Я так и ждал, что половина этого кавалерийского полка лежала на земле; но потому ли что французов предохранили их кирасы, или же потому, что мы, молодые солдаты, были в нервном состоянии, увидав, что они приближаются, мы выстрелили слишком высоко, и наш залп не причинил им большого вреда. Около тридцати лошадей лежало на земле, три из них на расстоянии десяти ярдов от меня и средняя лежала на спине с поднятыми кверху четырьмя ногами; одна из этих ног и была тем двигающимся предметом, который я видел сквозь дым. Затем было около восьми или десяти человек убитых и приблизительно столько же раненых, которые еще не могли прийти в себя и сидели на траве, хотя один кричал изо всей силы: "Vive l’Empereur!" Другой солдат, который был ранен в бедро – он был высокого роста и с черными усами – прислонился к своей убитой лошади, и, подняв с земли свою винтовку, продолжал стрелять с таким хладнокровием, как будто бы он стрелял на приз и попал прямо в лоб Августу Мейерсу, стоявшему от меня только через двух человек. Затем он протянул свою руку, чтобы поднять другу винтовку, которая лежала недалеко от него, но прежде, чем он поднял ее, громадный ростом Годсон, самый сильный солдат во всей гренадерской роте, выбежал вперед и всадил ему штык в шею, что было очень жаль, потому что он был очень красив.
Сначала я думал что за дымом не было видно, как кирасиры обратились в бегство; но они были такие люди, которые сделали бы это только в крайнем случае При нашем залпе их лошади шарахнулись в сторону, и они попали под выстрелы двух других каре, находившихся за ними. Затем они проскочили сквозь изгородь, и, наехав на полк ганноверцев, выстроенный в линию, они поступили с ними так, как поступили бы с нами, если бы мы не выказали такого проворства, и в одну минуту изрубили бы всех солдат в куски. Было ужасно смотреть на то, как большие ростом немцы бегали и кричали, между тем как кирасиры приподнимались на стременах для того, чтобы лучше размахнуться своими длинными тяжелыми саблями, которыми они резали и кололи без милосердия. Я не думаю, что из всего этого полка осталось в живых хотя бы сто человек. После этого французы вернулись и проехали перед нашим фронтом; они кричали нам и махали своими саблями, которые были красны от крови до самой рукоятки. Это они делали для того, чтобы заставить нас стрелять, но полковник был слишком опытный воин, потому что мы не могли принести им большого вреда на таком расстоянии, а они очутились бы посреди нас прежде, чем мы успели бы вторично зарядить ружья.
Эти верховые скрылись опять за холмом по правую руку от нас, и мы знали очень хорошо, что если бы мы разомкнули каре, то они моментально налетели бы на нас. С другой стороны, было трудно оставаться в таком положении, потому что французы что-то сказали на батарее, состоящей из двенадцати пушек, и ее уставили на расстоянии нескольких сотен ярдов от нас и стали стрелять так, что ядра пролетали у нас над головами и попадали в середину нашего каре, – это называется беглым огнем. А один из их артиллеристов вбежал по склону на вершину холма и на глазах у всей бригады воткнул в сырую землю кол для того, чтобы он служил им указанием, и ни один из солдат не выстрелил в него, – каждый надеялся, что это сделает другой. Прапорщик Сэмпсон, бывший самым младшим офицером в полку, выбежал из каре и вытащил из земли кол, но так же быстро, как щука, которая гонится за пискарем, по холму въехал какой-то улан и нанес прапорщику сзади такой удар пикой, что не только ее острие, но и ствол прошли насквозь между второй и третьей пуговицами мундира молодого человека. "Елена! Елена!" – воскликнул он и упал ничком на землю, между тем, как улан, простреленный, как решето, ружейными пулями, свалился с лошади около него, все еще держа в руках свое оружие, так что они лежали вместе, и смерть соединила их такими ужасными узами.
Но так как батарея открыла огонь, то нам не было времени подумать о чем-нибудь другом. Каре очень хорошо для того, чтобы встретить кавалерию, но это самый неудобный строй, когда летят пушечные ядра, что мы скоро узнали, когда они начали оставлять среди нас кровавые следы и, наконец, нам надоело слышать это постоянное шлепанье, тот звук, который производит твердое железо, ударяясь о живое тело с кровью. Через десять минут после этого мы подвинули наше каре на сто шагов вправо; но мы оставили позади нас другое каре, потому что на том месте, на котором мы стояли, остались убитыми сто двадцать человек и семь офицеров. Но потом пушки снова отыскали нас, и мы попробовали выстроиться в линию, но в ту же минуту кавалерия – теперь это были уланы – бросились на нас в атаку по склону холма.
Я должен вам сказать, что мы обрадовались, когда услыхали топот лошадей: мы знали, что благодаря этому прекратится на некоторое время пушечный огонь, и это даст нам возможность отразить нападение. И на этот раз мы отразили его с достаточной силой, потому что мы были хладнокровны, злы и свирепы; что касается до меня, то я не обращал большого внимания на этих кавалеристов, как будто бы это были овцы в Корримюре. На войне человек, по прошествии некоторого времени перестает бояться за собственную шкуру. Чувствуешь, что непременно нужно заставить кого-нибудь заплатить за то, что пришлось испытать самому. На этот раз мы отплатили уланам, потому что у них не было кирас, которые бы могли защитить их, и семьдесят человек из числа их мы выбили нашим залпом из седла. Может быть, это и не доставило бы нам такого удовольствия, если бы мы видели семьдесят матерей, плачущих о своих сыновьях; но когда люди сражаются, то они делаются похожи на диких зверей и ни о чем не думают точно так же, как два щенка-бульдога, когда они схватывают один другого за горло.
Но наш полковник распорядился очень умно: рассчитывая задержать кавалерию минут на пять, он выстроил нас в линию и прежде, чем начали стрелять пушки, он отодвинул нас дальше ко впадине холма, так, чтобы в нас не могли попадать ядра. Благодаря этому, мы могли перевести дух, а это было нам необходимо, потому что наш полк таял, точно ледяная сосулька на солнце. Но если приходилось плохо нам, то другим было и еще хуже. В это время среди бельгийцев, которых насчитывалось пятнадцать тысяч, было большое замешательство, и в нашей линии образовались также большие промежутки, через которые свободно проехала французская кавалерия. Затем у французов было больше пушек, чем у нас, и они были гораздо лучше наших; кроме того, наша тяжелая кавалерия была изрублена в куски, так что нас дело не радовало. С другой стороны, Гугумон, эта обагренная кровью развалина, был еще в наших руках, – там все британские полки держались крепко; хотя, если сказать правду, – что должен делать всякий человек, – кое-где среди синих мундиров видны были красные, которые подвигались к задним рядам; но это были молодые солдаты и отставшие – трусливые люди, каких можно найти во всякой армии; я опять повторяю, что здесь не отступил ни один полк. Сами мы могли видеть очень мало из того, что происходит во время сражения; но надо было быть слепым, чтобы не знать, что за нами все поля были покрыты обратившимися в бегство солдатами. Но когда начали показываться пруссаки – хотя мы, находясь на правом фланге ничего не знали об этом – то Наполеон выставил против них 20000 своих солдат, которые бросились на них, и те отступили, так что мы остались опять одни. Но обо всем этом мы ничего не знали, и было такое время, когда французская кавалерия в большом числе находилась между нами и остальной армией, и мы уже подумали, что только одна наша бригада и уцелела, а потому твердо решились продать свою жизнь как можно дороже. Был уже пятый час пополудни, а мы еще ничего не ели; у большей части из нас со вчерашнего вечера не было куска во рту и, кроме того, дождь промочил нас насквозь. Он моросил целый день, но в последние часы нам некогда было подумать ни о погоде, ни о том, что мы голодны. И вот мы начали смотреть вокруг себя, подтягивая наши пояса и спрашивать, кто из нас ранен и кто уцелел. Я был рад увидеть Джима, у которого лицо совсем почернело от пороха; он стоял справа от меня, опершись на свое ружье. Он увидел, что я смотрю на него, и крикнул мне, желая узнать, не ранен ли я.
– Нет, не ранен, Джим, – ответил я.
– Мне кажется, что я пустился в безумное предприятие, – сказал он с мрачным видом, – но дело еще не кончено. Клянусь Богом, или я его убью, или он меня убьет.
Бедный Джим день и ночь думал о своей обиде и, сказать по правде, мне показалось, что он от этого помешался, потому что, когда он говорил, у него был в глазах какой-то особенный блеск, какого я никогда не видал ни у кого. Он всегда принимал к сердцу всякие пустяки, и я был уверен, что с тех пор, как его бросила Эди, он не мог более владеть собой.
В это время мы увидали два поединка, которые, как мне рассказывали, происходили довольно часто в сражениях и в старые годы, прежде чем солдат приучили драться массами. Когда мы стояли во" впадине, то на возвышении перед нами проскакали, пришпоривая своих лошадей, какие-то два всадника; они мчались во весь опор. Первый из них был английский драгун; он летел вперед, склонив свое лицо к гриве лошади; за ним гнался французский кирасир, старый седой солдат на своей огромной черной лошади, которая сильно стучала копытами. Когда они мчались таким образом, то наши солдаты подняли насмешливый крик: нам было стыдно, что англичанин хочет ускакать от француза, но когда они пролетели перед нашим фронтом, то мы увидали, отчего это происходило. Драгун уронил свою саблю и был совершенно безоружным, между тем как его враг совсем настигал его, так что ему было нельзя добыть себе где-нибудь оружие. Наконец, может быть, задетый за живое нашими насмешками, он решился добыть его во что бы то ни стало. Увидав, что около одного убитого француза лежит пика, он быстро поворотил свою лошадь в сторону, пропустил своего врага вперед, затем, ловко спрыгнув с седла, схватил пику. Но и другой был тоже не промах и налетел на него с быстротой молнии. Драгун бросился на француза с пикой, но тот отклонил ее и саблей разрубил ему плечо. Все это произошло в одну минуту, и француз поехал рысью вверх по холму; обернувшись к нам лицом, он оскалил свои зубы, точно огрызающаяся собака.
В первом поединке победа была на стороне французов, но в следующем отличились мы. Они выдвинули вперед линию стрелков, огонь которых был направлен не против нас, а против находившихся справа и слева от нас батарей; но мы выслали две роты 95-го полка, чтобы задержать их. С обеих сторон слышался страшный треск, потому что как те, так и другие стреляли из ружей. В числе французских стрелков был один офицер – высокий и худощавый, в плаще, накинутом на плечи, и когда наши солдаты выступили вперед, он выбежал из строя и стоял между двумя сторонами в такой позе, какую принял бы фехтовальщик – с поднятой кверху саблей и откинутой назад головой. Я как сейчас вижу его, стоящего с опущенными ресницами и какой-то насмешливой улыбкой на лице. Увидев это, младший офицер наших стрелков – молодой человек, красивый собой и высокого роста, выбежал вперед и стремительно бросился на него с одной из тех странных кривых сабель, какие бывают у стариков. Они столкнулись точно два барана – потому что оба побежали друг к другу – оба они упали от толчка, но француз лежал под ним и не мог подняться. Наш офицер сломал об него свою саблю, но клинок сабли его врага прошел сквозь его левую руку; так как он был сильнее своего противника, то ему удалось добить его зубчатым обломком клинка своей сабли. Я так и думал, что после этого его застрелят французские стрелки, но ни один из них не спустил курка, и он вернулся к своей роте с одной саблей, которая прошла сквозь его левую руку, а в правой он держал обломок другой.
Глава ХIII
Акт прекращается
Когда я вспоминаю об этом сражении, то мне всего страшнее кажется то, что на каждого из моих товарищей оно произвело различное действие, потому что некоторые вели себя в этом случае так, как будто бы они сидели у себя дома за обедом, и оно не возбуждало в них ни любопытства, ни удивления, другие же, с первого пушечного выстрела до последнего все время бормотали молитвы, третьи так бранились и выкрикивали такие проклятия, что тех, кто их слышал, продирал мороз по коже. Так, пример, один из них, тот, который стоял слева от меняй Майк Тредингем, который всем надоедал рассказами о своей тетушке, старой деве, Сарре – о том, что она завещала те деньги, которые хотела отдать ему, на приют для детей погибших на море матросов. Он, Бог знает сколько раз, рассказывал мне эту историю, но когда кончилось сражение, то он побожился, что во весь этот день не промолвил ни слова. Что же касается меня, то я не могу теперь сказать, говорил я или нет, но, я помню, что мой ум и моя память были яснее, чем когда-либо, и я все время думал о моих стариках и о доме, о кузине Эди с ее смелыми бегающими глазками, о де Лиссаке с его кошачьими усами, обо всем том, что произошло в Уэст-Инче и благодаря чему мы очутились на равнинах Бельгии и служили мишенью для двухсот пятидесяти пушек.
Во все это время грохот пушек был ужасным, но они вдруг замолкли, и это было похоже на то, когда во время грозы замолкает на минуту гром, но так и ждешь, что вдруг раздастся удар, который был сильнее всех предыдущих ударов. Был еще слышен сильный шум на одном из отдаленных флангов, где подвигались вперед пруссаки, но это было за две мили от нас. Остальные батареи, как французские, так и английские, молчали, и дым рассеялся настолько, что обе армии могли немного видеть одна другую. Возвышенность, на которой мы стояли, представляет собой ужасное зрелище, потому что на том месте, где прежде находилось немецкое войско, были видны только там и сям отдельные кучки солдат в красных мундирах и линии в зеленых мундирах, между тем как массы французов казались такими же плотными, какими были прежде, хотя, конечно, мы знали, что они потеряли не одну тысячу в этих атаках. Мы слышали у них громкие веселые крики, и затем все их батареи сразу так загрохотали, что в сравнении с этим грохот выстрелов в начале сражения казался слишком слабым. Теперь грохот этот был вдвое громче, потому что всякая батарея подвинулась вдвое ближе, в упор, а спереди и сзади каждой батареи были огромные массы кавалерии для того, чтобы защищать ее от атаки.
Когда раздался этот адский грохот, который совершенно оглушил нас, не было ни одного солдата, даже мальчика-барабанщика, который не понял бы, что это значит. Это было последнее сделанное Наполеоном усилие, чтобы уничтожить нас.
До темноты оставалось только два часа, и если бы только мы могли продержаться до этого времени, то все пошло бы хорошо. Умирая от голода и совершенно изнемогая, мы просили Бога только о том, чтобы у нас хватило силы заряжать ружья, колоть врага, стрелять в него и биться до тех пор, пока хоть один из нас останется в живых. Пушечные выстрелы Наполеона не могли сделать нам большого вреда, потому что мы лежали ничком, и мы в одну минуту могли представить из себя массу штыков в том случае, если бы на нас опять напала бы его кавалерия. Но среди грома пушек вдруг послышались какие-то более резкие звуки, как будто бы что-то рассеяло воздух и подвигалось со стуком, – это был какой-то топот, какой-то наводящий ужас шум.
– Они идут в атаку! – закричал какой-то офицер. – На этот раз они хотят атаковать нас по-настоящему.
И в это время, когда он говорил это, мы увидали нечто страшное. Какой-то француз, в мундире гусарского офицера, подскакал к нам галопом на маленькой лошадке. Он кричал, что есть духу: "Vive le roi! Vive le roi!" – и это означало, что он был дезертиром, так как мы были на стороне короля, а он – на стороне императора. Проезжая мимо нас, он крикнул по-английски: "Гвардия идет! Гвардия идет!" и потом исчез за арьергардом подобно древесному листу, гонимому бурей. В ту же самую минуту к нам подъехал адъютант, и, надо сказать правду, что я ни у кого не видел такого красного лица, какое было у него.
– Вы должны задержать их, а иначе мы погибли! – закричал он генералу Адамсу, так что вся наша рота могла слышать его слова.
– Как идут дела? – спросил генерал.
– Из шести тяжелых полков остались только два слабых эскадрона, – отвечал он и затем начал смеяться, как человек, который не может сдержать себя, потому что у него расходились нервы.
– Может быть, вы пожелаете соединиться с нашим авангардом? Пожалуйста, считайте себя одним из наших, – сказал генерал с поклоном и улыбкой, как будто он пригласил его на чашку чая.
– Мне будет очень приятно, – отвечал тот, снимая с головы шляпу; через минуту после этого все наши три полка соединились, и бригада выдвинулась на четыре линии из впадины, где мы лежали, изображая собой каре, по направлению к тому месту, где мы видели французскую армию.
Теперь ее почти совсем не было видно; можно было видеть только красное пламя, которое изрыгали пушки, и которое вдруг вспыхивало среди облаков дыма, и черные фигуры, которые наклонялись, суетились, чистили пушки швабрами, банили их – работали, точно черти, исполняя эту адскую работу. Но за этим облаком дыма становились все слышнее и слышнее эти стук и шум рассекаемого воздуха, смешанные с громкими криками и топотом многих тысяч ног. Затем показалась сквозь дым какая-то большая черная масса, и нельзя было разобрать, что это такое; наконец, мы могли разглядеть, что это были сто человек, идущих в ряд, которые быстро продвигались к нам в своих высоких меховых шапках с блестящими бляхами надо лбом. За этой сотней шла еще сотня, за ней следующая сотня и так далее, сотня за сотней; эта огромная колонна выходила из дыма, стоявшего в воздухе от пушечных выстрелов, и казалось, что ей не будет конца. Впереди шла цепь застрельщиков, а за ними барабанщики, и все они шли, как-то подпрыгивая; по бокам подвигались плотной толпой офицеры; они махали своими саблями и весело кричали. Впереди ехало также двенадцать человек верхом; они кричали все вместе, и один из них поднял высоко свою шляпу на острие сабли. Я опять повторяю, что никогда и нигде не сражались так храбро солдаты, как в этот день французы.