя, пламенная поклонница славных дел отца. "При ней Россия воспрянет!" - думал я наравне со многими. Каков же был мой ужас, когда я узнал, что права царевны Елизаветы обойдены и на русский престол вступила Анна Иоанновна, или - вернее - ее возлюбленный Эрнест Иоганн Бирон.
Для моего отца настали плохие времена. Все русское преследовалось, на первый план выступили немцы. Родственники по жене советовали отцу подать прошение о восстановлении его искаженного имени, так как в качестве барона фон Тольбейна он был бы несравненно больше в чести. Но мой отец и слышать об этом не хотел, гордо отвечая, что он и его отец кровью приобрели честь быть истинными русскими и что он не обратится с такой позорной просьбой к бывшему конюху, попирающему вскормившую его страну. Конечно, осторожные родственники поспешили отшатнуться от такого опасного человека. Как я узнал потом, нашлись даже такие, которые довели до сведения Бирона слова заносчивого русского капитана.
Моему отцу было в то время уже семьдесят лет, но он был прям и бодр, как могучий дуб. И вдруг он получил неожиданный приказ: сдать командование кораблем какому-то немецкому молокососу, не имеющему ни опыта, ни знаний, и удалиться на покой. Отец бросился в адмиралтейство-коллегию. Там ему сообщили, что ровно ничего сделать не могут, так как приказание исходит от Бирона. Отец бесстрашно направился к Бирону. Тот с первых же слов оборвал отца, сказав, что он не понимает, как такой доблестный вояка обращается с просьбами к "немецкому конюху". Отец возразил, что он обращается не с просьбой, а с требованием. Кончилось все это дело очень печально для моего отца: оскорбленный наглостью временщика, он поднял руку для удара. Тогда Бирон крикнул слуге, приказал им держать старика, а сам три раза ударил его по лицу, приговаривая: "Вот тебе от конюха". Затем он приказал вышвырнуть отца вон.
Мой отец нашел возможность пробраться во дворец и был принят императрицей. Но и тут он не получил ни малейшего удовлетворения. Даже не выслушав его хорошенько, Анна Иоанновна крикнула: "Мало тебе еще, старому дураку!" - и прогнала с глаз долой. Отец вернулся домой, поцеловал жену и прострелил себе мозг.
Я беззаботно жил в Гейдельберге, ничего не зная о совершившемся. Письмо матери, кратко сообщавшее о смерти отца и об отсутствии средств на дальнейшую жизнь за границей, вызвало меня в Петербург. Тут я узнал подробно о случившемся и о том, как месть Бирона была способна преследовать даже покойников. Моего покойника-отца облыжно обвинили в растрате судовых сумм, его домик отобрали, продав в пользу казны, а тело лишили погребения.
Должен сознаться, я не создан для сильных страстей. Еще в раннем детстве отец неоднократно смеялся надо мной, уверяя, что я по ошибке родился мужчиной и что, мол, слезливая сентиментальность сделала бы честь любой немецкой Гретхен или Амалии. Может быть, это и так. Другой на моем месте бросился бы к Бирону, убил бы его, удушил бы своими руками, а я только плакал, плакал и плакал… Но и то сказать, мог ли бы я добраться до всесильного временщика? Один ли я страдал от этого бесчеловечного ига?
Мать ненадолго пережила отца. Она скончалась, призывая меня к мести за попранную отцовскую честь. Кроме того, она дрожащими руками вручила мне сверток из двадцати червонцев, говоря, что это она скопила из отцовских подарков и хозяйственных экономии.
Похоронив мать, я стал искать занятий… После долгих усилий мне удалось наконец получить маленькое местечко при сенате. Нужно ли было для этого изучать право в Гейдельберге?
Обойду молчанием всю цепь унижений и мелких обид, которую мне пришлось перенести на службе, и перейду прямо к обстоятельствам, вызвавшим мое личное несчастье.
Я снимал комнату у вдовы сенатского чиновника Пашенной. У нее была дочь Ольга, девица юная, красивая и добродетельная. Мы полюбили друг друга. Долго я по робости откладывал объяснение. Но природа взяла свое: я открыл Оленьке свои чувства, и она стыдливо призналась мне, что давно любит меня. Мать благословила нас, и мы зажили сладкой надеждой на будущее счастье. В данный момент мы еще не могли повенчаться - у Оленьки не было приданого, а я получал столько, что еле мог перебиваться с хлеба на квас. Надо было обождать лучших времен - ведь я твердо надеялся, что мои знания и трудолюбие выдвинут меня из разряда простых писцов, и мы жили упованием на Бога.
И вот счастье улыбнулось мне. В начале прошлого 1738 года пронесся слух, что второй министр Немировского конгресса Артемий Петрович Волынский возвратился в столицу и назначен кабинет-министром. Этот слух подтвердился в феврале: Волынский действительно получил это назначение и, как мы и ожидали этого, первым делом взялся за сенат, где царил невозможный беспорядок. Заскрипели перья, забегали курьеры, заметались чиновники - каждый день гроза следовала за грозой.
Обхожу мелкие подробности. Однажды к министру с бумагами для подписи послали меня. Сделали это по злобе: ведь Волынский приходил в бешенство от безграмотности наших сенаторов, и его гнев обрушивался обычно на посланного. Так случилось и в данном случае. Волынский затопал ногами, забарабанил кулаками по столу, крича, что сенаторам бы свиней пасти, а не государственные дела ведать. Когда на его вопрос, кто писал поданную ему бумагу, я ответил, что писал я, министр окончательно вышел из себя. Тогда я почтительнейше доложил, что уже неоднократно пытался указать своему прямому начальнику на погрешности с точки зрения права и слога, но каждый раз терпел брань за то, что сую нос куда не следует. Слово за слово, министр стал расспрашивать меня, выразил удивление моим познаниям, еще более удивился, узнав, что я проходил университетский курс за границей, и в конце концов спросил, как меня зовут.
- Что я слышу! - воскликнул он. - Ты - Столбин? Сын Андрея Федоровича Столбина, моего несчастного друга? - тут он опасливо оглянулся: было неосторожно громко называть своим другом, да еще и несчастным, человека, пострадавшего от немилости всесильного Бирона. - Но ведь ты - дворянин, - продолжал он, - почему же ты служишь каким-то сверхштатным писцом?
Я объяснил, что еще в отрочестве был высочайшей милостью избавлен от общей для всех дворян необходимости служить, так как отличался чересчур хилым здоровьем. После смерти отца мне пришлось поступить по вольному найму и вот уже больше пяти лет как я остаюсь в одном и том же положении без всякой надежды на движение вперед.
- Ну еще бы! - заметил Волынский. - Где же нашим свинопасам отличить дельного, образованного человека? Вот что, брат, - сказал он, подумав: - сейчас я для тебя ничего не могу сделать, потому что мне самому надо потверже на ноги встать. Пока что сиди в своем сенате, ни словом, ни звуком не заикайся о нашем разговоре, а придет время, я уж не забуду тебя. Возможно, что я возьму тебя к себе в канцелярию. Во всяком случае, будь спокоен за свою участь. Но пока что надо терпеть!
В последнее время я вообще замечал, что Оленька непрерывно грустна, но объяснял себе ее настроение заботами о нашем будущем. Теперь ее слезы окончательно встревожили меня и мать. Мы стали расспрашивать ее, и в конце концов Оленька созналась, что в последние две недели она постоянно подвергается преследованиям со стороны какого-то немца, одетого очень нарядно и, видимо, очень важного; незнакомец еле-еле говорил по-русски, но с ним постоянно бывал слуга, который и делал от имени господина самые гнусные предложения. До сих пор она не хотела ничего говорить об этом, надеясь, что Госцодь пронесет беду. Но сегодня наглость преследователя дошла до крайних пределов. Она пошла навестить больную подругу, вдруг в глухом переулочке откуда ни возьмись карета, а в карете - тоже молодой немец. Сначала слуга немца старался улестить ее словом. "Мы знаем, - сказал он, - что у тебя есть жених, сенатская голь, но если ты не станешь добрее, то мы упечем его туда, куда и Макар телят не гоняет! Мой высокий господин все может сделать!" Когда же Оленька стала выбиваться, слуги вместе с барином схватили ее и хотели сунуть в карету. На счастье Оленьки в переулке показалась небольшая толпа каких-то мещан. Услыхав вопли девушки и немецкую речь насильников, они с криками: "Бей немцев!" - бросились выручать ее. Карета умчалась, Оленька на этот раз была спасена, но выразила мне опасение, что если немец будет и впредь так настойчиво преследовать ее, то может случиться, что ее и впрямь похитят.
Я постарался, как мог, утешить девушку, обещал ей при первом же случае пасть к ногам Волынского и просить его охранять мое счастье. Но сам я был несравненно более встревожен, чем хотел показать. Ведь немцы вели себя в Петербурге хуже, чем в былое время татары на Руси!
Оленька никуда не выходила; я постоянно держал наготове пару заряженных пистолей и завел двух очень злых собак.