Крест - Унсет Сигрид 12 стр.


Вдобавок Симона приводило в бешенство, что его самого никто не посвятил в заговор. Понятное дело, они все равно не склонили бы его поддержать эту дурацкую затею. Но то, что Эрленд и Гюрд сговорились за его спиной и утаили от него свои замыслы… Родом Симон не уступал в знатности другим заговорщикам, и слово его немало значило в тех округах, где у него были друзья…

Отчасти Симон оправдывал Гюрда. После того как Эрленд сам загубил все дело, он не мог требовать, чтобы соумышленники выступили на его защиту и назвали свои имена. Симон знал: застань он Гюрда одного, ссора братьев никогда не зашла бы так далеко. Но у Гюрда гостил этот рыцарь Ульв, который, вытянув свои длинные ноги, принялся разглагольствовать о легкомыслии Эрленда – теперь, задним числом! А потом заговорил и Гюдмюнд. Никогда прежде Симон с Гюрдом не допускали возражений со стороны младшего брата. Но с тех пор как молокосос женился на собственной любовнице, которая до этого была сожительницей священника, он раздобрел, и его так и распирало от спеси и самоуверенности. Симон едва сдерживался, глядя на Гюдмюнда, – тот с важным видом пустился в рассуждения, а его круглая красная рожа до того напоминала детский зад, что у Симона просто руки чесались надавать брату по щекам… Он даже не помнил, что говорил всем троим.

…Итак, он порвал со своими братьями. Стоило ему вспомнить об этом, как в груди открывалась кровавая рана – точно в нем лопнула живая нить из плоти и крови. Стало быть, он теперь один как перст… Одна головня в поле гаснет…

Вдобавок в самый разгар их шумной ссоры Симон осознал – как, он не знает сам: нет, не потому только зачах и до времени постарел Гюрд, что ему недостает мира и согласия в собственном доме. В каком-то прозрении Симон вдруг понял: Гюрд все еще влюблен в Хельгу, вот отчего он словно скован по рукам и ногам. И по какой-то непостижимой, таинственной связи мыслей это подняло в душе Симона бурю ненависти, да, ненависти к жизни вообще.

…Симон закрыл лицо руками. Да, они были хорошие, покорные сыновья. И ему и Гюрду не составило труда полюбить тех девушек, которых отец предназначил им в жены. Как-то вечером старик затеял с ними разговор: он так красиво говорил о браке, дружестве и верности между учтивыми благородными супругами, что под конец оба юноши не знали, куда деваться от смущения. И в довершение всего отец упомянул об их христианском долге и напомнил молитву о заступничестве. Жаль только, что он не посоветовал им научиться забвению – когда дружба поругана, честь запятнана, верность превратилась в грех и постыдную тайную муку, а от прежнего осталась одна кровоточащая рана, которая никогда не затянется …

После того как Эрленд получил свободу, на Симона снизошло какое-то успокоение – должно быть, просто потому, что душа человеческая не в силах без конца терпеть такие страдания, какие ему пришлось вынести в Осло. Тут уж либо случается беда, либо само собой приходит исцеление.

Он не обрадовался известию, что она перебралась в Йорюндгорд с мужем и детьми и ему придется встречаться с ними, поддерживать дружбу и родственные отношения" Но он утешал себя: было куда хуже, когда ему приходилось жить с ней бок о бок, так как мужчине невыносимо жить с любимой женщиной, если она не супруга его и не кровная родственница. А то, что случилось между ним и Эрлендом в тот вечер, когда она праздновали освобождение его свояка из крепости, он просто вычеркнул из своей памяти: Эрленд едва ли до конца уразумел его слова и потом наверняка не часто о них вспоминал. Эрленд обладал редкостным даром забвения. А Симону надо было печься об усадьбе, о жене, которую он любил, и о детях.

И он как будто успокоился. Не его вина, что он любит сестру своей жены. Она была когда-то его невестой – не он нарушил данную ей клятву верности. Он полюбил Кристин, дочь Лавранса, когда долг повелевал ему это, – ведь она была предназначена ему в жены. А то, что он взял за себя ее сестру, – то было дело рук Рамборг и ее отца. Уж на что умный человек был Лавранс, но и тот не догадался прежде спросить, забыл ли Симон. Впрочем, Симон сознавал, что даже от Лавранса не стерпел бы такого вопроса.

Симон не умеет забывать. Не его в том вина. Но он не произнес ниединогослова, за которое должен был бы краснеть. Что он может поделать, если дьявол искушает его воспоминаниями и сновидениями, оскверняющими узы родства, – по доброй воле Симон никогда не предавался помыслам о своей греховной любви. А в поступках своих он был ей близким, ее верным братом. Это он чувствовал сам.

Под конец ему удалось почти примириться со своей долей.

Но лишь до той поры, пока он сознавал, что служит опорой тем двоим – ей и человеку, которого она ему предпочла: они всегда искали у него поддержки.

Но теперь все переменилось. Кристин рискнула жизнью и вечным блаженством, чтобы спасти от смерти его сына. И с той минуты, как он это допустил, в его душе разом вскрылись старые раны.

А потом он стал должником Эрленда, ибо тот спас ему жизнь.

…А он в благодарность оскорбил его подозрением… Пусть ненароком, мысленно – но все-таки оскорбил!

"…et dimitte nobis debita nostra, sicut et nos dimittibus debitoribus nostris".11И остави нам долги наши, как и мы отпускаем должникам нашим (лат.).

Отчего спаситель не научил нас другой молитве: "…sicut et nos dimittibus creditoribus nostris"22 Как и мы отпускаем заимодавцам нашим (лат.).

Симон не был уверен, можно ли так сказать по-латыни, – он никогда не был силен в этом языке. Но он знал, что должникам своим он всегда прощал без труда. Куда тяжелее было простить тем, кто взвалил ему на плечи бремя благодарности…

И вот теперь, когда они – он и те двое – разочлись, все старые обиды, которые он много лет попирал ногами, ожили и заговорили в его душе…

Теперь он не мог, как прежде, в мыслях своих отмахнуться от Эрленда. Беспутный вертопрах, который ничего не видит, не понимает, не помнит и ни о чем не думает! Отныне мысль о нем тяготила Симона именно потому, что никто не мог предугадать, чтовидит, думает и держит в памяти Эрленд, – он каждый раз ставил его в тупик,

…Можно отнять чужое добро, но доли чужой не отберешь…

Что правда, то правда.

Симон любил свою юную невесту. Достанься она ему в жены, он был бы счастлив своей судьбой. Они жили бы с ней в добром супружеском согласии. И она осталась бы такой, какой была в ту пору, когда они встретились впервые: скромной, целомудренной, способной дать мужу разумный совет в любом важном деле, своенравной в мелочах, но вообще кроткой и уступчивой, – она ведь еще с детства в доме отца привыкла, чтобы ею руководили, наставляли ее, поддерживали и защищали. Но она досталась этому человеку, который и собой-то не умел управлять и, уж подавно, никому не мог служить надежной опорой. Он растоптал ее непорочную чистоту, смутил ее горделивый покой, привел в смятение ее женскую душу и вынудил ее до последней крайности напрячь все силы, душевные и телесные. Ей пришлось защищать своего любовника, как пташке, которая оберегает свое гнездо, трепеща с головы до ног и пронзительно крича, стоит кому-нибудь приблизиться к ее убежищу. Ее нежное, стройное тело, казалось, было создано для того, чтобы мужская рука лелеяла и охраняла его, а Симону пришлось увидеть, как оно напрягалось в безумном порыве воли, как ее сердце билось решимостью, страхом и отвагой и она боролась за мужа и детей, как горлица, которая тоже становится неукротимой и бесстрашной, когда ей приходится охранять своих птенцов.

Симон был уверен: стань она его женой и проживи пятнадцать лет под его ласковой опекой, она и ему была бы в беде верной подругой. Разумная и твердая духом, она делила бы с ним все его невзгоды. Но никогда ему не пришлось бы увидеть окаменевшего лица, какое она обратила к нему в тот вечер в Осло, когда рассказала, что выходила в город навестить тот непотребный дом. Никогда бы ему не услышать своего имени в диком вопле, полном тоски и отчаяния. И не юношеская честная и справедливая любовь отозвалась тогда на этот вопль в его сердце. Безумие, которое проснулось в нем и ответило на ее исступленное отчаяние… Нет, и ему самому никогда бы не узнать, что подобное может гнездиться в его душе, если б у них с Кристин все пошло так, как положили между собой их отцы…

А ее лицо в ту ночь, когда она прошла мимо него и скрылась в темноте, чтобы найти средство для спасения его ребенка… Никогда не отважилась бы она пуститься в этот путь, не будь она супругой Эрленда, которая выучилась, не дрогнув, совершать самые отчаянные поступки, хотя бы ее сердце разрывалось от страха. А ее улыбка, полная слез, когда она разбудила его, чтобы сказать, что мальчик зовет отца, – с такой страдальческой нежностью улыбается лишь тот, кто знает цену победам и поражениям…

Та, которую он любил ныне, была супругой Эрленда. Но тогда его любовь греховна, и, стало быть, недаром все идет так, как оно идет, и он несчастлив. Потому что он был так несчастлив, что иной раз сам не мог поверить: полно, неужто это, в самом деле, происходит с ним самим и неужто ему никогда не избыть этого несчастья?

…Когда, поправ свою собственную честь и гордость, он напомнил Эрлингу, сыну Видкюна, о том, о чем ни один благородный человек не обмолвился бы и намеком, он поступил так не ради братьев и родичей, но толькоради нее одной. Только ради нее у него достало сил унизиться перед другим человеком и молить, как молят прокаженные нищие на паперти городских церквей, выставляя напоказ свои гноящиеся язвы…

В ту пору он думал: "Придет время, и она узнает. Не все, а то, как глубоко он унизил себя. Но когда оба они станут стариками, он скажет Кристин: "Я сделал все, чтобы помочь тебе, потому что не забыл, как горячо любил тебя в ту пору, когда был твоим нареченным женихом…""

Об одном только он никогда не смел помыслить. Сказал ли ей что-нибудь Эрленд?.. Да, Симон лелеял мечту, что однажды сам признается ей: "Я никогда не мог забыть, что любил тебя, когда мы были молоды". Но если она уже знала, узнала от собственного мужа – нет, этой мысли он не в силах снести…

Он хотел сказать об этом ей одной, когда-нибудь позднее, через много лет. Но ведь однажды он сам выдал себя, и Эрленд отшатнулся, увидев то, что Симон считал скрытым глубоко в тайниках своего сердца. И Рамборг знала об этом – хотя он никак не мог взять в толк, как она догадалась…

Его собственная жена и ее муж – они знали всё…

Испустив глухой, отчаянный крик, Симон порывисто метнулся на другую сторону кровати…

– Помоги мне боже! – Теперь он лежит здесь униженный и истерзанный, изнывая от душевных ран и сгорая от стыда…

Хозяйка приоткрыла дверь, встретилась взглядом с воспаленными глазами Симона, горевшими сухим и колючим блеском. "Я вижу, вам не спится? А сейчас только Эрленд, сын Никулауса, проскакал мимо сам-третей – с ним, должно быть, двое его сыновей". Симон что-то буркнул ей в ответ сердито и невнятно.

Он пропустит их вперед… А потом и ему самому пора собираться в дорогу…

…Как только он войдет в горницу и снимет верхнюю одежду, Андрес потянется к его меховой шапке и нахлобучит ее на голову. А потом усядется верхом на скамью и поскачет в Дюфрин к дяде, и громадная шапка будет съезжать ему то на крошечный носик, то на затылок, покрытый светлыми мягкими завитками… Но Симон тщетно силился утешить себя воспоминаниями о доме… Одному богу ведомо, когда мальчугану придется теперь гостить у дяди в Дюфрине…

И тут вдруг Симону вспомнился его старший сын, которого родила ему Халфрид, Эрлинг… Он не часто думал о нем. Маленький посиневший трупик – те несколько дней, что мальчик прожил на свете, отец почти не видел его – он сидел у постели умирающей жены. Если бы малютка остался в живых или пережил хоть ненадолго свою мать, Мандвик остался бы Симону. Тогда вторым браком он, верно, женился бы где-нибудь в тех краях и только изредка наведывался бы на север посмотреть на свое имение в родной долине.

Тогда бы он – нет, он не забыл бы Кристин – мудрено забыть женщину, которая вовлекла тебя в такую диковинную игру… Черт побери, неужто мужчина не вправе вспоминать лишь как необычное приключение, что ему пришлось искать свою невесту, воспитанную в благочестии и скромности девушку знатного рода, в непотребном доме, в постели другого мужчины. Но все-таки тогда, быть может, воспоминание о ней не лишало бы его покоя, не отбивало бы вкус у всех даров, которые жизнь преподносит ему щедрой рукой…

Эрлинг… Ему минуло бы теперь четырнадцать зим. Когда и Андрес достигнет возмужалости, Симон станет немощным стариком…

Халфрид, Халфрид, тебе не очень-то сладко жилось со мной. Видно, не безвинно терплю я то, что выпало на мою долю…

Эрленд, сын Никулауса, поплатился бы жизнью за свое легкомыслие. И Кристин вдовела бы теперь в Йорюндгорде…

А Симон, может статься, проклинал бы себя, что женился вторично. Не было на свете такой нелепицы, какой бы Симон теперь не вообразил о себе…

Ветер утих, но снег все еще валил по-весеннему крупными мокрыми хлопьями, когда Симон выехал с постоялого двора. И вдруг в этот вечерний час, несмотря на снегопад, в роще звонко залилась какая-то птица.

Как при резком движении вскрывается незажившая ранка, так в сердце Симона отозвалось болью мгновенное воспоминание: во время пасхальной пирушки в Формо он вышел с гостями во двор погреться на полуденном солнце. На вершине березы насвистывала малиновка, пуская трели в ясное голубое небо. Из-за угла дома показался хромой Гейрмюнд, он подтягивался на костыле, одной рукой обняв за плечи старшего сына. Гейрмюнд остановился, задрал голову кверху и стал вторить малиновке. Мальчик тоже принялся свистеть, вытянув губы трубочкой. Они с отцом умели подражать чуть ли не всем певчим птицам. Кристин стояла немного поодаль вместе с другими женщинами и прислушивалась, улыбаясь своей прекрасной улыбкой.

На западе в солнечном закате таяли облака, золотясь над белоснежными зубцами гор и заполняя расселины и ущелья серыми клубами, похожими на клочья тумана. Река отсвечивала тусклым медным блеском и, темнея, бурлила вокруг камней, преграждавших ей путь, а на каждом камне лежала маленькая белая подушка свежевыпавшего снега.

Усталые лошади тяжело переступали по размокшей дороге. Когда всадники перевалили через обрывистые склоны у реки Улы, спустилась молочно-белая ночная мгла, и полная луна проглядывала сквозь зыбкие клочья тумана и облаков. Симон переправился через мост и выехал на поросшую соснами равнину, по которой пролегал санный путь, – тут лошади побежали быстрее, они чуяли, что эта дорога ведет к конюшне. Симон похлопал Дигербейна по потной горячей шее. Он радовался, что его путешествие близится к концу. Должно быть, Рамборг уже давно заснула.

Там, где дорога круто выбегала из леса на поляну, притулилась маленькая хижина. Поравнявшись с нею, Симон заметил, что перед дверью остановились двое верховых, и тут же услышал голос Эрленда:

– Ну, значит, я так и передам жене: ты будешь к нам в первый день после праздника?

Симон крикнул слова приветствия. Со стороны показалось бы неучтиво и странно, если бы он не остановился и не подождал своих попутчиков; однако Сигюрду он приказал ехать вперед. А сам подъехал к всадникам: это были Ноккве и Гэуте. В то же мгновение на пороге дома показался Эрленд.

Они снова повторили слова приветствия – те трое, слегка замявшись. В предрассветных сумерках Симон не мог разглядеть выражение их лиц, но ему почудилось, что он читает на них смесь неуверенности, смущения и недоброхотства. Он тотчас объявил:

Я возвращаюсь из Дюфрина, свояк.

– Я слышал, что ты ездил на юг. – Эрленд стоял, держась за седельную луку и глядя в землю. – Ты ехал быстро, – добавил он, как бы для того, чтобы нарушить тягостное молчание.

– Нет, постойте, – остановил Симон юношей, которые тронули было лошадей. – Вы тоже должны услышать, что я скажу. Печать, которую ты видел на письме, Гэуте, принадлежала моему брату. Ты был вправе считать, что они худо сдержали клятву, данную твоему отцу, и Гюрд Дарре и другие вельможи, приложившие печати к грамоте, которую твой отец намеревался отвезти в Данию, принцу Хокону…

Мальчик молчал, потупив глаза. Эрленд проговорил:

– Об одном ты, верно, не подумал, Симон, когда потребовал объяснений от твоего брата. Я дорого заплатил за безопасность Гюрда и других моим соумышленников: я отдал все, что имел, кроме имени честного и твердого в своем слове человека. А ныне Гюрд Дарре, наверное, думает, что я недостоин и этого имени…

Симон пристыженно понурил голову. Об этом он, и в самом деле, не подумал.

– Ты мог остеречь меня, Эрленд, когда я сказал тебе, что поеду в Дюфрин…

– Ты сам видел, что я себя не помнил от ярости, когда ускакал с твоего двора. Разве мог я тогда рассуждать хладнокровно или давать тебе советы…

– Я тоже потерял тогда голову, Эрленд…

– Знаю, но я думал, ты опамятуешься за время долгого пути. Да ведь если бы я и попросил тебя не говорить с братом, я все равно выдал бы тайну, которую свято поклялся хранить…

Симон молчал. Сначала ему показалось, что Эрленд прав. Но вдруг в нем вспыхнуло возмущение: да нет же, Эрленд говорит вздор! Неужто он должен молчать и сносить, что Кристин и дети подозревают его в подлости. Он тут же высказал это с изрядной запальчивостью.

– Я ни словом не обмолвился об этом ни матери, ни братьям, – сказал Гэуте, повернув к мужу тетки свое прекрасное чистое лицо.

– Но все же они узнали об этом, – упрямо возразил Симон. – После того, что случилось в тот день у меня в усадьбе, мы должны были доискаться до правды. Твой отец мог наперед знать, что дело примет такой оборот, ты и сейчас еще очень молод, друг Гэуте, а в те поры, когда тебя замешали в этот… тайный сговор, ты был совсем дитятей.

– Я думал, что могу положиться на родного сына, – пылко возразил Эрленд. – Да у меня и не оставалось выбора. Не отдай я письмо Гэуте, его отобрал бы при обыске воевода короля…

Симон решил, что длить споры бесполезно. Но все-таки, не удержавшись, сказал:

– Мне стало неприятно, когда я понял, что думал обо мне мальчик эти четыре года. Ты всегда был мне люб, Гэуте.

Тронув коня, юноша подъехал ближе к Симону и протянул ему руку. Симон увидел, как лицо его потемнело во мраке, и понял, что он покраснел.

– Простите меня, Симон!

Симон сжал руку мальчика. Гэуте порой так походил лицом на деда, что Симона просто оторопь брала. Правда, Гэуте был слегка колченог и невелик ростом, но зато он отлично держался в седле и на коне выглядел красивейшим из юношей, которым по праву могло гордиться отцовское сердце.

Теперь они все вчетвером направились к северу; юноши опередили отца и дядю, и, когда они удалились на такое расстояние, что не могли слышать разговор старших, Симон сказал:

Назад Дальше